Глава 6. Русское вольтерьянство. Василий Лёвшин
Научное мировоззрение, проникшее в Россию вместе с техническими знаниями и философией, имело и свою воинственную ветвь. Ту, что уже в восемнадцатом веке неистово сражалась с государством и всем русским и готовила естественнонаучное мировоззрение. В нее входили, конечно, взгляды всех французских материалистов‑просветителей, но более всего поразил русские души язвительный Вольтер с его стремлением разрушать устои собственных государства и религии.
Тут, правда, надо учитывать, что под вольтерьянством на Руси понимали не совсем точно взгляды Вольтера, а, скорее, некое обобщенное представление о вольтеровском способе вести себя разрушительно. Тем не менее, вопрос освобождения от этой заразы очень остро стоял перед русской философией, и был он связан именно со сложностями создания нового мировоззрения взамен так резко разрушенного мировоззрения прежней России.
Василий Зеньковский создал краткий, но очень, на мой взгляд, точный образ того, как Россия болела вольтерьянством.
«…Имя Вольтера было знаменем, под которым объединялись все те, кто с беспощадной критикой и часто даже с презрением отвергал «старину» – бытовую, идейную, религиозную, кто высмеивал все, что покрывалось традицией, кто стоял за самые смелые нововведения и преобразования.
На фоне этого огульного отвержения прошлого развивается постепенно вкус к утопиям. <…>
Скептицизм, ирония, критика общественного строя, осмеяние суеверий, преклонение перед всем «естественным», наконец, вопрос о зле – таковые основные мотивы в русской литературе, шедшей под знаменем "новых идей". Вольтер все же был для русских людей главным представителем "нового сознания". Не следует при этом забывать особо почтительного отношения Екатерины IIк Вольтеру (она называла его в письмах к Гримму "мой учитель"). <…>
Русское вольтерьянство, с одной стороны, развивало радикализм, но имело и другое свое выражение; как свидетельствует Фонвизин, в некоторых философских кружках их «занятия» заключались в "богохульстве и кощунстве".
Потеряв своего Бога, – замечает по этому поводу Ключевский, – заурядный русский вольтерьянец не просто уходил из Его храма, как человек, ставший в нем лишним, но, подобно взбунтовавшемуся дворовому, норовил перед уходом набуянить, все перебить, исковеркать, перепачкать".
Не трудно увидеть здесь первые ростки того бесшабашного нигилизма, который довольно скоро вошел в русский обиход в XIXвеке. Тот же Ключевский справедливо говорит об этом течении «вольтерьянства» в России: "новые идеи нравились, как скандал, подобно рисункам соблазнительного романа. Философский смех освобождал нашего вольтерианца от законов божеских и человеческих, эмансипировал его дух и плоть, делал его недоступным ни для каких страхов, кроме полицейского"» (Зеньковский. Ист., т. 1, ч. 1, с. 86–87).
Из вольтерьянства восемнадцатого столетия прямая дорожка вела к терроризму девятнадцатого и революциям двадцатого. И все это было единой линией развития естественнонаучного мировоззрения как права, вещая от имени некоей «естественности», разрушать все, что мешало разгулу моей воли. В каком‑то весьма существенном смысле это и было демонстрацией такого свойства души, как воля или право выбора.
Даже доказывая всему миру вслед за французскими учителями, что Бога нет, а человек – всего лишь машина, русский недоумок и подлец при этом отчетливо знал, что паскудничает, подобно взбунтовавшемуся дворовому, а еще точнее, вконец разобидевшемуся на родителей ребенку. Упомянутая Зеньковским тяга к утопиям вовсе не случайна для того времени и для такого типа психологического поведения, если говорить научно. А попросту это означает, что обманутые дети хотели сбежать в иной мир и, уходя, громили родительский дом из мести за то, что их перестали любить. Мы наш, мы новый мир построим! – возможно лишь после того, как предыдущий будет снесен до основанья, а для этого его надо объявить злом или миром насилья. Иначе можно почувствовать себя виноватым, а это как‑то неловко, как расстреливать, глядя в глаза. Отвернись! Не гляди на меня! Повернись затылком…
Не надо думать, что русские люди той поры не понимали опасности, которую несло вольтерьянство. Понимали и философы. Понимали и противостояли. При всей тяге изучать и заимствовать западную премудрость, однозначно не было принято русской философией просветительское отношение к Богу. Этому, правда, способствовало и то, что французы воевали с католичеством, а в силу этого были не очень нам понятны. В России же изначально был другой обычай богопочитания, и он сохраняется почти во всей философии и даже ею защищается. Того недовольства церковью, что снискало католичество, русское общество просто не знало.
Не очень‑то поддавались русские философы и на крайности сенсуализма, то есть локковских и материалистических представлений о том, что человек – это чистой воды пустышка, которую создает своими воздействиями среда. Как скажет естественнонаучная психология – машина стимул‑реакций. Что‑то определенно есть во мне, что я несу с собой как предшествующее воздействию этой среды. И это определенно заложено в природе души.
Вот и с вольтерьянством велась битва на полях душеведения. Особо жарко она разгорелась из‑за нападения Вольтера на «Теодицею» Лейбница. В 1710 году Лейбниц написал трактат, называвшийся «Опыты теодицеи о благости божией, свободе человека и начале зла». Теодицея – это божественная справедливость. Советская «Философская энциклопедия» писала о ней так:
«В своем религиозно‑этическом учении, изложенным главным образом в «Теодицее», Лейбниц утверждал, что все происходящее в мире единичных вещей случайно, хотя и предусмотрено идеально богом; здесь господствует абсолютная свобода воли, и поэтому возможны зло, грехи и т. п. В то же время бог, согласно Лейбницу, предопределил все закономерности мира, изначально установил необходимое и всеобщее соответствие душ и тел, свободы и необходимости, например, допустил зло, чтобы выразить добро, и таким образом создал"…совершеннейший из всех возможных миров…"
Эта попытка Лейбница примирить механистический фатализм с признанием свободы воли, объяснить наличие зла и оправдать его в духе казенного оптимизма была едко высмеяна Вольтером в "Кандиде"».
Ядовитый дедушка Вольтер, конечно, не мог пройти мимо такого повода излить желчь: кто‑то посчитал, что этот мир совершенный!
В 1755 году произошло землетрясение в Португалии, сильно разрушившее Лиссабон. Европа была потрясена, а Вольтер использует случай, чтобы громко заявить свою оригинальность, и пишет «Поэму о гибели Лиссабона, или проверка аксиомы "Всё благо"». Основная задача, пока в душах людей, оплакивающих людские жертвы, смятение, – вселить мысль, что источником зла может быть только сотворивший этот мир. Через пару лет он продолжит свой успех в «Кандид, или Оптимизм».
Вольтер настолько перегнул палку, что на него ополчился даже Руссо, который заявил, что зло надо искать не в Боге, а в развращенном человеке, то есть в человеке, делающем выбор идти дорогой зла. Возможно, это был намек на путь самого Вольтера, потому что вызвал у того ядовитую отрыжку. Но Вольтер меня не интересует. Гораздо важнее, что отрыжка эта долетела до России и в спор вступили русские философы.
В самом общем виде подход русских философов был таким:
«Русские мыслители категорически отвергали идею божественного предопределения, согласно которой познание истины есть результат особого расположения Всевышнего, особый знак тому, кто получает эту истину в личное пользование, однако они отнюдь не разделяли гносеологические и моральные проблемы, полагая, что поскольку те и другие имеют источником душу, то связаны неразрывно.
Душа наделена не только способностью к познанию, но и свободной волей. Луша – это, безусловно, "божий дар", но поступок принадлежит уже сфере человеческого. Жизненный путь человек выбирает сам, использование возможностей, предоставленных ему судьбой, – плод его собственного решения» (Артемьева, с. 46).
Невольно вспоминается из первых веков Руси византийское мнение: русы судьбы не ведают! Это значит, что в противоречие с вольтерьянством тут приходило самое глубинное русское мировоззрение, выжившее даже в Христианстве.
Это краткое изречение разворачивается, в частности, у такого русского философа как Василий Алексеевич Лёвшин (1746–1826) в «Письмо, содержащее некоторые рассуждения о поэме г. Вольтера на разрушение Лиссабона, писанное Лёвшиным к приятелю его Господину 3.».
Лёвшин был не единственным, кто сражался тогда против вольтерьянства, но он достаточно показателен, чтобы можно было им ограничиться. Т. Артемьева рассказывает о нем:
«Лёвшин полагает, что наличие в сознании понятия предполагает реальное существование воображаемого объекта, поэтому всегда имеется возможность (пусть только потенциальная) удовлетворения желаний и потребностей. Стремление к счастью, добродетельной жизни, вечному блаженству могут быть реализованы, в противном случае Бог не стал бы вкладывать их в наши души.
Впрочем, наши знания о душе явно недостаточны, это дополнительный аргумент против безапелляционного утверждения о «попустительстве» зла нравственного.
Некоторые свойства души достаточно очевидны, она может «рассуждать», «умствовать», «чувствовать» и «хотеть». Главное свойство, отличающее душу от тела, есть именно «хотение», или, иными словами, свободная воля. Без последней душа уподобилась бы машине, каковую собственно и представляет собой человеческое тело, выполняющее «команды» души» (Артемьева, с. 52–53).
Действительно, некоторые свойства души очевидны. Именно их‑то и брали за основу ее описания философы научного направления. Мышление, восприятие – это все научная психология. Но вот такая странная вещь, как желания, оказалась психологии не по зубам. Такого раздела нет в картотеках библиотек, потому что психологи о желании не пишут, предпочитая заменять его иностранным словом «мотивы». Никто из русских не знает, что такое мотивы, поэтому это слово очень удобно, чтобы обозначить «не знаю что такое».
Отсюда и лженаука о воле, столь излюбленная психологами. Воля – это всего лишь свобода. В работах русских философов восемнадцатого века это еще отчетливо ощущается. И если приглядеться, то у человека не оказывается никакой «воли», у него есть желания и свобода или ее отсутствие, чтобы эти желания воплощать. Но естественнонаучная психология ловко заимствует из богословия понятие «все в воле Божией» и создает учение о воле как некой силе. С психологической точки зрения, оно невозможно, хотя вполне возможно с философской.
А с философской и богословской оно является учением о том, что Бог предоставляет нам волю – все в воле Божией – совершать выбор. Иными словами, если понаблюдать за жизнью, Божья воля – это полная свобода творить, что захочешь. Иначе говоря, так называемое учение о воле есть учение о выборе. И выбор этот совсем прост – это всегда выбор направления, условно говоря, к Богу или от него. Хотя это можно обозначить и другими словами: к примеру, в Рай или ад, в боль или блаженство, в большую плотность мира или в меньшую…
Все учения о человеческой воле либо описывают работу желаний и этим ограничиваются, как психология, либо говорят о том, как человек совершает выбор направления. Но о том толчке, движении духа, который лежит в основе выбора и ощущается некой внутренней силой, никто из философов в действительности даже не пытался говорить, хотя все его и ощущали в себе, называя волей. Как‑то же надо называть! Наверное, это дело мистиков или для этого нужна школа углубленного самонаблюдения и самопознания, которой философия еще не владеет. В том числе и познания себя как души и духа.
Собственные мысли Лейбница звучали совсем не мистично, а скорее в ключе приевшегося к тому времени морализаторства. Поэтому искушение поиздеваться над ними для ума ядовитого или поверхностного затмевало лежащее в их основе наблюдение. Да никто из поругателей и не хотел приглядываться к рассуждениям шестидесятипятилетнего философа, случайно задержавшегося в новом веке. Шло новое время, на дворе были иные моды даже на философствование. А между тем слова Лейбница ой как не просты:
«Добронравие, хорошее воспитание, общение с благочестивыми и добродетельными людьми могут весьма способствовать тому, чтобы наша душа достигла подобного прекрасного настроения; но более всего укрепляют ее в этом добрые начала.
Я уже говорил, что надо соединять рвение с просвещением, надо, чтобы совершенства разума дополнялись совершенствами воли. Добродетельные поступки, точно так же, как и порочные, могут быть всего лишь проявлением привычки; можно полюбить их; но когда добродетель разумна, когда она относится к Богу как верховной причине всех вещей, тогда она основывается на познании. Нельзя любить Бога, не зная его совершенств, и это познание заключает в себе начала истинного благочестия.
Цель религии должна состоять в запечатлении этих начал в наших душах; но странным образом случается, что люди, включая и теологов, часто удаляются от этой цели» (Лейбниц, с. 52–53).
Исследованием того, как же научиться чувствовать направление жизни и совершать осознанный и разумный выбор, и были эти «опыты о Божией благодати, человеческой свободе и начале зла» великого немецкого мудреца, к концу жизни все более становившегося мистиком.
Когда писались эти слова, Вольтеру было всего 16 лет. Но когда он, точно опытный политический интриган, подначил разбойную толпу освистать эти мысли, ему было уже за шестьдесят! Но Лейбницу, когда он это писал, оставалось лишь пять лет до ухода, а Вольтеру больше двадцати. Очевидно, они находились в очень разных состояниях духа, можно сказать, неизмеримо далеко друг от друга. Лейбниц явно уже заглядывал за ту черту, куда Вольтер заглянуть боялся…
А вот русские мыслители почему‑то были гораздо ближе к тому, что говорил Лейбниц в этой провидческой работе. Вероятно, тут сказывались глубинные слои русского мировоззрения.
Поэтому я не хочу больше останавливаться на рассуждениях философов о воле, а продолжу собирать общерусское понятие души. Психология начинается у Лёвшина вот с такого утверждения, развивающего понятие о желаниях души. Впрочем, для него воля уже сложное понятие, включающее в себя и свободу, и некую силу, которой мы обладаем для того, чтобы совершать выбор:
«Хотя все человеки умирают, но они все имеют таковое хотение и одну таковую же надежду, как и я, и не взирая на смерть, все народы ожидают будущего блаженства.
Бог, который влагает толь великий порядок в тела, не меньше сего вложил и в души» (Лёвшин, с. 241).
В чем заключается этот душевный порядок? Уже из этого утверждения видно: в устремленности души к блаженству. Это пытались разрабатывать в двадцатом веке, с этого начинали и греки, но все осталось банальными наблюдениями над поведением. Мотивы, стимулы‑реакции, центры удовольствия… Никто не сделал предположения, что в этом проявляется устройство или изначальный порядок самой души.
«Мы о естестве духов ничего сказать не можем, но что оные есть, сие достоверно» (Там же, с. 242).
Это второе утверждение Лёвшина тоже никогда не было замечено и оценено. Но оно полностью не естественнонаучное и даже не научное вовсе. И в этом его сила. Сила самого Лёвшина. Он не заботится о мнениях, он просто говорит то, что ощущает, чему сам свидетель. После него редкие люди будут так смелы, чтобы вести исследование не на объективных, то есть сторонних наблюдениях, а на том, что происходило лично с ними. Очевидно, что с Лёвшиным случались какие‑то прозрения, и он не только не может их доказать, но и не собирается этого делать. Для него это есть, духи существуют, и этого достаточно.
«Причина жизни нашего тела, душа, познается по следующим ее свойствам: что она может рассуждать, умствовать, чувствовать и хотеть, чего вещество тела иметь не может» (Там же).
Хотеть, как мы уже поняли, это и есть начало философии воли. Желание либо исполняется, потому что душа течет к тому, что желает, либо встречает препятствие к исполнению. И тогда мы осознаем, что не имеем воли. Не свободны.
«Богу невозможно было создать человека, чтобы лишить душу его воли, ибо тогда была бы она не существо, имеющее в себе разум, но такая же машина, как человеческое тело, которое она оживотворяет и управляет. Союз души с телом составлял бы только машину, часам подобную, в которой душа была бы пружина, а колеса и указатель времени – тело, и все бы действия их были бы только попеременным следствием сложения их.
Представим же себе в сем мнении человека. Пусть будет он вор и ограбит вас по дороге, удары, кои он произведет на ваше тело, и приемы рук его, коими отнимет у вас деньги и платье, будут только непременное действие машины, равно как на часах движение стрелки, которая показывает пять, или восемь, или двенадцать часов. Заключите, не смешно ли бы было наказывать часы, что они показывают разделение времени? Равномерно и вор в сем положении свободен бы был от казни за то, что вас ограбил и бил, ибо то было бы лишь действие его машины.
Итак, отнимая у человека волю, все действия его будут уже необходимы и неподвержены исследованию, законны они или беззаконны. Бог был бы причиной всех злых дел, что думать нечестиво в рассуждении Божьей благости» (Лёвшин, с. 242–243).
Человек несет ответственность за свои поступки, человек выбирает, в какую сторону двигаться, именно в этом и заключена божественность его души. Она – свободный дух, который зачем‑то путешествует по мирам, между полюсами добра и зла, знать бы еще, что это такое. Впрочем, может быть, затем и путешествует, чтобы знать. Самое главное, что души человеческие вольны, обладают волей или свободой двигаться в любом направлении.
«Итак, духи суть совсем другого свойства, и деяния их зависят от причин, совсем прежним противных. Как воля совсем исключается из естества тел, так, напротив, есть оная существенная участь духов. Когда дух без воли быть не может, потому оный, быв властен располагать делами своими, повинен и ответствовать за оные» (Там же).
Иными словами, ты не только создан по образу и подобию божьему, ты, возможно, и вообще бог, но означает эта божественность лишь одно право – нести наказания за свои поступки. И нести их вполне естественно – попросту жить в тех мирах, что избираешь, даже если умеешь лишь превращать их в ад!
Это и есть твоя божественность и недобожественность, человек: творить мир по образу и подобию своему, а потом в нем и жить.
Заключение души в XVIII веке
Я рассказал в самых кратких чертах о светской, или «школьной», философии восемнадцатого столетия. Конечно, ею всё разнообразие русской философской мысли той поры далеко не исчерпывается. Поэтому я еще буду вынужден вернуться к религиозной философии в следующем круге. А затем, когда буду изучать философию мистическую, мне придется говорить о так называемом масонстве.
Русские масоны восемнадцатого века – это весьма своеобразное явление, вряд ли сопоставимое с современным масонством. По большому счету – это внецерковная религиозная мистика, уходящая корнями как в христианство и Библию, так и в неоплатонизм и гностику первых веков нашей эры. Поэтому я даже не считаю работы масонов частью русской философии восемнадцатого века. Конечно, это философия, и русская, но вот время для нее имеет очень малое значение. Оно проявляется разве что в языке сочинений.
Что же касается светской философии той поры, то я бы хотел закончить рассказ о ней вот таким наблюдением. В восемнадцатом и начале девятнадцатого века русские философы еще отчетливо осознают, что философия нужна им для самопознания. Самопознание еще вовсе не постыдно не только для религиозной, но и для светской философии. И оно упоминается в качестве цели своей работы многими философами.
Я же ограничусь упоминанием исследования Александра Николаевича Радищева (1749–1802) «О человеке, его смертности и бессмертии». Я уже писал о нем, но с удовольствием еще раз приведу исходную точку всех его рассуждений:
«Обратим взор наш на человека; рассмотрим самих себя; проникнем оком любопытным во внутренность нашу и потщимся из того, что мы есть, определить или, по крайней мере, угадать, что мы будем или быть можем; а если найдем, что бытие наше, или, лучше сказать, наша единственность, сие столь чувствуемое я продлится за предел дней наших на мгновение хотя едино, то воскликнем в радовании сердечном: мы будем вместе; мы можем быть блаженны; мы будем!» (Радищев, с. 5–6).
Все это сочинение, в котором он, оставаясь беспристрастным, приводит как доводы материалистов, так и доводы идеалистов, завершается прекрасным рассуждением о том, что разрушение тела означает для души лишь то, что она достигла предела своего совершенствования и нуждается в более совершенных орудиях и «организации» для дальнейшей жизни.
«Повторим все сказанное краткими словами: человек по смерти своей пребудет жив; тело его разрушится, но душа разрушиться не может: ибо несложная есть; цель его на земле есть совершенствование, та же пребудет целию и по смерти; а из того следует, как средство совершенствования его было его организациею, то должно заключать, что он иметь будет другую, совершеннейшую и усовершенствованному его состоянию соразмерную» (Радищев, с. 144).
Дух захватывает, если только попытаться продолжить эту мысль Александра Николаевича. Именно в ней и заключается начало действительной науки о душе. К сожалению даже девятнадцатый век застрянет на умствованиях о «несложности», то есть простоте и неразложимости души. И никто не попытается понять, а какое тело будет иметь продлившееся за предел своих дней я? Но ведь совершенствование, если оно продолжается за разрушением тела, может быть совершенствованием только души!
А это значит, что мы можем описать ее свойства или проявления как части духовного тела. Само по себе это упражнение, возможно, и не очень нужное. Но если понять, что это тело приспособлено к пребыванию и взаимодействию со средой того мира, в котором оно живет, то мы можем сделать предположения о том, каков же он – мир духовный. И это не будет гаданием или пустым умствованием, это что‑то очень настоящее…
Век девятнадцатый