Распространение наследия: долг платона
Fort:da.Очередная попытка еще больше отдалить ПУ после того, как ему дали вернуться или возвратили, еще одна попытка притянуть к себе влечение к смерти, которое, как водится, только что ушло.Разве влечения к самосохранению, например, у одноклеточных, не отражают принцип нирваны, стремление к снижению, вплоть до устранения какого-либо напряжения, то есть, Фрейд подчеркивает, «любого различия»? Разве это не активно ратует за (при этом напрашиваются обороты, свойственные активной борьбе за дело) такое влечение к смерти, которое пока ничем не подтверждено? Разве не лишает предположительно запоздалый, «случайный», вторичный характер сексуальности влечения всей их первичности? К сожалению, приходится отбросить этот аргумент. Все, что мы хотели убрать подальше, возвращается, и, по правде говоря, никогда не покидало однажды занятого места. Даже если сексуальность была бы запоздалым, вторичным, производным явлением, она смогла бы внезапно появиться и закрепиться только в том случае, когда какое-либо предсексуальное влечение предшествовало ей, предвещая ее, и виртуально одушевляло ее. Телеология организует возвращение древнего, древнейшего, отдаленного, самого архаичного «в потенции». Она всегда предоставляет возможность очередного объезда. Определенно, влечение к жизни неразделимо сочленено с влечением к смерти, они составля-
[579]
ют как бы единое целое. Единственный прогресс, если это называть прогрессом, в том, что на данный момент у нас имеется двойная гипотеза вместо одной и «уравнение с двумя неизвестными».
Это точно там (где? там),в параличе этого еще одного шага, от которого все время надо уклоняться, там (но почему там? почему бы не одним шагом больше, одним меньше? Где, там? там,— отвечает жизнь смерть), где Фрейду больше невмоготу шагать попусту, именно там, из-за напряжения, связанного, очевидно, с причиной внешнего характера (усталость? нехватка времени? установленный план последней или предпоследней главы и так далее?) Фрейд ссылается на «миф»: на речь Аристофана в Пире.Что тут скажешь. После истории с катушкой, это место больше всего избито психоаналитической литературой, какие же ростки живого могут пробиться наружу? Итак, я не скажу больше почти ничего об этой общеизвестной истории. И в самом деле, то, что становится слишком знакомым, можно подозревать в ревнивом хранении какого-то секрета, в расставлении охраны вокруг необычного. Это-то, видимо, и произошло с такой знакомой, такой семейной историей fort:da и катушки внука. Вместе со ссылкой на миф Пира,общего между которыми то, что ей тоже уготовано быть «историей». Которая из них более мифическая, принадлежащая к «жанру фантастики» (phantastischer Art),как это говорит Фрейд, но только о второй? И всякий раз, как только назревает ряд неудобных вопросов, внимание отвлекается каким-либо попутным рассказом. Пауза: сейчас я вам расскажу одну историю. В обоих случаях содержание истории (рассказ или цитата из рассказа) к нам доходит усеянное пробела-
[580]
ми: самый активный отбор там отмечен большим количеством многоточий, а в самых эффективных пробелах автором не поставлены знаки препинания. Под различными способами повествования, разумеется, которые заслуживали бы тщательного анализа, полотно пробелов пытается сочинить другую небылицу. В обоих случаях рассказ занят темой повторения, отношения, рассказа в качестве возвращения к предыдущему состоянию. Это слишком очевидно для fort:da катушки. Здесь единственной чертой, которую Фрейд, по его словам, взял из Пира и которая соответствовала бы «условию, которое мы пытаемся выдержать», является то, что выделяет влечение к необходимости восстановления «прежнего состояния». Fort:da.Успокойтесь, я не буду слишком долго и нудно отслеживать аналогию между двумя притчами во языцех. Я не буду искать ни гермафродита в треугольнике первой сцены, ни пару, которая безнадежно пытается воссоединиться. В любом случае надо сопоставить эти два «повествовательных» момента: если они и являются самыми общеизвестными и потрясающими в книге, так это не только потому, что они как бы прерывают научный или спекулятивный доклад и озадачивают. Но и поскольку они обнаруживают и воспроизводят необходимость повествования или, скорее, структуру рассказа, на грани которой и с которой спекуляция должна постоянно считаться на протяжении всей «книги». Fort:da — это рассказ. Это напоминание, которое только и может, что напоминать о себе в сказочной форме, по эту сторону памяти, так как вся книга занимается тем, что приходит из более дальних уголков, чем простой первоначальный источник
Источник является спекуляцией.
[581]
Откуда и «миф», и гипотеза.И если в этой книге отсутствует тезис, так это потому, что ее собственный предмет не может являться предметом ни одного тезиса. Мы, очевидно, заметили, что концепция гипотезы является самой употребимой «методологической» категорией в книге: все «методические» подходы сводятся к гипотезам. И когда наука покидает нас в неведении, не посылая нам, например, по поводу источника сексуальности «ни единого лучика гипотезы» (nicht der Lichtstrahl einer Hypothese),и действительно, нужно прибегнуть еще раз к «гипотезе» другого порядка. Миф Аристофана представлен как «Гипотеза»«фантастического» жанра. Фрейд хочет подчеркнуть, что он является фантастическим только попутно, ибо он, по сути, соответствует требуемому условию: позволяет выделить влечение к необходимости восстановления прежнего состояния. В самом деле, это единственная услуга, которую, как кажется, Фрейд поначалу ждет от этой гипотезы. Во всяком случае, это то, что он начинает словами: «Правда, в совсем другой области мы встречаемся с такой гипотезой, со столь, однако, фантастичной — скорее, конечно, мифом, чем научным объяснением, — что я бы не осмелился привести здесь ее, не отвечай она именно тому условию, к которому мы стремимся. А именно: она выводит одно из влечений от потребности восстановления прежнего состояния». Но, начиная со следующего абзаца, от Аристофана ожидалась второстепенная прибыль. Второстепенная? Другая? Ведь речь идет о «важнейшей вариации в отношении объекта». «Теория» этого мифа, — Фрейд так и говорит, «теория», — та, которую Платон «вкладывает в уста Аристофана», «объясняет не только возникновение сексуального влечения,
[582]
но и его важнейшей вариации в отношении к объекту (seiner wichtigsten Variation in Bezug auf das Objekt)».Идет ли речь о другом видении одного и того же доказательства? основном или дополнительном? или второстепенном, тогда в каком смысле? А если это одно и то же видение? И если источник сексуального влечения заключался только в этой вариации, в обусловливающей ее изменчивости, иными словами, в игре замещения и дополнения?
Торопясь оттуда выделить фрагмент, сохранить из этого только дискурсивное содержание — «гипотезу», «теорию», «миф», все три понятия сразу, так как эти слова содержатся в восьми строках, предшествующих цитате, — все занято рассмотрением этого фрагмента, который, впрочем, Фрейд наполнил многоточиями после того, как он это предварительно убрал из текста, Фрейд, кажется, обращает мало внимания на то, что Пир разыгрывает или скрывает от взглядов в своем театре. Он интересуется как можно меньше этим театром. Здесь я не говорю только о том, что для удобства можно было бы назвать литературной или вымышленной «формой» этого театра, формой этого повествования повествований, переплетая между собой diégèse et la mimèse,вписывая одну в другую, призывая нас к величайшей предосторожности в подслушивании этих невидимых кавычек. Я также говорю о «содержимом» этого театра, об историях, рассказываемых рассказчиками или повествователями, в которых речь идет о повествовании других историй. Я говорю об «историях» между рассказчиками, иными словами, между персонажами Пира о том, что выходит на сцену или скрывается от взгляда. Однако это не без связи с источником сексуального влечения, даже с вариацией признака, соотносящегося с
[583]
предметом. Эта вариация не только является темой симпозиума, как и рождение Эроса, это также ее исполнение, ее условие, ее окружение.
Однако во время этой постановки речь Аристофана представляет лишь один эпизод. Фрейда мало интересует этот факт, и из этого эпизода он извлекает только обрывки фрагмента, которые кажутся ему подходящими к его собственной гипотезе, к тому, что, по его словам, он хочет сказать. Он берется лишний раз пересказывать отрывок отрывка рассказа, изложенного в Пире.Обычная практика. Кто так не поступает? И вопрос состоит не в том, чтобы одобрить или не одобрить именем закона. Какого закона? По ту сторону критериев легитимносги мы можем все же попытаться понять, к чему это ведет в перспективе, при чтении, письме, цитировании, опущениях, пропусках, многоточиях и так далее. Для этого нужно ввести себя в ту же перспективу, а также заставить варьировать отношение к объекту. Без этих двух условий сама тождественность перспективы не смогла бы показаться таковой. Когда речь идет о Фрейде и о Платоне, о Пире и По ту сторону...то разнообразие возможных перспектив обладает неисчерпаемым богатством. Подчиняясь закону избирательной экономии (в рамках того, что я могу отобразить, в данном контексте, аспекты которого чересчур многогранны и не поддаются попыткам собрать их воедино), а также удовольствию, которое я могу себе доставить этим вечером, я ограничусь следующими чертами.
Если речь Аристофана представляет только один ограниченный эпизод, а именно в соответствии с тем, что произойдет дальше, то сведение его до десятка строк означает ограничить его еще сильнее; но что же сказать тогда о жесте, который
[584]
состоит в том, чтобы ни в коем случае не считаться с тем, кто произносит речь, с тем, кому Платон «доверяет развить» «теорию»? Никакого намека на Аристофана, от которого только и осталось, что имя. Никакого намека на Сократа, о котором даже не упомянули. Однако Аристофан не был неизвестно кем. Он не неизвестно кто для Сократа, ни для Платона. Он — это тот, другой. В Тучах он гневно выступил против Сократа. В Апологии Платон обвиняет его в самом худшем: в том, что он был первым обвинителем Сократа, даже доносчиком на него. Он приложил руку к убийству Сократа, даже к самоубийству. И Платон, обвиняя Аристофана, защищает Сократа, он держится за его спиной. Или перед ним, указывает на него так, как это делает адвокат, представляющий подзащитного: вот невиновный, мученик, преклонитесь перед ним, просите у него прощения, он вершит суд над вами. Но что же он делает, «доверяя» Аристофану «развить» то, что Фрейд называет «теорией»? Альцибиад тоже будет за Сократом. Далее в Пире его хвала Сократу будет ответом на клевету в Тучах и так далее.
Пока будем довольствоваться этими признаками. Чтобы проникнуться тем, что, конечно же, потребовалось бы развернуть гигантскую работу по восстановлению указанных пробелов, но прежде всего, чтобы заострить внимание на глубинной структуре феномена такой избирательности. Сущность, в которой Фрейд оперирует фрагментарными опущениями, никогда не была заполненным телом, чье цельное воссоздание нам будто бы обещано. Пересказы «миметико-диегетических» повествований, предваряемых мимически выраженной просьбой «diegese» («от тебя-то я и жду такого рассказа...»), в ответ на которую следуют «Logoi» (речения). Но ведь такие
[585]
«Logoi» представляют собой элемент постановки; что прежде всего бросается в глаза из таких вот речений, так это обилие в них пробелов, если и не точное их количество, поскольку установить это доподлинно не представляется возможным, ведь всего не упомнишь. Даже прежде чем цитировать первую речь о любви, речь Федры, обнаруживаются пропуски и пробелы в памяти, но при этом подчеркивается: основной смысл сохранен. Конечно, Фрейд тоже сохранит «основной смысл». Из того, что было сказано каждым, Аристодем помнил не все (pute рапи o Aristodemos ememneto).А я, Аполлодор, не запомнил всего, что мне сказал Аристодем (out'au ego a ekeinos elege panta, a de malista),но запомнил самое главное — кто бы в этом усомнился? — и так далее вплоть до Фрейда и по сей день. Каждый становится почтальоном рассказа, который он передает, сохраняя «основной смысл»: подчеркнутый, вырезанный, переведенный, прокомментированный, изданный, преподаваемый, помещенный в намеченную перспективу. И еще в рассказе иногда отмечается, что пробелы в нем составляют отрывок дополнительной истории. И это дополнение может вклиниваться в другой — больший или меньший пропуск. Больший или меньший потому, что мы здесь рассматриваем логику, которая делает возможным внесение самого большого в самое маленькое, что нарушает порядок всех границ и не позволяет упорядочить тела.
Что, собственно, и происходит — тела не расположены в определенном порядке, — и если речь Аристофана изымается из обширного с пропусками тела Пира,то оказывается, что он только что ответил в данной постановке на просьбу рассказать о том, что опущено, и о про-
[586]
беле в памяти: дескать, если я чего и опустил или не раскрыл, так твоя забота, Аристофан, внести недостающее и восполнить пробел (188 е). А что расскажет Аристофан, чтобы восполнить пробел? Историю с пробелами и восполнением источника любви, сексуального различия и изменчивости в отношении к объекту. И так далее.
Итак, Фрейд опускает сцену из текста, а также погружение в пучину неполных воспоминаний с пробелами. Во всем этом обширном умалчивании он забывает о Сократе. Он оставляет Платона наедине с Аристофаном, он предоставляет Платону дать возможность Аристофану развить теорию. Для чего? Самый банальный ответ не всегда является неверным. Для его дискурса было достаточно этого маленького отрывка, и не будем ломать себе голову. Ничего другого не произошло. И это верно. Но почему не произошло ничего другого? Почему отношение к объекту не оказалось различным? Почему оно не изменилось? Что заставило его застыть на месте?
Не упомянуть о Сократе по ходу изложения, это не значит опустить неизвестно что и неизвестно кого, особенно когда вы пишете о Платоне Особенно когда вы пишете по поводу диалога Платона, в котором Сократ, некто Сократ и этот Сократ, не является простым второстепенным лицом. Это опущение, — конечно же, не убийство, не будем драматизировать. Этим выскабливается из общей картины своеобразное действующее лицо, которое Платон описывает в качестве героя Пира,а также в качестве того, кто побудил его или дал ему написать, сам при этом не коснувшись и пальцем написанного, бесконечно сложную сцену подписания, где запечатленное в тот же миг выскабливается, проникая все дальше вглубь по мере удаления. Платон держится позади подписи
[587]
Сократа, но каково это положение? Что значит «позади» в данном случае? Действительно ли это знак чего-то и что это означает?
Если Фрейд в свою очередь удаляет Сократа, что еще больше подчеркивает его рельеф в том, что здесь осталось от Пира, не для того ли, чтобы возвысить Платона признанием долга? Не для того ли, чтобы восхвалить наследие, генеалогию, потомков? Не для того ли, чтобы возвести традицию к Платону и сделаться его наследником? Не для того ли, чтобы признать за Платоном заслугу основателя, даже отцовства? Нет, наоборот. Чтобы не связывать первоисточник с именем Платона, а представить его уже в качестве наследника. Не наследника Сократа, который ему чересчур близок. А тех, кто гораздо более далек. Было бы некоторым преувеличением — расценивать этот отрывок, как низложение Платона. Было бы некоторым преувеличением сказать, что Фрейд упорно подчеркивает вторичность, преуменьшает, обесценивает его роль, но, как бы то ни было, он очень настаивает на факте, что Платон ничего не изобрел, что недостаток оригинальности является знаком истины того, что он говорит, что он, должно быть, является продолжателем настоящей традиции и так далее. Это предмет пояснения, которое не только является самым длинным в книге, но и намного длиннее самого отрывка, по поводу которого оно было высказано. Оно начинается странно, с признания долга: не Платону, а тому, кто помог Фрейду думать, что он ничего не должен Платону и что Платон сам был в долгу перед индусской традицией: «Профессору Генриху Гомперцу (Вена) я обязан последующими объяснениями происхождения (Herkunft)Платонова мифа...» Далее следует это пояснение, которое в два раза длиннее, чем ци-
[588]
тата из Пира.Оно оставляет впечатление, что Фрейд в самом деле больше беспокоится о «происхождении Платонова мифа» (Herkunfy des Platonischen Mythus),чем о «происхождении сексуального влечения» в Платоновом мифе (Herkunft des Geschlechtstriebes).Фрейд пытается вынужденно, что и требовалось доказать, переместить объект и восстановить «предыдущее состояние». Это достаточно трудоемко, у нас плохое предчувствие, утверждают, что вы повторяете слова Гомперца, вас хватают за рукав: я хотел бы заострить ваше внимание на том факте, что, конечно же в общем виде, wesentlich,эта самая теория уже изложена в Упанишаде и так далее и «вопреки преобладающему мнению», я не стал бы напрочь отрицать возможность «зависимости» (или под-падания, Abhängigkeif)Платона под влияние, пусть косвенного, этой индийской мысли. Слово «Abhängigkeit»встретится дальше в окружении сконфуженных уступок: Платон не воспринял бы, не присвоил (sich nicht zu eigen gemacht)бы эту историю, берущую начало в «восточной традиции», если бы он не был озарен своей правдивостью. И так далее. Просто глаза лезут на лоб от удивления1.
Что же он по сути хотел доказать? Что в первую очередь интересует его в этой истории, в этом рассказе рассказов? Какую историю он нам рас-
1 Без сомнения это не является единственным местом, где мои изыскания, чему я весьма рад, перекликаются с некоторыми исследованиями Самюэля Вебера, появившимися совсем недавно, конечно же исследованиями разнообразными и гораздо более глубокими, чем те, что я делаю попытку здесь произвести. По всем этим вопросам Freud Legende (Walter Freiburg im Breisgau, 1979), как мне представляется, окажется незаменимой.
[589]
сказывает в свою очередь? По поводу какого объекта, какого предыдущего состояния? Это что, дополнительный эпизод сцены в Пире?Один пробел — среди прочих — выполненный одним венским Аристофаном, заинтересованным в том, чтобы сообщить то, что ему рассказал другой венец о первоисточниках — только не о первоисточниках любви, — а Платонова мифа? Как разграничить эти повествовательные части? И эти мифические персонажи? Кто и что пишет? Кто, кому и что позволяет развить? Кто и что пишет или побуждает писать в глубинном охвате кушеток и трансферов? Куда подевался Сократ? Кто же, в конце концов, держится за или перед ним?
В этой огромной цепи обсуждаемого, принятого, отклоненного, присвоенного или опротестованного наследства, в глубокой сцене наследования, делегирования и отрицания, в этом распространении влияния тот, кто говорит здесь я (Ich meine natürlich die Theorie, die Plato im Symposion...или же Prof. Heinrich Gomperz (Wien) verdanke ich...или же möchte ich... nicht unbedingt verneinen...и так далее), тоже является протагонистом.
Чем же занимается главный персонаж?
Конечно же, многим одновременно, поскольку он спекулирует.
Например, он высказывается здесь, в тот самый момент, когда тому, на чем он спекулировал, удалось потерпеть неудачу, когда оно, наконец, перестает претендовать на то, чтобы именоваться наукой или философией, модель которых его неустанно преследует как наваждение. Ему удается потерпеть неудачу как раз на грани, в тот момент, когда всего-то и оставалось, что шагнуть
[590]
по ту сторону противопоставлений. Не только той или иной границы противопоставлений, а границы со значением фронта между двумя противоположными терминами, между двумя отождествляемыми объектами. К примеру, но это пример того, на чем заканчивается любой термин, — жизнь/смерть.
«Поэт-философ» дает знак, поощрительно мигнув (Wink),но главный персонаж еще раз отклоняет приглашение. Он не соглашается на поддержку мифа, это следует подчеркнуть, чтобы принять в расчет ход изложения в отрывке из По ту сторону...Необходимо также напомнить, что у такой поддержки со стороны мифологии, речи Аристофана, та же судьба в Пире,Откуда и повторение. Но кто его заставлял писать?
Итак, Фрейд еще раз отказывается идти вперед. Ich glaube, es ist hier die Stelle, abzubrechen.«Я думаю, что здесь нам следует остановиться». Прервемся, пришло время, конец сеанса.
Но это еще не конец. Сеанс продолжается, и рассказ идет своим ходом. Слушатель-пациент, конечно же, поднялся с кушетки. Трудно уверять в том, что в самом деле он до сих пор ничего не сказал. Фрейд тоже встает. Сейчас он будет говорить о себе самом. Раньше он уже говорил «я», но манера и тон изменились. Сейчас, похоже, он комментирует. Он заявляет, переводя разговор в другое русло, что примется за «критическое размышление» (Kritische Besinnung) о происходящем. Точнее о том, что только что случилось и произошло в форме «это не проходит» и «ничего не происходит». Со стороны, очевидно, посчитали бы, что он дает оценку статусу своей собственной речи. Но является ли эта речь речью? Его ли это речь? Настолько ли она самостоятельна? Есть ли в ней движение? О каком статусе идет речь?
[591]
Давайте разберемся. В том, что напоминает постскриптум или эпилог, главный персонаж-спекулянт стремится вновь прорваться на сцену. Так, будто намеревается «изложить свою позицию, оправдать мотивы своих высказываний, или отсутствие таковых», призванные убедить в том, что, дескать, никому и ничем он не обязан, ничего не должен, да и не чувствует за собой никакой, даже «символической» вины. Он больше не в ответе ни за что из того, что здесь происходит и что, как представляется, обходится без него, без этой речи, без выданных им авансов, без этих отступлений назад, неверных шагов, неудавшихся выходов, без пресловутого fort:da, столь невозмутимо обобщенного.
Итак, он выходит на сцену, как будто для того, чтобы снять с себя все полномочия. Я здесь ни при чем и ни за кого не в ответе. То, о чем он оговаривается, имеет для нас большое значение. Я не хочу сказать, что мы обязаны были верить или не верить в это. Но сама неопределенность такой альтернативы представляет собой ключ к пониманию «статуса», а попросту говоря, его отсутствия в По ту сторону...того содержания, что в ней будто бы заложено, непрестанно изменяемой позиции главного персонажа-подписанта, его переменчивого отношения к психоанализу как науке, практике, мифологии, философии, литературе, спекуляции и так далее. В чем же заключается сцена подобного изложения? Какова ее структура и условие ее протекания? Где, как, когда, с кем и с чем она происходит?
Такие вопросы подвергают сомнению саму целесообразность любой дискуссии, которая разгорелась бы по поводу так называемых тезисов этой книги, тех, которые некоторые, как я это пытаюсь показать, опрометчиво решили, что
[592]
в ней разглядели. Вопросы о целесообразности обсуждения, которые никогда на моей памяти не поднимались. Они тем более никогда не возникали у всех тех, кто, особенно в среде аналитического движения, с 1920 года, дружно встал грудью в защиту этих «тезисов».
Некоторые их приняли «всерьез» и выстроили целую речь о серьезном значении По ту сторону...Самым интересным и самым показательным в этом плане, на мой взгляд, является случай с Ла-каном.
Другие легко или через силу, если угодно, пожали плечами и стыдливо отвели взор перед лицом разгула мистицизма, спекулятивного заблуждения или мифологических грез: маэстро, дескать, пошутил, это было понарошку и так далее.
Но ни с одной, ни с другой стороны никто не задался вопросом о завещательной особенности этой сцены изложения. В ней самой и в том, что она выводит из общего психоаналитического контекста. Самое большое, что они удосужились заметить, так это мифологические или литературные обрамления, в которые была облечена тезисная проза Фрейда.
Вот почему необходимо делать упор на общее восприятие текста (автобиографическое, гете-робиографическое, танатографическое, все это переплетено воедино) и в особенности на этот так называемый постскриптум в предпоследней главе.
Что же сообщает Фрейд, открывая этот новый абзац?
Представляется, что фраза, несмотря на красную строку, продолжает, как придаточное предложение, заключительную фразу из предыдущего абзаца, в которой говорится: «Я думаю, что в этом месте нам нужно остановиться». С новой
[593]
строки он добавляет «Но не без того, чтобы добавить (anzuschliessen)несколько слов критического свойства».
И так он добавляет, присоединяет, как бы мимоходом, несколько дополнительных, вспомогательных размышлений. И придаточное дополнительное предложение сообщает эти дополнительные и вспомогательные мысли, нечто вроде присоединения. Anschluss,это тоже добавленная часть, а также и железнодорожная пересадка.
Продолжим: «Меня могли бы спросить, убежден ли я сам, и в какой мере, в истинности изложенных здесь гипотез. Я ответил бы...»
Повременим немного. Что он ответит? Гипотезы были изложены даже здесь (den hier entwickelten Annahmen).Кем? Это не совсем ясно. Фрейд привел гипотезы одних и других немного как рассказчик, толкователь, глашатай. Конечно же и сам он не пребывал в бездеятельности, что правда, то правда, и, наконец, он дал возможность другим развить их собственные гипотезы (entwickeln lassen,это были его слова, из которых явствует отношение Платона к речи Аристофана). Но, если угодно, и другие предоставили ему возможность развить их гипотезы. Но в обоих случаях такое делегирование полномочий «дать возможность развить» предполагает нечто вроде договора о безответственности. Тем более, что всякий раз речь идет о гипотезах: это не слишком обязывает, во всяком случае не в такой степени, как тезисы или выводы.
«Я ответил бы...» (Meine Antwort würde lauten...)
Что бы он ответил? Очередная гипотеза, выраженная в сослагательном наклонении. Если бы меня спросили, тогда я, может быть, и ответил, что... Но что? «...что я не настолько убежден, чтобы пытаться склонить к вере в них других». Он не
[594]
говорит, что он убежден, но и не утверждает обратного, он не говорит, что он в это не верит. И в особенности он не пытается убедить кого-то еще, увлечь, привлечь на свою сторону, повести за собой, завербовать (werben).Форма, в которую облечен ответ, любопытна, и образ действия выглядел бы странно с точки зрения ученого, убежденного в правдивости доказательства, философа, выдвигающего тезис, даже поэта или священника, пытающегося всегда увлечь за собой или склонить на свою сторону другого. Это не проявление выжидательности по отношению к другому, далеко нет, здесь совсем иное. Так, будто и не высказывается стремление вызвать отклик у другого, с тем, чтобы он принял такую точку зрения, а предоставить ему включиться в эту игру самому. В выдвинутые им гипотезы он верит сам не более, чем стремится убедить в их истинности. Но он опять-таки и не утверждает, что он в них не верит. Он не отвергает их. Такая двусмысленность имеет и более далекие последствия. Можно было бы предположить, что он, Фрейд, отдает себе отчет в том, что находится в подвешенном состоянии между верой и неверием. И даже тут мы не угадали. Это его представление по поводу данного состояния пребывает в двусмысленном положении: «Точнее (Richtiger), я не знаю, насколько я в это верю (ich weiss nicht, une weit ich an sie glaube)». Вопрос в том, в какой мере это я подвержено разделению. Какое-то определенное я не знает, в какой мере я такое же, но в то же время другое, в это верит. Это не только верование, но и отношение к вере, пребывающей в подвешенном состоянии, с точки зрения науки или сознательности.
Êpokhè временно держит в неопределенности суждение, вывод, тезис: в точном соответствии
[595]
с феноменологией, к которой самое время обратиться, несмотря на установленные пределы, а также на запреты и заклинания, отлучающие ее от психоанализа. Такую неопределенность своей позиции Фрейд определяет как вынесение за рамки аффективного момента (affektive Moment),сопровождающего любое убеждение или веру. «Мне кажется, что аффективный момент убежденности здесь даже и не должен приниматься во внимание».
Однако если аффект убежденности не поддается определению, то это почему-то не распространяется на всякий аффект, далеко нет. Напротив, он продолжает, причем с пущим усердием, свои исследования, пусть даже из чистого любопытства, чтобы разобраться. С учетом того, что аффект вынесения заключения (прихода к убежденности или к вере) остался за рамками определения, «ведь можно увлечься [предаться, слово очень сильное, sich hingeben]ходом мысли (Gedankengang)и следовать за ним до предельной возможности всего лишь из научной любознательности, или, если угодно, в качестве advocatus diaboli,который, как бы то ни было, свою душу дьяволу не продал [под расписку: sich darum nicht dem Teufel selbst verschreibt]».
Дьявол снова заявляет о своем присутствии. Странное возникновение зачем относить к проискам дьявольщины то, что здесь представлено в качестве выжидательного момента, удовлетворения любознательности, пусть даже любознательности и научной? Справедливости ради, здесь нет сравнения с самим дьяволом — а это еще более двусмысленно, двулично, по-дьявольски, — а с адвокатом дьявола. Но почему научная любознательность пребывает именно на этой стороне? На стороне или бок о бок с дьяволом? Что такого
[596]
дьявольского можно отыскать в науке или в психоанализе? Адвокат дьявола не суть сам дьявол. Но это может оказаться еще более хитро. Адвокат представляет дьявола в суде. Б суде он притворяется по сговору и за вознаграждение, будто он принимает сторону дьявола. На время. Но ведь это не дьявол и от него не требуют верить в дьявола, в его виновность или невиновность. У него ничего не спрашивают и не хотят ничего знать о том, что он думает о дьяволе в глубине души. Даже если он в него верит, в дьявола, он может повернуть дело так, чтобы стать на его сторону или же склонить дьявола на свою сторону, не становясь на сторону дьявола полностью, не отдаваясь, не продаваясь или не обещая себя дьяволу. Договор не имеет силы за рамками представительства в суде и времени защиты дела. Нет письменного обязательства дьяволу, написанного красным или черным, кровью или чернилами, как двусторонний пакт Кристофа Хайцмана, живописавшего Eine Teufelsneurose...(1923).
От всей этой неопределенности и задерживается «третий шаг».
Именно третий шаг (der dritte Schritt)в учении о влечениях, не дотягивающий до той степени достоверности, к которой вплотную приближались два предыдущих шага, когда речь шла о том, чтобы расширить понятие сексуальности и ввести понятие нарциссизма. В двух последних случаях, или шагах, переход от наблюдения к теории был только делом толкования (Übersetzung),и, очевидно, Фрейд под этим подразумевал, что толкование производится не в ущерб равнозначности. Тогда как, начиная с третьего шага, развитие, касающееся как раз «регрессивного характера» влечений, толкование (Übersetzung)могло содержать в себе преувеличение, переоценку (Überschätzung)«зна-
[597]
чения» явлений и материалов наблюдения. Откуда же это преувеличенное толкование, эти погрешности толкования? Откуда в этом третьем шаге видится лишний шаг?
Вопрос касается чисто спекулятивного порога, промежутка или интервала, которые, собственно, пересекает спекуляция. Она превышает все пределы (Über, Übersetzung как Überschätzung),не соблюдает никакой меры. Она ускользает за грань, отделяющую видимое, доступное наблюдению. Она не придерживается интуиции.В таких работах, говорит Фрейд, я мало полагаюсь на так называемую интуицию (der sogennannten Intuition),a это значит, на «беспристрастность интеллекта». Мы очень редко остаемся беспристрастными, когда речь идет о «ключевых вещах», «о великих проблемах науки и жизни». Итак, «спекуляция» выходит на сцену, она свойственна «каждому», каждый раз ее стратегия является идиоматической, над ней «преобладают» «обоснованные предпочтения» (Vorliebe).Вот во что здесь верит главный персонаж-спекулянт, вот что он признает в своей вере, вот его «я верю»: «Я верю, что каждым тут овладевают внутренне глубоко обоснованные предпочтения...» С этого момента каждый оперирует «своей спекуляцией» в их пользу, «сам того не ведая» (unwissentlich).
Но что же позволит бессознательным предпочтениям руководить работой и получить преимущество над спекуляцией? Это не самый насущный вопрос. Сначала нужно узнать, как вести себя в отношении этих предпочтений, которые с тех пор действуют «без ведома» ученого или спекулирующего, способные сделать в точности из ученого спекулирующего, без которых не состоялся бы сам ход научного или спекулятивного исследования. Все было бы намного проще, если бы эти
[598]
предпочтения вступали в дело только в промежутке между интуитивным наблюдением (гарантирующим, по меньшей мере в глазах Фрейда, научность подхода) и спекулятивным построением. Однако, кажется, в соответствии с рассуждением, затрудненным своим движением туда-обратно, Фрейд это признает: простой переход от описательной интуиции к языку, простое высказывание сведений, основанных на опыте, открывает большое поле деятельности спекуляции, а значит и предпочтениям. И это обусловлено структурой научного языка, его историей и непреодолимой метафоричностью.
В самом деле, имеет смысл увязать проблему «образного языка» (Bildersprache),возникающую в конце этой главы, с рассуждениями о предпочтениях спекулирующего. Во всем этом отрывке преобладает использование таких выражений, как фактор веры, доверия, недоверия, верования. Фрейд очень мало «доверяет» так называемой интуиции, или скорее мало в нее верит, как мало верит в беспристрастность интеллекта. Он «верит» в действие предпочтений, что побуждает его не верить и в самое большое и лучше всего обоснованное «недоверие» (Misstrauen).Напрашивается единственно возможное решение: холодная, безразличная благосклонность (ein kühles Wohlwollen)к результатам наших собственных умственных усилий: самокритичное отношение (Selbstkritik),которое не располагает ни к какой терпимости, ни к плюрализму, ни к релятивизму. Похоже, что Фрейду хочется одновременно поддержать — что касается «первого шага» — примат наблюдения, который должен все упорядочить, и пребывание в неопределенности теории по-прежнему «предварительной» и уже всегда спекулятивной.
[599]
И эта предварительная неопределенность проявляется, конечно же, в языке; но, как мы скоро увидим, нельзя устранить эту предварительность. Безусловно, нужно быть непреклонным, непримиримым, нетерпимым к теориям, которые с «первых шагов» противоречат наблюдению. Без сомнения, требуется стойко противостоять странным и чуждым интуиции (unanschauliche)процессам, чтобы вынести суждение о нашей спекуляции. И пример, который дает Фрейд, это как раз то, о чем он только что говорил, вытеснение одного влечения другим, или поворот его от Я на объект. И тем, что нас отдаляет от интуиции и открыто склоняет к недоверию, является язык, или точнее, его фигуративная структура и необходимость заимствовать термины у других наук с устоявшейся терминологией, в данном случае у психологии, и если быть более точным, у так называемой глубинной психологии. Все сводится к затруднению в подборе присущего на