Истоки мировоззрения: «пуст и чудесен»
Ван Вэй, как и большинство его современников[14], отличался прежде всего многослойностью мировоззрения: конфуцианство и даосизм, традиционные китайские учения, буддизм — вот истоки формирования взглядов поэта, В последнем он желал найти долголетие, если не бессмертие:
Источник «Золотистой пыли»[15] пью ежедневно из него я.
Мне жить лет тысячу, не меньше, вспоенному водой живою.
Меня дракон и синий феникс[16] несут, друг другу помогая,
К нефритовому государю[17], в простор безоблачного края.
(Перевод А. Гитовича)
Годы жизни и творчества Ван Вэя совпали со временем распространения учения школы чань, ее южной ветви, основателем которой стал Хуэйнэн (638—713) — шестой чаньский патриарх и первый патриарх южной школы чань. Один из учеников Хуэйнэна — Шэньхуэй (670—762) — в 734 г. выступил с требованием считать законным шестым патриархом чань своего учителя, который получил патриаршее платье и остальные символы патриаршества непосредственно от Хунжэня — пятого патриарха.
Сторонники другого ученика Хунжаня — Шэньсю (600—706), — в свою очередь, считали законным шестым патриархом своего наставника и не желали признавать главенства южной ветви, которая тем временем набирала все большую силу. Уместно вспомнить, что Шэньсю пользовался среди китайских буддистов значительным авторитетом и в 700 г., в столетнем возрасте, был приглашен императорским двором в Лоян, где его провозгласили мастером чань и наставником императоров.
Через И лет после первого публичного выступления в защиту Хуэйнэна на законное патриаршество Шэньхуэй, не оставлявший желания воздать должное памяти своего наставника, поселяется в Лояне, где находит множество последователей и усиливает кампанию за признание главенства южной ветви школы чань во главе с Хуэйнэном. В 753 г. Шэньхуэй не без помощи духовных противников был выслан правительством в Ганьси. К тому времени слава о нем как о буддийском наставнике распространилась по всей стране, и всюду его встречали с большой симпатией. На третий год вынужденного пребывания вдали от столицы, когда Шэньхуэю было уже 85 лет, произошло событие, потрясшее всю страну, — мятеж Ань Лушаня. Нехватка средств в правительственной казне, недостаток провианта в войсках императора неожиданно оказали помощь престарелому наставнику — один из последователей Шэньхуэя предложил правительству за сотню монет продавать охранительные грамоты тем, кто желает вступить в буддийскую или даосскую общину, а выручка от продажи этих грамот целиком предназначалась казне. Шэньхуэй, вновь объявившийся в Лояне, возглавил кампанию по сбору средств и провианта для правительственных войск путем продажи охранительных грамот.
В последующее десятилетие происходит окончательный раскол школы чань на южную и северную ветви, в результате которого последняя. пришла в упадок. Вся последующая история школы чань — это история ее южной ветви. Шэньхуэй в своих нападках на сторонников Шэньсю подверг резкой критике его доктрину постепенного просветления, выдвинув теорию полного мгновенного просветления, безразличного отношения к буддам и бодхисаттвам, пренебрежения к канонам и ритуалам.
Представители различных школ китайского буддизма по-разному толковали те или иные его положения. Произведения Ван Вэя — свидетельство длительных и серьезных занятий самыми различными аспектами буддизма.
Увлечение Ван Вэя буддизмом школы чань возникло не на пустом месте, в течение всей жизни поэт внимательно присматривался и к буддийским монахам, и к самому учению. В результате он оказался человеком, соответствующим образом подготовленным и посвященным, как того и требовали чаньские мастера. Ваи Вэй усматривал в учении этой школы большие возможности для своего творческого самовыражения, тем более что его образу жизни соответствовали и такие требования чаньских наставников, как умение понимать жизнь во всех ее проявлениях, находить будду везде вокруг себя — в шуме ночного ливня, в журчании ручья, в шорохе трав и шуме листвы деревьев. Но Ван Вэю не чужда и внешняя сторона буддийского вероучения: он принимает участие в различных буддийских службах, а для себя избрал прозвище Моцзе, которое вместе с его собственной фамилией Ван дает китайскую транскрипцию санскритского Вималакирти[18].
Несомненно, что с течением времени чань-буддизм не мог не претерпевать изменений: учение Хуэйнэна сильно отличалось не только от наставлений первого патриарха Бодхидхармы, но и от учения непосредственного наставника Хунжэня. Хуэйнэн в отличие от предшественников считал, что не может быть сравнения между сознанием (синь) и зеркалом, утверждая, что сама идея очищения сознания нелепа, ибо наша собственная природа в основе своей чиста и прозрачна. Все попытки совершенствования собственного сознания приводят к порочному кругу, а старания его очистить — к загрязнению чистотой. Эти поучения Хуэйнэна близки даосской теории естественности, согласно которой человек не может быть по-настоящему свободен, чист и непривязан, если его состояние есть результат искусственной дисциплины. Чистота такого человека поддельна, а его ясное сознание нарочито, а потому такие люди полны самодовольства, преисполнены сознания собственной чистоты. Хуэйнэн учит своих последователей, что вместо попыток очистить или опустошить сознание нужно лишь просто дать ему свободу, ибо сознание не есть то, чем можно овладеть. Отпустить, освободить сознание это то же, что отпустите поток мыслей и впечатлений, которые приходят и уходят. Не следует ни подавлять их, ни удерживать и не вмешиваться в их ход. «Мысли приходят и уходят сами по себе, ибо мудрость убирает преграды. Это и есть самадхи, праджня и естественное освобождение», — поучал Хуэйнэн. Его преемники в своих сочинениях продолжают развивать идею естественности, и, исходя из принципа, что «истинный ум — не-ум», а наша «истинная природа — неприрода», они делают вывод, что «истинная практика чань есть не-практика», что привело, казалось бы, к парадоксальному выводу: «быть буддой без намерения быть буддой». Главное в жизни — это вовсе не стремление постоянно рассуждать о Будде, об истине. Главное в постижении истины — внезапное озарение, но снисходящее не на каждого, а на человека подготовленного и посвященного. Но, несмотря на идею о внезапном озарении, учение чань-буддизма настаивает на практике медитации. Изучая чань, практикуя чань (путем медитации), не следует постоянно об этом размышлять, ибо попасть в ловушку слов и представлений о чань — это, по словам чаньских наставников, значит «внять чань». Только тогда, продолжали наставники, когда в твоем сознании нет ни единой вещи, а в вещах нет сознания, ты свободен и одухотворен — «пуст и чудесен».
Поэты-отшельники
В китайской литературе еще до распространения буддизма существовал идеал поэта-отшельника. Одним из первых, кто воспел отшельничество в китайской поэзии, был Тао Юаньмин (365—427). Несмотря на то, что в стихах поэта содержится прямой призыв к уходу от общества, отказу от блестящей чиновничьей карьеры, это, как справедливо указывают исследователи, скорее, все-таки «отшельничество мысли» [115].
Как известно, китайская средневековая поэзия во многом прямо отражала жизнь поэта. Так, если стихи Тао Цяня дышат неприятием мирской суеты, то и на деле поэт оставляет чиновничью карьеру и поселяется в деревне. Если Тао Цянь прославляет вино, он действительно знает в нем толк. Достаточно для убедительности вспомнить такие произведения, как «Домой к себе»,
«Возвратился к садам и полям». В устоявшееся понятие «естественность» Тао Юаньмин вкладывает по существу понятие того, что жизнь человека есть его первозданная свобода, не связанная пыльной сетью мирской суеты. Поэт призывал уйти к «людям с простыми сердцами» [115].
С проникновением буддизма в китайской поэзии появляется образ поэта-монаха, поэта-отшельника, живущего в буддийском монастыре. Танские поэты, трепетавшие перед именем Тао Юаньмина, стремилось буквально во всем подражать знаменитому поэту, проповедовавшему идеал отшельничества и призывавшему к «возвращению к естественности».
К тому времени даосизм в Китае в большей степени был пропитан идеями Чжуанцзы. Влияние Чжуанцзы, его образа мыслей, идей, высказанных в памятнике китайской философии «Чжуанцзы», явственно присутствует и в классической китайской поэзии. Китайская поэзия танской поры, проникнутая даосскими воззрениями, в особенности воспевает человека, стоящего вне мирских условий, отшельника по сути. Воспевает человека, осененного и проникнутого духом дао. Воспевает человека — носителя Дао. (Следует напомнить о том, что совсем не случайно термин «дао», буквально означающий «путь», оказался заимствован всеми существовавшими в ту пору в Китае философскими системами, в том числе буддизмом.)
Поэт прежде всего должен быть носителем качеств, присущих дао-человеку,— эта мысль особенно страстно была выражена в поэзии Сыкун Ту, а также в основополагающем его труде «Шипинь» («Категории стихотворений»).
Жизнь поэта среди людей, по Сыкун Ту, полна стремлений быть обособленным от них. Поэт — это прежде всего человек с возвышенной душой, проникнутый великой идеей. Он пребывает в молчании, одинок среди людей; древнее, идеальное начало живет в его душе, обособленной от мирского. Поэт — истинный носитель качеств Дао — и в толпе людей остается отшельником, отрешается от грубой повседневности, презирает золото, чины и прочие атрибуты кажущегося земного благополучия.
Но было бы ошибочным полагать, что китайский поэт-отшельник был аскетом. Примером может служить тема дружбы, воспетой в китайской поэзии. Поэт-отшельник спокойно мог прервать свое одиночество и отправиться искать искреннего друга, отшельника, как и он сам; человека образованного и ученого, чья душа наполнена светом Дао. Вот происходит встреча где-нибудь в тиши вечных гор, и тишина нарушается звуком лютни и читаемыми вслух экспромтами, и все это сдабривается хорошим вином, что усиливает совместное наслаждение уходом от мира. Могло быть и иначе: поэт, влекомый острым желанием увидеть друга, преодолевает массу препятствий в виде горной реки, дождя и мокрого снега и вдруг у самого порога хижины друга поворачивает назад, так и не увидевшись с ним, — желание встречи прошло, и он, следуя принципу «цзыжань», поворачивает назад.
В танскую эпоху буддизм оказался как раз тем учением, к которому стремились люди из различных сословий: китайского общества, да и не только китайского. Так, академик Н. И. Конрад, говоря о буддизме в Японии в пору средневековья, отмечает, что «буддизм стал утешением, прибежищем для многих; в нем спасение и счастье стали находить все неудачники, изгнанники счастья и жизни, униженные и оскорбленные, а то и просто люди с иным складом ума и чувств, с иначе настроенной волей, не вмещающиеся в общее русло течения культуры и истории. Он принимал всех и каждому из них давал, мог дать все, что тому было нужно. Отсюда расцвет буддизма и появление значительного числа сект, толков, основание новых храмов и монастырей с толпой последователей и монахов» [60, с. 182].
Буддийские монастыри часто принимали под свой кров странствующего поэта, поэта-отшельника, поэта-чиновника, отправлявшегося к месту нового назначения и которого ночь застала в пути. В китайской поэзии с новой силой зазвучала тема отшельничества. В отличие от «отшельничества мысли», т. е. соображений философских, на первый план порой стали выходить соображения как религиозного, так и социального характера, вызывавшиеся реальными обстоятельствами — разочарованием в чиновничьей карьере, среде, где процветали взяточничество и продажность. Нельзя не обратить внимания на тот факт, что уход от реальной действительности в большей степени стал окрашиваться в буддийские тона.
История танской поэзии знает выдающихся поэтов-монахов, таких как Цзяожань, Цзядао, Гуаньсю, Цицзи. Темой их поэтических произведений являлась прежде всего сама природа, воспевание ее в чистом виде как таковой. Конечно же, постоянной темой оставались рассуждения по самым различным аспектам буддийского учения. Поэты-буддисты в традиционное китайское понятие «цзыжань» — «естественность» внесли новое содержание.
Ван Вэй также призывает к уединению, и это настроение наконец-то обретенного уединения на лоне природы присутствует во многих его стихотворениях, например в стихотворении «Оленья тропа»:
Пустынны горы — нигде не видно ни души,
Лишь слышны где-то голоса людей.
Солнца блики на лес легли —
И вдруг, лучи его вернулись и осветили мох зеленый.
Подобное же настроение с оттенком легкой грусти передается и в стихотворении «Беседка в зарослях бамбука»:
Я в одиночество сижу средь темных зарослей бамбука,
На цине играю, насвистываю мелодию.
Как лес глубок, никто не знает,
И ясная луна пришла ко мне светить.
Но это уединение Ван Вэя, на наш взгляд, лишено религиозного стремления оставить суетный мир людей. Скорее всего, это общение с природой, попытка полного слияния с ней, ощущение себя ее составной частью, что давало поэту заряд поэтического вдохновения, помогало переносить личные неудачи. Природа не изображалась «почти никогда в отрыве от человека:: даже если природа одна и как будто сама по себе, все равно за нею следит одушевляющий ее внимательный взгляд поэта, без которого нам ничего не увидеть и ничего не понять. Как ничего не увидит и сам поэт, если он живет в суете, не замечая, как сменяются времена года» [120, с. 197]. Тема отшельничества была близка Ван Вэю, поэт встречается в своих частых переездах и путешествиях с отшельниками, посвящает им свои произведения.
Состоящий из двух произведений стихотворный цикл «Отшельнику Ху во время его болезни и своей. Одновременно показываю, как следует учиться [буддизму]» можно считать квинтэссенцией буддийского мировоззрения Ван Вэя, выраженной им в стихах. Рискуя утомить читателя длинной цитатой, следует все-таки полностью привести эти два стихотворения поэта, которые являются лучшим доказательством высказанного нами утверждения. Первое стихотворение Ван Вэй начинает тем, что он не может не думать о человеке, его заботах и нуждах, о кратковременности человеческой жизни, несмотря на обещание буддийского вероучения о грядущих перерождениях:
Как только появляется мысль о земле-пылинке,
Тут же наперекор, появляется мысль о человеке,
жизнь которого словно утренняя роса.
Далее Ван Вэй рассуждает о таких понятиях, как «я» и «бытие», которые есть главное препятствие на пути достижения вечного блаженства — нирваны:
И если ты видишь подземный мир инь,
Как правильно утвердить «я»[19] у людей?
Препятствие — это бытие, и оно является основным.
В устремлении к Пустоте предпочитают отбросить
все приходящее.
Поэт считает, что достигнуть освобождения, вырваться из порочного круга бесконечных перерождений можно лишь путем очищения сознания от порочных мыслей, путем «очищения сердца»; но здесь есть опасность заблудиться в бесчисленных и противоречивых буддийских догматах:
Омыв сердце, неужто не развяжешь узел?
В постижении высшей буддийской истины можно
и заблудиться!
А от привязанности к земной жизни, к мирской суете можно и занедужить: и как сложно определить, что есть реальность:
Из-за любви на самом деле появляются болезни,
От жадности начал чувствовать бедность.
Цвет и голос[20] отрицают безрассудность,
Плавающая иллюзия как раз и есть реальность.
Но человеку трудно и почти невозможно отбросить все сложности мирской жизни «четыре большие основы»,[21] т. е. все то, что составляет жизнь человека, его повседневные заботы и радости:
Четыре большие основы окончательно как отбросить?
Неисчерпаемые явления как можно в пыль обратить?
Возможно, отшельник Ху счастлив, не задумываясь над решением проблем, которые так волнуют Ван Вэя. Поэт предупреждает Ху, оставившего общество, порвавшего узы с людьми, что он рискует оказаться в полном одиночестве, наедине со скукой:
Ты, Ху, молод и ни о чем не задумываешься.
...А скука, по-твоему, с кем будет соседствовать?
Положим, рассуждает далее Ван Вэй:
Одержишь победу, не будешь заботиться о пище.
Ты во всем прав, но должен с радостью выполнять
тяжелую работу.
В строке «одержишь победу» Ван Вэй намекает на притчу из памятника «Ханьфэйцзы», в которой речь идет о диалоге двух учеников Конфуция, один из которых внезапно располнел[22]. После нескольких фраз выясняется, что располнел он исключительно благодаря тому, что успешно воспринял принципы мудрецов древности. В заключение Ван Вэй говорит, что такой человек, который, не имея ни малейшего желания на это, должен тяжело трудиться во благо и процветание буддийского вероучения, не способен даже и рассуждать о том, где же искомая истина:
Если ты не исключение из сказанного,
Неужели будешь рассуждать о том, что близко,
что далеко?
Второе стихотворение Ван Вэй начинает мыслью о том, что лучше все-таки иметь дело с конкретными нескончаемыми мирскими хлопотами, чем с чем-то неуловимым — «бескрайней неясностью»:
Плаваешь в Пустоте — напрасно [попадешь]
в бескрайнюю неясность.
Плаваешь в Бытии — непременно [столкнешься]
с нескончаемыми хлопотами.
Ван Вэй считает, что не каждый должен исповедовать буддизм, обыгрывает слово «колесница», употребляя его сначала в переносном смысле — буддийское вероучение, а потом — в собственном, отмечая, что колесница есть лишь средство, с помощью которого можно спасать людей, подобно тому как с помощью лодки просто-напросто переправляются с одного берега реки на другой:
У одних нет колесницы — у других она есть,
А колесница это и есть так называемая лодка мудрецов.
Ван Вэй сострадает людям, и неприкрытое сомнение звучит в возможности отказа от мира бедных и больных, поскольку буддизм утверждает неизбежность потока бесконечных рождений и смертей:
Неужели можно оставить мир бедных и больных?
Не утомишься ли от потока рождений и смертей?
Поэту в свете подобных положений совершенно безразлично, как его назовут — лошадью ли, коровой ли, не в этом суть, и не на что тут обижаться, считает Ван Вэй, ибо это лишь внешняя форма:
Не стесняйся ты сравнивать меня с лошадью,
Называй меня хоть коровой.
Ван Вэй недоумевает, почему, собственно, за столь сходные в своем понятии деяния такое сильное различие в оценке буддистами своих сторонников и конфуцианцев:
За распространение блага храм воздвигают буддистам,
За стремление к гуманности смеются над Кунцю.
Не существует такого учения, рассуждает Ван Вэй, для овладения которым не нужно было бы приложить определенных усилий для развития и совершенствования. А при желании в любом учении можно обнаружить изъяны и несовершенства, и тем паче неблагодарна задача тех теоретиков буддийского учения, кто столь усложнил его самыми разноречивыми положениями:
На какой это речной переправе не нужно
веслами грести?
На какой дороге не ломается оглобля?
Кстати сказать, последователи дхармы
и мыслители
Зачем воздвигли столько препятствий
совершенствующимся?
Но как бы там ни было, а все пустоцветы и деревья независимо от людей растут и размножаются согласно своим законам, данным природой:
Пустоцветы растут пучками или врассыпную,
Деревья ж растут редко иль густо.
Появление всякой суетной мысли осуждается буддистами, а это положение не устраивает Ван Вэя, ведь тогда все окружающее не будет восприниматься, в том числе и милая его сердцу прекрасная природа:
А когда мысль исчезнет — ничто не может
быть замеченным,
Рождение всякой мысли осуждается
за стремление к бытию.
В заключение Ван Вэй упоминает древние китайские царства У и Шу, под которыми он подразумевает конфуцианство и буддизм:
Покориться царству У
Или возвратиться в царство Шу.
Намекая на историю о некоем полководце, которому нужно было решить задачу — возвращаться ли обратно в царство Шу, где ему за свои деяния не сносить головы, или покориться царству У, где его ждала та же участь, Ван Вэй говорит о том, что ему, по крайней мере, во время болезни, когда писалась это стихотворение, безразлично, будет ли он и далее оставаться приверженцем буддизма или вернется в лоно конфуцианского учения. Ван Вэй понимал всю сложность прочтения своего философского произведения, обращенного к отшельнику Ху, который был, как намекает поэт, ограничен рамками буддийского мировоззрения и не отличался высоким полетом мысли. «Если ты не поймешь, прошу меня не винить», — такими строками заканчивает Ван Вэй свое произведение.
Таким образом, этот стихотворный цикл, написанный в минуты физического недуга и связанного с этим душевного беспокойства, в целом можно считать отражением всего мировоззрения Ван Вэя, сколь сложного, столь и противоречивого.
Этот цикл не единственный, посвященный отшельнику Ху, который был, вероятно, его близким другом. В стихотворении «Посвящаю отшельнику Ху по поводу болезни и отправляю ему рис», написанном, очевидно, в ту же пору, что и предыдущие два стихотворения, Ван Вэй касается более глубоких философских основ буддийского учения:
Когда окончательно узришь четыре больших причины
Корни природы откуда появляются?
«Четыре больших причины» в буддизме — земля, вода, огонь и ветер, где земля выступает как олицетворение костей и мяса человека, т. е. плоти и вообще всего сущего; вода — как наличие жидкости в теле человека — кровь, слезы, моча, слюна и т. п.; огонь — как символ тепла и дыхания, а ветер — как олицетворение движения мускулов в теле. От физического Ван Вэй переходит к духовному:
Ложные помыслы если не появляются,
Тело это кто обвинит в дурном или хорошем?
Ван Вэй не согласен с утверждением, что все живущие лишь гости — «кэ» на этом свете:
Облик и голос как можно назвать приходящими?
Мир инь вновь кто будет хранить?
Далее поэт указывает буддистам на то, что в учении, проповедуемом ими, столь же много нелепостей, как и в китайских учениях, например, в притче «Чжуанцзы» об ивовой ветке, которая стоит буддийского «глаза лотоса» — как олицетворение глаза бодхисаттвы — всевидящего глаза мудрости:
Вы лишь говорите о глазе лотоса,
А разве можно гнушаться ивовой ветки?
Болезнь отшельника Ху, вызванная чрезмерным усердием, долгим постом, побудила Ван Вэя напомнить ему, что жизнь и смерть должны восприниматься буддистом как иллюзия, да и стоит ли так стремиться к совершенству, к пустоте.
Ван Вэй близок в понимании смерти к концепции смерти Хуэйнэна. «Смерть и рождение сосуществуют в каждый миг бытия: провожая кого-нибудь в мир иной, мы одновременно встречаем кого-нибудь, пришедшего к нам. Хорошее и плохое едины, и это понял только Шэньхой[23], следуйте ему и не оплакивайте меня»,— просит умирающий Хуэйнэн собравшихся вокруг него учеников [53, с. 47]. Сам поэт лишний раз убеждается в своих выводах, что тело — лишь временная субстанция, корень всех зол и страстей. Да и что такое смерть! Лишь переход из одного состояния в другое. Это ли не прямое влияние буддизма:
Бытие и небытие отличаются от обычного взгляда людей,
Жизнь и смерть воспринимаются как химера.
Раз уж заболел, значит, реальный облик обретаешь,
А стремление к Пустоте как раз и ость безумство.
Не существует ни одной дхармы как реальность,
Не существует ни одной дхармы как грязь.
Ты, отшельник, издавна сведущий во всем,
Следуя обстоятельствам, умей встряхнуться!
А тем более во время болезни не следует так во всем себе отказывать, например, в удобной постели, необходимой для больного, и, конечно же, чашке риса. Едва ли будешь сыт одним полосканием рта[24]:
На кровати нет войлочной подстилки,
А есть ли в котле рисовый суп?
Во время дней поста не просишь подаяния —
Непременно впустую полощешь рот.
Пока же я поднесу тебе несколько доу риса —
Для спасения непрочной жизни твоей прими.
В этом стихотворении Ван Вэй позволяет себе иронизировать над «постриженным» другом.
Поэту, несмотря на уважение и дружбу с отшельниками, ближе призывы чаньских наставников, которые в отличие от идеала аскета-отшельника в ортодоксальном буддизме говорили о возможности внезапного просветления, умении жить в мире людских страстей и понимать жизнь во всех ее проявлениях. Под влиянием этих наставлений многие танскне поэты, говорившие в своих произведениях о стремлении принять монашеский сан, так и не воплощали этого в действительности. Без преувеличения можно сказать, что в творчестве почти всех танских поэтов (Мэн Хаожаня и Ван Вэя, Ли Бо и Ду Фу, Бо Цзюйи и Юань Чжэня) отразилась тема отшельничества. Пожалуй, с наибольшей силой идеал отшельничества танской поры был выражен в строках Бо Цзюйи:
Хочу одного лишь — на реках, на глади озорной,
Стихи распевая, всю жизнь провести до кончины.
(Перевод Л. 3. Эйдлина)
Дружба с монахами
Поэта-отшельника, поэта-монаха часто можно было встретить в танском Китае. Знаменитые поэты обычно искали встречи с буддийскими монахами-наставниками, становились их гостями, монахи бывали в гостях у поэтов. В немалой степени их объединяло духовное родство, дни и ночи проводили они в длительных беседах в тиши буддийских монастырей, расположенных вдали от людских поселении, в живописных местах, где сама природа побуждала к размышлениям. Результатом такого общения часто становилось стихотворение-посвящение. Едва ли не у каждого тайского поэта можно обнаружить стихи-посвящения буддийскому или даосскому монаху. Как правило, это были не просто стихи о встрече и расставании пли о памятном событии — это были стихи, в которых поэт стремился выразить свое понимание буддизма, свое отношение к нему.
Адепты даосизма по примеру буддистов стали также создавать свои, даосские монастыри, где поселялись люди, становившиеся монахами. На протяжении всей жизни поэты — светские люди — были дружны с большим числом монахов из различных даосских и буддийских монастырей Китая. Так, знаменитый поэт Бо Цзюйи своим увлечением буддизмом обязан именно дружбе с монахами, в беседах с которыми он проводил немало часов. При посещении буддийского монастыря и встрече с одним из друзей-монахов Бо Цзюйи часто писал стихотворение с посвящением. В стихотворениях «Мои чувства о красных гортензиях, посылаю монаху Чжэнъи» [255, с. 13, с. 21а] и «Мои чувства осенью по дороге от друзей, посылаю монаху Мннчжупю» [255, цз. 9, с. 13а, б] Бо Цзюйи размышляет о прнроде и ее сути, о смысле жизни человека в этом бренном мире и выражает глубокую озабоченность кратковременностью жизни, пусть и иллюзорной, как утверждают буддисты-ортодоксы.
В 807 г. Бо Цзюйи пишет стихотворение «Посылаю монаху Вэньчану, уезжающему на восток» [255, цз. 13, с. 15а1. Поэт был дружен с этим монахом, который много ездил по Китаю и везде, где бывал, находил последователей — настолько убеждающими были его проповеди. Вэньчан был в дружеских отношениях не только с Бо Цзюйи, но и другими знаменитыми людьми того периода — Хань Юем (768—824), Лю Цзунъюанем (773—819). Будучи образованным человеком, он сам писал стихи, в которых стремился выразить свои попеки гармонии между конфуцианством и буддизмом. В стихотворении, посвященном Вэньчану, Бо Цзюйи показывает другу-буддисту свое правильное, с точки зрения буддизма, понимание того, что стремящийся к постижению буддийской истины не должен быть привязан к внешним вещам, внешнему миру и что состояния освобождения сознания можно достичь лишь усиленными занятиями, ночными созерцаниями. Примерно через год Бо Цзюйи пишет стихотворение «Посвящаю прощанию с монахом Сюанем» [255, цз. 14, с. 11а], насыщенное специфическими буддийскими терминами и размышлениями на буддийские темы. В этом буддийско-философском стихотворении Бо делает вывод, который должен был порадовать монаха Сюяня, что «характер истинности в понимании того, что все есть иллюзорность, а если поступки чисты, то отойдут от пыли и грязи мирской».
В стихотворении, посвященном буддийскому монаху Лапу из Дунлинского монастыря в Лушани [255, цз. 10, с. 24а, б], Бо Цзюйи с сожалением и грустью замечает, что голову уже посеребрила седина, печалится по поводу надвигающейся старости, но в конце выражает мысль о том, что лучше подальше спрятать зеркало и прислушаться к тому, что говорят чаньские наставники о единственном спасении, которым «остаются только Ворота Освобождения. // Помогут они избавиться от страданий и постарения». Бо Цзюйи принимает, казалось бы, окончательное решение: «Я зеркало закрываю и обращаю взор свой к монастырю Дунлинь, // Искренне подчиняюсь и благодарю чаньских наставников».
Бо Цзюйи дружил и с таким известным чаньским наставником, как Вэйгуан (757—817) — ученик знаменитого Мацзу. В продолжительных беседах с Вэйгуаном Бо Цзюйи поднимал немало вопросов, касавшихся чаньского учения. Так, на вопрос Бо Цзюйи, почему непозволительно держать в голове равно дурные и чистые помыслы, Вэйгуан дал ответ, ставший классическим в чаньской литературе: «Ничему нельзя позволять застревать в человеческом глазу. Даже золотой песок, если он попадет в глаз, причиняет боль» [241, с. 99].
Особенно часто Бо Цзюйи посещал буддийские монастыри в 822—824 гг., когда жил в Ханчжоу, где приобрел немало друзей из числа буддийских монахов. В некоторых стихотворениях Бо выражает надежду на встречу с монахами в следующих перерождениях, в которые ему так хотелось бы верить: «В жизни иной не забудь встречу сегодня утром // в беседке Сюйбай во время чтения сутр»,— говорит поэт в стихотворении, посвященном монаху Юнцзюаню — большому знатоку «Вималакирти-сутры» [255, цз. 20, с. 22а].
Поэт зачастую позволяет себе и неприкрытую иронию, в частности, по отношению к молодым буддийским монахам, лишенным, на его взгляд, радостей человеческого существования, радостей семейного счастья и общения с людьми и обрекших себя на затворническую жизнь. Даже взглянуть на женщину считалось для монахов большим проступком, о чем Бо Цзюйи говорит в стихотворении «Дарю монаху из монастыря Линъиц красные магнолии» [255, цз. 20, с. 12а1: «Аромат сих цветов с благоуханием красавиц схож.//О, сколько его вокруг! И досадуют монахи в горах, что покинули дом родной». Поэт испытывает по отношению к молодым монахам чувство сожаления и в том же 822 г. пишет стихотворение «Посвящаю монахам из монастыря Гушань в пору цветения гранатового дерева» [255, цз. 20, с. 136]. Время, когда особенно остро ощущается радость земного бытия, проходит для монахов незамеченным: «А вам, монахам молодым, знакомо ль это все?//Боюсь я, это небесные феи, принявшие облик цветов!»
Немалое число стихотворений посвятил в своем творчестве буддийским и даосским монахам и Ван Вэй. Стихотворение «Посвящаю даосскому отшельнику Цзяо» [257, с. 209] обильно насыщено историческими реминисценциями, без знания которых порой невозможно понять, что в том или ином случае хотел сказать поэт:
В море находятся три острова.
В Хуайнани встретились восемь гунов.
Он здесь сидит, а ведает, что происходит
за тысячи ли.
Прибежал к дому господина Ху.
Урезали землю — императорскому двору
жемчуга недостает.
Отправились к небу, взяв внешность
чистых подростков.
Напоили людей немного вином.
Послали гостя внезапно ветер обуздать.
Небесный старец может управлять стихиями.
Мои наставник не владеет Пустотой.
Благодарю наставника, от радости прыгаю
И не смею спросить о непонятном для меня.
В этом стихотворении речь идет о восьми гунах из китайской легенды о даосских волшебниках, владевших искусством изготовления эликсира бессмертия, которые явились ко двору императора, но привратник отказался их впустить, сказав, что император нуждается в продлении молодости и они вряд ли могут ему помочь. Оскорбленные даосы тут же превратились в «чистых подростков», после чего потрясенный привратник допустил их ко двору императора. Но легенда на этом не завершается. Далее в ней говорится, что эти даосы-волшебники убедили императора под каким-то предлогом пойти с ними на некую священную гору, захватив при этом как можно больше золота, закопав которое в землю он обеспечит себе бессмертие. А после этого все они, утверждает легенда, вознеслись на небеса. Такому здравомыслящему читателю, каким был Ван Вэй, подобный финал не мог не показаться надуманным. Скорее всего, у этой истории, если она имела место, мог быть один финал — трагический, что, вероятно, и имел в виду Ван Вэй. Произведение во многом отражает иронию, а возможно, даже горечь, вызванную отсутствием последовательности. Поэту от всех подобных историй остается лишь прыгать от радости, не смея спросить наставника о непонятных вещах. Да и в буддизме, похоже, наставник Цзяо совершенно не искушен, иначе не стал бы поэт говорить о том, что «мои наставник не владеет Пустотой», т. е. не достиг совершенства в буддийском учении. Ван Вэю ближе буддийское вероучение, — во многих своих произведениях-раздумьях поэт пытается оправдать те или иные противоречивые положения буддизма, приводит аналогичные противоречия из традиционных китайских учений.
Несомненно, что у Ван Вэя было немало наставников-друзей из числа буддийских и даосских монахов. От даосского наставника, мало в чем убедившего Ван Вэя, поэт направляется в горы в буддийский монастырь, к наставнику Даои. Оставшись на ночлег в монастыре, Ван Вэй пишет стихотворение «Остановился на ночлег у наставника буддийского монастыря Даои». Это произведение можно разделить на две части, первая часть которого повествует исключительно о наставнике монастыря Даои, предающегося созерцанию вдали от суетного мира:
Почтенный Даои приютился на горе Тайбо.
Высокая вершина глядит из облачной дымки.
Буддийские храмы все в пещерах находятся,
И радужный дождь с одной стороны горного пика.
Следы Даои сокрылись ради исчезновения
желаний,
И имя его по причине, что учение создал,
передастся.
Птица появилась даже, чтоб проповедовать дхарму,
Гости ушли, а он погрузился вновь
в созерцанье глубокое.
Поэт вслед за своим духовным наставником Хуэйнэном не рассматривает, однако, сидячее созерцание в качестве единственного способа постижения Истины. Поэту по душе и прогулка в горах, на лоне природы, где можно свободно, естественно размышлять. Чаньские наставники требовали от своих последователей естественного течения мыслей, призывая не напрягать свой разум, не перегружать его книжной премудростью, утверждая, что лишь собственная природа человека может обеспечить достижение состояния просветленности. Ван Вэю по сердцу окружающая буддийский монастырь прекрасная природа, где Даои укрылся от забот и суеты мирской жизни («следы Даои сокрылись ради исчезновения желаний»). Ван Вэй намекает в этом стихотворении на буддийскую легенду («птица появилась... »), в которой говорится, что на проповедь одного из буддийских наставников прежних времен прилетела птица и даже заговорила, настолько сильным оказалось слово Будды. После проповеди чудесная птица полетела в иные места, разнося буддийское вероучение по свету.
Во второй, лирической, части стихотворения Ван Вэй не устает восхищаться красотой открывшегося ему пейзажа, поэту словно не верится, что он и сейчас, в данную минуту находится в заоблачных высотах втиши буддийского монастыря, где даже слышно, как вдали журчит далекий источник:
Днем ходил я, когда на соснах высыхала роса,
Вечером отправлялся в сторону монастыря.
Жилище в горной пещере сокрыто густым тростником,
Ночь тиха — слышно далекий источник.
Прежде это все в заоблачной было заре,
А сейчас предо мною, у постели моей.
Под впечатлением очарования природой поэту приходит мысль не только остаться на ночлег в монастыре, но даже и стать монахом, целиком посвятив оставшиеся годы учению Будды:
Лишь разве остаться здесь ночевать?
Хотелось бы мне монахом стать на все
оставшиеся годы!
Но нет, минутное настроение прошло, Ван Вэй связан с жизнью земной многими