Глава IV. Физиогномия наслаждений. Философия радости
В пространстве, отделяющем факт физического наслаждения от нравственного его выражения, бывает немало смешанных формул, обозначающих переход от одного к другому и пополняющих собою общую физиономию наслаждения. Как главнейшие из этих переходных форм, назовем здесь восклицания и пение.
При высшей степени наслаждения никогда почти не бывает недостатка в восклицаниях, так как они служат выражением того состояния смущения, при котором ум оказывается как бы пришибленным силой внезапно столпившихся к нему ощущений. Но, приведенные к действительному значению своему, восклицания оказываются лишь стенографическими знаками, коими ум усиливается обозначить временное свое состояние, не будучи в силах составить ему определения. В подобные минуты ум не обладает спокойствием, необходимым для анализа внезапно нахлынувших к нему наслаждений, но, не будучи способен и во время обуревания страстей к несвойственному ему бездействию, он заявляет смелой формулой восклицания, что он продолжает существовать и видеть. Вот почему в подобные мгновения человек охотно прибегает к выражению понятий великих, упоминая и о небе, и о звездах, и о самом Верховном существе, присоединяя к ним некоторые слова, которые страшным сочетанием своим и энергией, затрачиваемой человеком ради их произношения, освобождают восклицающего от некоторой доли того напряжения, которым объята вся его нервная система. Вообще восклицания служат выражением всякого непредвиденного и быстротечного наслаждения, искрящегося в человеке, в виде блесток и внезапных вспышек веселья и радости. Во всяком случае, суть понятия, обозначенного восклицанием, отвечает разве только в весьма малой степени значению выражения, которое служит только формулой. Слова «Боже мой!» представляют в устах человека одинаково и верх чувственного сладострастия, и сокрушающий его апогей страдания; все же отличие выражений в подобных случаях и состоит в интонации голоса.
Те наслаждения, которые на предыдущих страницах мы сравниваем с пламенем, обличаются нередко пением, которое в этом случае становится только более упорядоченной и более однообразной формулой восклицания.
Пение составляет естественный переход от самого бесформенного и смутно сложившегося слова к наиболее совершенным выражениям поэзии. Ум уже не находится в состоянии столь полного смущения и удивления, но он все еще неспособен обратить свое сознание в понятие и мысль; вот почему он прибегает к языку музыки, которая по гармоническому составу своему совершенно выражает приятное, но неопределенное настроение человека. Когда пение проявляется звуками, лишенными гармонии и стройности, тогда оно еще более отвечает смутности умственных способностей и преобладанию в нас ощущений; иной раз пение это оказывается столь разнузданным и нестройным, что приближается к бреду горячки, прекрасно указывая тем на сердечную внутреннюю бурю.
Когда же, наоборот, утихают волны и зеркало сознания начинает яснее отражать изображение наслаждения, тогда и само пение становится понятной гармонией.
Профаны в музыке прибегают в подобные минуты к архивам собственной памяти, художники же прибегают к творчеству и силой гения порождают новые потоки гармонии. Находясь в обаянии радости, они нередко схватывают свой кимвал, т. е. спешат прибегнуть к тому или другому любимому инструменту или, предав крылья вдохновенному перу, они набрасывают на бумагу музыкальные мысли, становящиеся позднее источником наслаждений для остального мира.
Начав восклицаниями, мы дошли здесь до музыкального творчества, и находимся, таким образом, уже в области нравственного выражения наслаждений и именно в той части ее, где преобладают умственные силы. Но самое простое и обычное участие ума в деле нравственной физиогномии наслаждения состоит в облечении его в слово.
Испытывая то или другое сильное наслаждение, будучи одни, мы нередко выражаем свою радость словами; не довольствуясь понятием, отраженным в безмолвии собственного сознания, мы чувствуем потребность прислушаться к новому отражению его посредством слуха. Во всех подобных случаях приятное ощущение требует, для полного своего выражения, обработки посредством преобладающего над ним ума, так, чтобы наслаждение стало находящимся уже вне нас объектом, созерцаемым силами интеллекта, со всем спокойствием и отчетливостью холодного анализа.
Мы, по большей части, не довольствуемся уже словом и беремся за перо, чтобы устранить его мимолетность и придать более устойчивости нравственному выражению своего наслаждения. Но это бывает действием не простой, мгновенно поразившей нас потребности, а следствием усложнения многих элементов. Чувствуя наплыв радости и изведав меру умственных способностей своих, мы обольщаем себя надеждой, что оформленное словом наслаждение наше окажется делом, полным и жгучей страсти, и строгого анализа, и потому желаем увековечить все сладостное, испытанное нами. В другое время мы записываем, чтобы в видах мудрой экономии сохранить изображение настоящих радостей для наслаждения ими в дни печали и страдания.
Нередко описание наслаждений увлекает нас силой собственных ощущений, и мы не останавливаемся ни на минуту, чтобы доискиваться причины, нас к тому побуждающей. Тогда перо наше скользит по бумаге, придавая прочувствованным радостям поэтическую форму.
Высотой соображения оно усиливается выразить духовный анализ изучающего себя ума; совершенством формы и обликом гармонии оно хочет выразить бурю страстей, обуявшую чувствительную часть естества нашего. Но этого мало; поэт в величии своего гения увековечивает мимолетный момент наслаждения бессмертным мрамором своих стихов, открывая будущим поколениям вечно новый источник наслаждений.
Ум способен формулировать испытанное им наслаждение бесконечным образом, запечатлевая его и на полотне, и в мраморе. Таким образом, мы можем сообща с художником, уже много лет почившим, улыбаться радостям, веселившим его несколько столетий тому назад.
Изобретение новых игр и новых увеселений может стать формулой, посредством которой мы передаем потомству веселившие нас наслаждения. Глядя на дело с этой точки зрения, мы могли бы сказать, что наслаждение обладает собственным геологическим летописанием и собственной своего рода палеонтологией; можно бы прибавить к этому в виде шутки, что в библиотеках и картинных галереях наших существует множество окаменелостей в виде стихов Берни и фантазий Корреджо и Калло.
Для объяснения смеха простой обозначающей его формулой назову его нервным кризисом, который при неожиданности своего наступления производит конвульсивное движение диафрагмы и других, менее значительных мускулов. Смех – это спасительный клапан, которым машина облегчается от избытка произведенной внутри ее силы. Наслаждение продолжительное может дойти до высшей степени интенсивности, не возбуждая в нас смеха, между тем как наслаждение, гораздо менее сильное способно внезапностью своего проявления вызвать в нас раскаты неудержимого хохота. Наибольшее влияние на смех производит не интенсивность удовольствия, а сама причина его проявления, и потому смех служит естественным выражением особенного рода умственного наслаждения, принадлежащего к области всего неожиданного, странного и смешного. Сладострастное наслаждение иной раз едва способно вызвать улыбку радости на лице нашем, а между тем поверхностный взгляд, брошенный нами на карикатурное изображение, заставляет нас покатываться от смеха. Смех во время чувственного наслаждения наблюдается всегда там, где возрастающий ток наслаждения оказался прерванным более яркой вспышкой, которая, возбудив кризис, нервный перелом, тем свободнее вызывает смех, что организм уже находился в приятном настроении. Странностью смеха оказывается то, что его нередко производят ощущения, лишенные всякого интеллектуального элемента, – как, например, щекотание. В подобном случае феномен ограничивается рефлексом раздражения вполне специфического свойства.
Разновидности смеха происходят от градации его обычных проявлений, начиная от молчаливой, едва мелькнувшей на лице улыбки и заканчивая взрывами хохота. Но в акте смеха проявляются и другие, более существенные отличия. В хохоте женщин и детей слышатся металлические и как бы эластичные звуки, меж тем как к смеху людей полнокровных или подверженных катару примешиваются какие-то жирные и тестоподобные отголоски. Люди блестящего ума смеются острым, тонко звучащим смехом; смех женщины с организацией пылкой и сладострастной выливается бархатистыми звуками, возбуждающими в слушателе легкое дрожание нервов. Будучи само по себе ощущением, наслаждение естественно призывает к соучастию силы сердечного чувства, весьма сродного по существу своему с ощущением.
Человеческая веселость, прорываясь всеми недоступными ей физическими и нравственными путями, легко находит себе исход в чувствах общественности, которые представляют широкое поле для разлития по нему накопившегося в сердце избытка жизни. Сообщая другим наше наслаждение, мы тем самым освобождаемся от нетерпимого для нас долее излишества ощущений, и затем, видя развитие наслаждения в других, мы снова получаем обратный рефлекс их наслаждений. В этом случае можно бы уподобить два веселящихся существа двум предметам, доводимым, мало-помалу, до равновесия. Человек передает товарищу ток собственной веселости, возбуждая в нем проявление радости; товарищ, в свою очередь, воздействует на него столь же благодетельно, и таким образом люди не перестают пересылаться дарами взаимного увеселения.
Но этого мало: наслаждение, доставляемое нами другому, возвращается к нам более усовершенствованным и теплым; радость, отражаемая, таким образом, в нас или вне нас, загорается при каждой подобной передаче более светлым и более ярким лучом. Простое наслаждение усложняется всякий раз чувством доброжелательства. Человек, наслаждавшийся вначале только индивидуальным наслаждением, затрепетал теперь радостью человека общественного, человека, усовершенствованного общением. Вот общая формула, представляющая тайное воздействие на нас наслаждений, разделяемых с другими.
Потребность сообщения нашей радости другим людям, действует в нас так сильно, что мы иной раз спешим сообщить ее неодушевленным предметам; при избытке наслаждения мы смеемся, иногда и разговариваем со стенами, с растениями, с камнями. Мы готовы рассказывать о себе и о своем счастье птицам, собаке своей, коню и т. д. В некоторых (весьма редких, впрочем) случаях мы подбегаем к зеркалу, смеемся собственному изображению, стараясь поделиться избытком нахлынувшего на нас наслаждения. Мы сами были однажды свидетелями этого странного способа излияния веселости.
Такими способами мы, однако, обманываем только природу и не перестаем разыскивать живого человека, который мог бы порадоваться нашей радости. При проявлении необычайно радостного для нас события нам случается бросаться в объятия первого встречного, хотя бы вовсе незнакомого нам человека. Если обнятая нами особа не сразу ответит непонятной для нее радости нашей, тогда мы начинаем обнимать кого-нибудь другого всякого, встреченного нами по пути. Столь экспансивная радость проявляется нередко при народном ликовании немедленно по получению счастливой вести.
Наслаждение при этом непомерно усугубляется, когда радующаяся с нами особа уже занимает особенно дорогое место в нашем сердце; радость в таком случае может доходить до судорожно-бешеных порывов; мы без слов бросаемся в объятия друга или брата, смеясь и проливая радостные слезы, смешивая обоюдные наслаждения в одну атмосферу блаженства и возвышая чувство взаимности до некоего апогея сладостных ощущений.
Но как ни прекрасно наслаждение, разделяемое между двумя любящими существами, чувство общественности, экзальтируемое уже добытой взаимностью, не довольствуется подобными порывами; оно чувствует потребность воздействовать на более широкое поле, могущее обратно повлиять на сердечный пыл его. И вот, вследствие этой жгучей потребности, мы становимся как бы распространителями нравственного пожара; охваченные священным безумием, мы бегаем из стороны в сторону, стараясь зажечь потешные для себя огни светочем, тлеющим в наших руках. Но нас внезапно образумливает более благородное и более возвышенное чувство; мы сразу постигаем нелепость эгоистического стремления заставлять людей радоваться личной нашей радости. Возбуждая в себе естественную потребность благотворительности, мы достигаем наконец того, что окружающие нас лица отражают собою нашу радость во всей ее чистоте. Эти щедрые излияния благотворительности по поводу приключившегося человеку счастья весьма разнообразны и по мере развития в человеке доброго чувства, и по самому объему того кошелька, из которого раздается милостыня. Во всяком случае, все мы оказываемся в минуту счастья более склонными к добру и щедрости; и кто из нас не может припомнить того щедрого подаяния нищему, оказанного при выходе из дорогого нам дома в первый миг блеснувшего нам счастья? Кто не знает, как легко бывает всепрощение после получения счастливой вести? Несчастлив тот из нас, кто не способен найти в памяти своей подобных жемчужин воспоминания! Или заледенело сердце, или оно вовсе не существовало в нем, если за всю жизнь он не способен был к подобным, весьма легким делам благотворительности.
Празднество – следствие какого-либо счастливого события, совершившегося с кем-либо, кто пожелал распространить веселье свое на большее число людей. Первое празднество состоялось, быть может, тогда, когда родился от человечества первенец в глуби азиатских, еще девственных лесов, где первый отец устроил его для первой женщины, ставшей матерью, веселясь с ней по поводу рождения сына. Первое торжество это отличалось, должно быть, грандиозной простотой. В празднике участвовали два любящих друг друга существа сообщавших друг другу веселье своей души. Празднество, вероятно, повторилось при рождении второго детища, и, наученные опытом, праотцы праздновали с большим уже искусством этот день, оживленный, кроме того присутствием третьей личности. По возникновении двух-трех семей праздники приняли новый, еще более веселый вид от сгруппирования людей около тех, кто по праву древности заседал во главе стола.
Затем люди начали праздновать и начало весны, и прекращение проливных дождей, и случай необычайно счастливой охоты, и множество других событий, празднование которых всегда сопровождалось от самой колыбели человечества выполнением религиозных обрядов. Подобные первобытные пиршества празднуются и теперь во всякой семье, усложняясь с течением времени прогрессом как цивилизации, так и испорченностью нравов. Замкнутый весьма тесным кругом дорогих существ, сборища эти бывают очаровательны по своей безыскусственности, когда их созывает приязнь, а не чопорный закон обычая, и когда благородное и высокое чувство гостеприимства не подавляется в них усилиями мелкого тщеславия.
Веселье частных лиц не выходит из круга родственников, приятелей и знакомых; но сильные мира сего, владыки, держащие в руках своих судьбы народов, приглашают чуть ли не целые страны к участию в своем веселье, узаконивая этим как бы и самые радости людские. Но суть празднования везде одна и та же; распределение везде идентично, каждому термину приданы только известный размер и особенная стоимость.
И великие, и малые люди приглашают друг друга на религиозные празднества, сходясь для торжества в одном и том же храме. Празднества эти содержат и религиозный смысл, и имеют физиологически определенную форму, но не дерзну профанировать престиж их, полагая его под неумолимый нож анализа.
Не все удовольствия могут быть обличены характером нравственной физиономии, и многие из наслаждений не имеют вовсе иных очертаний, кроме чувственных. То выражение, которому содействуют сокровища ума и сердца, принадлежит только высшему разряду умственных и сердечных наслаждений.
Наслаждения могут иметь нравственно болезненное выражение и обладать вообще признаками патологического настроения. В иных людях чувства бывают до того отупелыми, что их не может уже возбудить и проявление величайших радостей. Сильнейшим врагом нравственного элемента человеческой физиономии бывает эгоизм, лишающий лицо самой очаровательной черты его, т. е. выражения доброжелательства. Эгоизм до того скупится всякого проявления жизни, что сразу останавливает в себе трепет всякого чувства, начавшего сочувственно, хотя и слабо, вибрировать чьей-либо радости; он скорее согласится искалечить собственное наслаждение, чем дать ход сладостному порыву, могущему завлечь его слишком далеко, подвергая его опасности какого-либо самопожертвования. Эгоист доводит себя до крайней замкнутости и до такого сосредоточения в самом себе, которое дозволяет ему переносить одиноко радостное напряжение нервов и не допускает уделять крохи собственного наслаждения другим. Другие, наоборот, привыкли облегчать себя от нервной напряженности обуревающего их наслаждения, шумно и гласно, как бы выпаливая во всех обуявшую их радость, но экспансивность эта нередко до того истощает кошелек их, что им приходится в более спокойные минуты оплакивать ущерб, невольно нанесенный щедростью, более святым обязанностям. Бывают люди, которые, охваченные порывом внезапного веселья, предаются баснословной, неудержимой расточительности, так что угрожают задушить окружающих потоками неожиданных щедрот, не в силах будучи сдерживать их в пределах благоразумной умеренности. В этих обоих весьма противоположных случаях, нравственный образ наслаждения грешит только излишеством своих порывов, но бывают картины наслаждения, уродливые по тем краскам, которыми они писаны.
Патологические чувства облекаются почти всегда, как и следовало предполагать, внешним выражением неестественным и лживым. Мы уже представляли здесь очерк физической физиономии злостных чувств; теперь мы остановимся на минуту на нравственном их выражении. Наслаждение, добытое порочным чувством, составляет настоящее нравственное зло, порождающее к жизни аффекты патологического рода. Радость чистая созывает на свое пиршество все благородные и великодушные чувства, которые, присоединяясь к сонму со свойственной каждому гармонией, составляют очаровательный аккорд. Порочное наслаждение, наоборот, собирает около себя, по братскому сочувствию, на оргию свою гостей самого возмутительного свойства, которые, столпившись около дома хозяина, улыбаются ему наглым хохотом пошлейшего опьянения.
Так, человек, неистово радующийся удачной клевете, пущенной им в ход на врага своего, смеется ужасающим смехом, и затем, сосредоточив силы ума и сердца, он измышляет новые жестокости, способные возбудить в нем новые наслаждения. Таким образом, могут составляться пиршества патологического свойства, когда человек, веселясь содеянным им злодеянием, ищет себе собутыльников, соглашающихся испивать вместе с ним опьянившую его чашу порока. Случается иной раз, что чистая радость выражается порочным наслаждением: так царица может отыскивать гостей своих в грязи пошлых увеселении. Отвратителен бывает тогда контраст двух внезапно сошедшихся радостей.
Народное празднество, заканчивающееся боем быков или жестокой травлей петухов, бывает всегда пиром патологического свойства. Хотя и существуют еще в Европе народности, находящие наслаждение в подобных мерзостях; они столь же отвратительны, как борьба римского цирка и как те потешные огни, которыми Нерон освещал некогда сады свои. К счастью, эти нравственные заболевания целого народа теряют свои заразительные и зачумляющие свойства при переходе из поколения в поколение, и спесь их едва еще живет в тех кровавых игрищах, которыми еще увеселяют себя жители Мадрида. Само пьянство, может быть, только болезненное выражение не умеющего иначе оформить себя наслаждения.