Теоретические подходы к изучению идентификаций
Можно было бы попытаться построить некую универсальную концепцию механизма социальной идентификации и формирования солидарностей. Однако такой путь вряд ли оправдан. Обилие теорий социальной идентификации объясняется, в частности, тем, что мы имеем дело с междисциплинарной проблемой. Водораздел между социологическим и психологическим ее рассмотрением, помимо всего прочего, определяется «углом зрения»: со стороны общества или со стороны индивида.
Социологический срез проблемы связан с изучением социально-культурных детерминант формирования групповых солидарностей. Начиная с Э. Дюркгейма, в центре внимания здесь механизмы установления связи индивида с общностью под воздействием надындивидуальных социально-культурных требований. ‹…›
Несмотря на различия в социологических подходах к проблеме, можно считать установленным, что общество задает индивиду социально-культурные рамки солидаризации;
потребность включения в социальные связи является коренным свойством человеческой личности, которая вынуждена пассивно или активно самоопределяться в системе многообразных групп и общностей; степень активности субъекта зависит и от социально-культурных норм общества (представлений о свободе, терпимости к индивидуальным позициям и взглядам), и от индивидуальных особенностей.
В психологическом отношении исключительно важен вопрос о взаимодействии процессов идентификации с базисными потребностями личности. Речь идет о самосохранении, самоутверждении, самовыражении, потребности в защите со стороны окружающих. Наконец, существует коренная потребность включения личности в социум, а также дистанцирования от него. Человеку необходимо ощущать себя частью общества, референтной группы или авторитетной общности.
Проблема самоидентичности личности наиболее отчетливо была сформулирована З. Фрейдом в концепции «Эго». Идентификация с группой или общностью в психоаналитической традиции соотносится с потребностью в любви, защите со стороны сильного авторитета. Группа исполняет функцию «отца» и одновременно авторитаризирует социально-нормативную систему «суперэго». «Ид» не может рационально реагировать на внешний мир, тем более – на происходящие в нем радикальные изменения. Отсюда – нарастание агрессивности или уход в себя. Д. Рисмен (1950) развивал эту идею в концепции «одинокой толпы»; Г. Маркузе (1955) подчеркивал, что лишенный авторитетного нормативного «суперэго» и включенный во множество организаций индивид поглощается ими, теряет себя. Р. Лифтон (1971) доводит противопоставление личности и социальной идентификации до логического конца: на месте того, что было личностью, по его мнению, образовался «протеиновый человек». Если применить психоаналитический подход к динамичному современному обществу, то личность придется рассматривать либо как невротика, либо как амебовидное образование, приспосабливающееся к среде, не имеющее станового хребта и не идентифицирующее себя достаточно определенно ни с одной из организаций или групп.
Другой аспект психологического видения нашей проблемы – механизмы социальной идентификации. Как и какими средствами индивид осуществляет потребность в идентификации? Вряд ли можно сомневаться в том, что таким механизмом является общение, межличностное и межгрупповое взаимодействие. Человек включен во множество опосредованных взаимосвязей. Его идентификации с общностями шире, чем круг ближайшего общения. Поэтому интеракционистская теория Г. Мида недостаточно полно объясняет механизмы идентификации. Более широкие возможности заложены в когнитивной психологии.
Эксперименты с группами, описанные X. Тажфелем (1982), показывают существенное влияние концептуализации, осмысления и упрощения социальных взаимосвязей в понятных индивиду категориях. Психологический подход смыкается здесь с социолого-феноменологическим. Когда прежние стереотипы и представления о «родных» общностях рушатся, то как формируются новые? В основном под воздействием средств массовой информации. Межличностное общение становится в данном случае не более чем медиатором образов солидарностей. Эти образы формируются и передаются средствами массовой коммуникации.
Когнитивистская парадигма в современной психологии (особенно в той версии, которая получила название «атрибутивной») акцентирует внимание на потребности человека в объяснении собственного поведения. «Почему я испытываю влечение быть частью этой, а не иной общности и что из этого может следовать?» – каждый разумный человек задается таким вопросом. Ответ подсказывается не только собственным опытом, но и категоризациями социальных взаимосвязей. Например, бывший советский коммунист восклицает «Христос воскресе!» сначала смущенно, а потом объясняет себе, что это действие правильное, поскольку означает его солидарность с великим народом, и славословит Христа уже вполне уверенно. Такая атрибуция (присваивание смысла минувшему поступку) может закрепиться как устойчивый компонент социальной идентификации. Теория А. Н. Леонтьева (1971) позволяет истолковывать смыслы, которые индивид придает значимым для него объектам, в терминах деятельности. Широта и разнообразие деятельности определяют смысловую «наполненность», богатство значений той или иной идентичности для данного человека, побуждает переосмысливать прошлый опыт.
В бихевиористской парадигме групповая идентичность рассматривается в поведенческом контексте. М. Шериф (1961) экспериментировал с группами бойскаутов и нашел, что их идентификации прямо связаны с поставленной инструктором задачей (распределиться на две команды). Так и во взрослой своей жизни мы нередко вынуждены присоединяться к той или иной «команде», чтобы сохранить самоуважение в межгрупповом взаимодействии, не говоря уже о конфликте.
Исключительно важен вопрос о разграничении механизмов самоидентификации и идентификации собственно социальной или групповой. Обычно этот вопрос соотносится с процессом социализации, ролевого «научения» или интернализации ролевых функций. Другая сторона той же проблемы – структурирование, упорядочение социальных идентификаций. Ролевые механизмы предполагают давление со стороны социального окружения, восприятие роли другими. Социальная идентификация, конечно, включает этот механизм, но в той его фазе, когда социальная роль уже освоена как часть собственного «Я».
Структурирование социальных идентичностей в некоторую иерархию – особая проблема. С точки зрения «имплицитной теории личности» Г. Келли (1955) – это самоконструкции «Я» в социальном пространстве: одни группы или общности доминируют, являются «кросситуативными», другие – периферийными. Конструкции групповых солидарностей обладают большей или меньшей степенью жесткости. Главные вопросы социальной идентификации: как именно социальная идентичность детерминирует поведение людей? Какие следствия вытекают из той или иной конфигурации социально-групповых солидарностей? Какие солидарные групповые действия следует ожидать?
Диспозиционная концепция регуляции социального поведения личности (Ядов В. А., 1979) подсказывает следующие гипотезы: идентификация с ближайшим окружением активизирует ситуативные установки и определяет поведение человека в условиях взаимодействия между «контактными группами»; идентификация на уровне обобщенных социальных установок активизирует кросситуативные факторы, а также установки, относящиеся к типичным социальным ситуациям и типизированным позитивно-негативным объектам – именно здесь можно наблюдать феномен корпоративно-солидарного поведения (например, участие в забастовке); идентификация с общностями на уровне высших диспозиций личности, т. е. системы ценностей, идеалов, смысла жизни, предполагает определенную стратегию поведения. Речь идет о включении в массовые социальные движения, когда происходит размежевание по коренным проблемам социального класса, народа, нации, страны.
Социальное поведение личности объясняется, таким образом, уровнем активированных диспозиций, иными словами – переживанием, осмыслением своей принадлежности к данной общности в ситуации, предполагающим выбор социального действия.
Анализ социально-психологических подходов к проблеме позволяет сделать следующие выводы. Социальная идентификация обусловлена глубинной потребностью личности в признании со стороны других, в групповой защите, но также в самореализации, ожиданием позитивной оценки со стороны «своих» – референтных групп и общностей. Идентификация с группами, общностями – результат не только межличностного, межгруппового взаимодействия, но также категоризации, осмысления непосредственных или опосредованных взаимоотношений между группами и общностями в доступных человеку понятиях. Идентифицируя себя с определенными группами и общностями, человек испытывает потребность «атрибутировать» себя, т. е. объяснить причины и следствия своей групповой солидарности, ответить на вопросы «почему это моя группа?» и «что из этого вытекает?».
Состояние групповой (социальной) идентичности в разной степени осознаваемо. Оно может быть и неосознанным, когда когнитивные и эмотивные структуры диспозиций противоречат друг другу, и далеко не всегда реализуется в солидарном групповом действии. Последнее зависит от интенсивности, глубины личностной идентификации, ее места в иерархии «идеальных» идентификаций (достаточно устойчивых и осознанных) и соотнесения с периферийными общностями, от конкретной ситуации принятия решения (например, в случае множественных идентичностей равной интенсивности волевое решение как бы парализуется), от группового давления и т. д. ‹…›
Складываются две модели адаптации в кризисных условиях. Первый присущ идентификации с ближайшим окружением, профессионально-производственными общностями, с людьми, разделяющими те же верования и взгляды на жизнь при умеренной (или отсутствующей) политико-идеологической ангажированности. Вторая модель адаптации – активная. Она характерна для тех, кто включен в политико-идеологическую или предпринимательскую деятельность. Последняя отличается политической индифферентностью, упованием на везение, конформностью с ориентацией на достигших материального благополучия. Что касается идентификации по национальной принадлежности, то ее смысловая нагруженность смещается от контекста повседневности к «абстрактным» солидарностям.
Выводы
Человек испытывает глубокую потребность быть причастным к сообществам себе подобных. Кризисные условия обостряют стремление к групповой защите, солидарности, поиску стабильности, поддержанию самоуважения. Мы живем в нескольких социальных пространствах, более или менее близких к повседневной жизни. Идентификации с ближайшим окружением в семье, с друзьями, с коллегами выдвигаются сегодня на первый план – доминирующую роль играют контактные группы.
За пределами этого сравнительно узкого круга повседневности социальное пространство формируется на основе стереотипов и образов, а также контрастных установок и неустойчивой категоризации. С их помощью человек пытается упростить схемы взаимосвязей в неустойчивом социальном мире.
Необходимую для этого эмоционально насыщенную информацию он получает опять-таки из среды повседневного общения и по каналам массовой коммуникации.
Чем определяется тип идентичности? Прежде всего необходимо указать на нарастание имущественной дифференциации, размежевания по образу мыслей, жизненным убеждениям, сопряженных с ощущением близости к своему поколению. Главный вопрос заключается в том, удерживаются ли привычные, устоявшиеся социальные идентификации советского человека или формируются новые. Последнее предполагает более высокий уровень адаптивности к меняющимся условиям, в том числе способность к рационально-контекстуальной перестройке социальных идентификаций. Адаптивные возможности более молодых, образованных людей, живущих в больших городах, выше, чем у людей в возрасте, с более узким кругозором и проживающих в малом поселке.
Естественно, что наборы социальных идентификаций различаются по социально-статусному критерию. Оказалось, что квалифицированные работники испытывают обостренное чувство маргинальности с малоквалифицированными, люди старшего поколения более склонны удерживать привычные социальные идентичности своего прошлого, а молодежь вообще не имеет представлений о солидарностях с большими общностями. Принадлежащие к группам национальных меньшинств в инонациональном окружении более отчетливо осознают свою собственно национальную идентичность. Корпоративная солидарность резко возрастает в условиях социального конфликта, например забастовки. То же самое наблюдается в межрегиональных конфликтах.
Факторный анализ ответов на вопрос о близости к тем или иным группам в связи с восходящей и нисходящей социальной мобильностью, проведенный М. Ф. Чернышом, показал: среди тех, кто шагнул вверх по социальной лестнице, социальная идентичность выражена ярче и потребность в ней сильнее, чем в нисходящих группах. «Особенностью восходящей группы является активный поиск идентичности в рамках "средних социальных групп", поколения, профессиональной общности и т. д. Жизненный неуспех, – пишет М. Ф. Черныш, – толкает человека на приватизацию собственной жизни, уединение в кругу близких и родственников, отчасти – в среде коллег» (1993). Обеим группам (восходящей и нисходящей социальной мобильности) свойственна тенденция идентификации с теми, кто придерживается ценностей советского прошлого (объяснительная «сила» второго фактора 10 %, первого – 40 %). В «нисходящей» группе указанная тенденция более амбивалентна, чем в «восходящей», где отмечается большая склонность к самоопределению в относительно новых общностях, например российская или национальная идентичность.
Ю. Л. Качанов и Н. А. Шматко использовали для изучения социальной позиции технику семантического дифференциала. В качестве эталона для сравнений фигурировало понятие «Я сам» и далее рассматривалась близость самоидентификации с различными «персонажами»: например, «лидер», «исполнитель», олицетворяющий успех, неудачник, независимый человек и другие. Авторы установили, что для интеллигенции характерна диффузная идентичность, тогда как предпринимателей отличает высокая самооценка, позитивная самоидентификация (1993).
С мая 1992 по март 1993 г. (отчасти и по июнь 1993 г.) ослаблялись идентификации решительно со всеми группами и общностями. Либо мы наблюдаем перестройку прежних и формирование новых идентичностей, либо усилились самодостаточность, интернальность личности. Возможно, имеет место и то и другое. С одной стороны, определенно фиксируется большая представительность тех, кто склонен опираться на собственные силы, с другой – происходят заметные «подвижки» в солидарности с крупными общностями.
Индивидуальные стратегии социальных идентификаций существенно различаются. Повседневные межличностные и межгрупповые взаимодействия обособлены от «возвышенных» идентификаций с крупными социальными общностями. «Прагматики» более дифференцированы: одни адаптируются к социально-экономическим условиям кризисного общества путем солидаризации с близким окружением (помимо семьи и друзей, это люди того же рода занятий, сверстники, работающие на одном предприятии и проживающие в данном месте), другие же ориентируются на преуспевающих и деятельных людей, политикой не интересующихся, но добивающихся материального успеха и умеющих воспользоваться счастливым случаем, способных повернуть свою судьбу, но не слишком отличающихся от других в своей новой социальной страте. Люди этого типа сочетают личную предприимчивость с конформностью по отношению к группам, которые, можно предполагать, устанавливают достаточно жесткий нормативный контроль. Склонные к идеологизированным клише совмещают солидарность со всеми людьми на планете, новую гражданскую солидарность в Содружестве Независимых Государств с российской идентичностью.
Теоретическое объяснение полученных данных должно основываться на плюралистическом подходе.
Психоаналитическая парадигма подтверждается общим фактором стремления к какой бы то ни было идентификации, т. е. к защите «Эго». Интеракционистская теория оправдывает себя в том, что идентификации с ближайшим окружением доминируют над другими. Бихевиористская концепция объясняет различия жизненных стратегий индивидов, находящихся в разных условиях (например, в ситуации межгруппового, межнационального конфликта), а когнитивисты, как и феноменологи, убедительно интерпретируют способы категоризации социальных идентичностей на уровне опосредованных межличностых взимосвязей.
Те же выводы справедливы и в отношении социологических подходов. Теория аномии обрисовывает состояние социальной дезинтеграции и утраты привычных солидарностей в трансформирующемся обществе. Марксистская теория доминирования социально-экономических отношений над культурно-политическими находит свое подтверждение в усилении воздействия факторов имущественной дифференциации по сравнению с идейно-политическими. Феноменологический подход уместен в истолковании поляризации тенденций к прагматическим и символическим идентификациям.
Диспозиционная теория может быть полезной для прогнозирования поведения личности в группах и сообществах. Идентификация с группой (общностью) существенно влияет на коллективное поведение; можно предположить, что социальные конфликты в российском обществе сосредоточатся в зоне «корпоративных» солидарностей. Вряд ли конфликты проявятся в области политико-идеологических общенациональных вопросов.
Смысл жизни[78]. С. Л. Франк
Вступление
Имеет ли жизнь вообще смысл, и если да – то какой именно? В чем смысл жизни? Или жизнь есть просто бессмыслица, бессмысленный, никчемный процесс естественного рождения, расцветания, созревания, увядания и смерти человека, как всякого другого органического существа? Те мечты о добре и правде, о духовной значимости и осмысленности жизни, которые уже с отроческих лет волнуют нашу душу и заставляют нас думать, что мы родились не «даром», что мы призваны осуществить в мире что-то великое и решающее и тем самым осуществить и самих себя, дать творческий исход дремлющим в нас, скрытым от постороннего взора, но настойчиво требующим своего обнаружения духовным силам, образующим как бы истинное существо нашего «я», – эти мечты оправданы ли как-либо объективно, имеют ли какое-либо разумное основание, и если да – то какое? Или они просто – огоньки слепой страсти, вспыхивающие в живом существе по естественным законам его природы, как стихийные влечения и томления, с помощью которых равнодушная природа совершает через наше посредство, обманывая и завлекая нас иллюзиями, свое бессмысленное, в вечном однообразии повторяющееся дело сохранения животной жизни в смене поколений? Человеческая жажда любви и счастья, слезы умиления перед красотой, – трепетная мысль о светлой радости, озаряющей и согревающей жизнь или, вернее, впервые осуществляющей подлинную жизнь, – есть ли для этого какая-либо твердая почва в бытии человека, или это – только отражение в воспаленном человеческом сознании той слепой и смутной страсти, которая владеет и насекомым, которая обманывает нас, употребляя как орудия для сохранения все той же бессмысленной прозы жизни животной и обрекая нас за краткую мечту о высшей радости и духовной полноте расплачиваться пошлостью, скукой и томительной нуждой узкого, будничного, обывательского существования? А жажда подвига, самоотверженного служения добру, жажда гибели во имя великого и светлого дела – есть ли это нечто большее и более осмысленное, чем таинственная, но бессмысленная сила, которая гонит бабочку в огонь?
Эти, как обычно говорится, «проклятые» вопросы или, вернее, этот единый вопрос «о смысле жизни» волнует и мучает в глубине души каждого человека. Человек может на время, и даже на очень долгое время, совсем забыть о нем, погрузиться с головой или в будничные интересы сегодняшнего дня, в материальные заботы о сохранении жизни, о богатстве, довольстве и земных успехах или в какие-либо сверхличные страсти и «дела» – в политику, борьбу партий и т. п., – но жизнь уже так устроена, что совсем и навсегда отмахнуться от него не может и самый тупой, заплывший жиром или духовно спящий человек: неустранимый факт приближения смерти и неизбежных ее предвестников – старения и болезней, факт отмирания, скоропреходящего исчезновения, погружения в невозвратное прошлое всей нашей жизни со всей иллюзорной значительностью ее интересов – этот факт есть для всякого человека грозное и неотвязное напоминание нерешенного, отложенного в сторону вопроса о смысле жизни. Этот вопрос – не «теоретический вопрос», не предмет праздной умственной игры; этот вопрос есть вопрос самой жизни, он так же страшен – и, собственно говоря, еще гораздо более страшен, чем при тяжкой нужде вопрос о куске хлеба для утоления голода. Поистине, это есть вопрос о хлебе, который бы напитал нас, и воде, которая утолила бы нашу жажду. Чехов описывает где-то человека, который, всю жизнь живя будничными интересами в провинциальном городе, как все другие люди, лгал и притворялся, «играл роль» в «обществе», был занят «делами», погружен в мелкие интриги и заботы – и вдруг, неожиданно, однажды ночью, просыпается с тяжелым сердцебиением и в холодном поту. Что случилось? Случилось что-то ужасное – жизнь прошла, и жизни не было, потому что не было и нет в ней смысла!
И все-таки огромное большинство людей считают нужным отмахиваться от этого вопроса, прятаться от него и находят величайшую жизненную мудрость в такой «страусовой политике». Они называют это «принципиальным отказом» от попытки разрешить «неразрешимые метафизические вопросы», и они так умело обманывают и всех других, и самих себя, что не только для постороннего взора, но и для них самих их мука и неизбывное томление остаются незамеченными, быть может, до самого смертного часа. Этот прием воспитывания в себе и других забвения к самому важному, в конечном счете единственно важному вопросу жизни определен, однако, не одной только «страусовой политикой», желанием закрыть глаза, чтобы не видеть страшной истины. По-видимому, умение «устраиваться в жизни», добывать жизненные блага, утверждать и расширять свою позицию в жизненной борьбе обратно пропорционально вниманию, уделяемому вопросу о «смысле жизни». А так как это умение, в силу животной природы человека и определяемого им «здравого рассудка», представляется самым важным и первым по настоятельности делом, то в его интересах и совершается это задавливание в глубокие низины бессознательности тревожного недоумения о смысле жизни. И чем спокойнее, чем более размерена и упорядочена внешняя жизнь, чем более она занята текущими земными интересами и имеет удачу в их осуществлении, тем глубже та душевная могила, в которой похоронен вопрос о смысле жизни. Поэтому мы, например, видим, что средний европеец, типичный западноевропейский «буржуа» (не в экономическом, а в духовном смысле слова) как будто совсем не интересуется более этим вопросом и потому перестал и нуждаться в религии, которая одна только дает на него ответ. Мы, русские, отчасти по своей натуре, отчасти, вероятно, по неустроенности и неналаженности нашей внешней, гражданской, бытовой и общественной жизни, и в прежние, «благополучные» времена отличались от западных европейцев тем, что больше мучились вопросом о смысле жизни, – или более открыто мучились им, более признавались в своих мучениях. Однако теперь, оглядываясь назад, на наше столь недавнее и столь далекое от нас прошлое, мы должны сознаться, что и мы тогда в значительной мере «заплыли жиром» и не видели – не хотели или не могли видеть – истинного лица жизни и потому и мало заботились об его разгадке.
Происшедшее ужасающее потрясение и разрушение всей нашей общественной жизни принесло нам, именно с этой точки зрения, одно ценнейшее, несмотря на всю его горечь, благо: оно обнажило перед нами жизнь как она есть на самом деле. Правда, в порядке обывательских размышлений, в плане обычной земной «жизненной мудрости» мы часто мучаемся ненормальностью нашей нынешней жизни и либо с безграничной ненавистью обвиняем в ней «большевиков», бессмысленно ввергших всех русских людей в бездну бедствий и отчаяния, либо (что уже, конечно, лучше) с горьким и бесполезным раскаянием осуждаем наше собственное легкомыслие, небрежность и слепоту, с которой мы дали разрушить в России все основы нормальной, счастливой и разумной жизни. Как бы много относительной правды ни было в этих горьких чувствах, – в них, перед лицом последней, подлинной правды, есть и очень опасный самообман. Обозревая потери наших близких, либо прямо убитых, либо замученных дикими условиями жизни, потерю нашего имущества, нашего любимого дела, – наши собственные преждевременные болезни, наше нынешнее вынужденное безделье и бессмысленность всего нашего нынешнего существования, мы часто думаем, что болезни, смерть, старость, нужду, бессмысленность жизни – все это выдумали и впервые внесли в жизнь большевики. На самом деле они этого не выдумали и не впервые внесли в жизнь, а только значительно усилили, разрушив то внешнее и, с более глубокой точки зрения, все-таки призрачное благополучие, которое прежде царило в жизни. И раньше люди умирали – и умирали почти всегда преждевременно, не доделав своего дела и бессмысленно-случайно; и раньше все жизненные блага – богатство, здоровье, слава, общественное положение – были шатки и ненадежны; и раньше мудрость русского народа знала, что от сумы и тюрьмы никто не должен отрекаться. Происшедшее только как бы сняло призрачный покров с жизни и показало нам неприкрытый ужас жизни как она всегда есть сама и по себе. Подобно тому как в кинематографе можно, произвольным изменением темпа движения, через такое искажение именно и показать подлинную, но обычному взору не заметную природу движения, подобно тому как через увеличительное стекло впервые видишь (хотя и в измененных размерах) то, что всегда есть и было, но что не видно невооруженному глазу, так и то искажение «нормальных» эмпирических условий жизни, которое теперь произошло в России, только раскрывает перед нами скрытую прежде истинную сущность жизни. И мы, русские, теперь без дела и толку, без родины и родного очага, в нужде и лишениях слоняющиеся по чужим землям – или живущие на родине как на чужбине, – сознавая всю «ненормальность» – с точки зрения обычных внешних форм жизни – нашего нынешнего существования, вместе с тем вправе и обязаны сказать, что именно на этом ненормальном образе жизни мы впервые познали истинное вечное существо жизни. Мы бездомные и бесприютные странники – но разве человек на земле не есть, в более глубоком смысле, всегда бездомный и бесприютный странник? Мы испытали на себе, своих близких, своем существе и своей карьере величайшие превратности судьбы – но разве существо судьбы не в том, что она превратна? Мы ощутили близость и грозную реальность смерти, но разве это – только реальность сегодняшнего дня? Среди роскошного и беспечного быта русской придворной среды XVIII века русский поэт восклицал: «Где стол был яств, там гроб стоит; где пиршеств раздавались клики – надгробные там стонут лики и бледна смерть на всех глядит». Мы обречены на тяжкий изнуряющий труд ради ежедневного пропитания – но разве уже Адаму, при изгнании из рая, не было предречено и заповедано: «в поте лица своего ты будешь есть хлеб свой»?
Так перед нами теперь, через увеличительное стекло наших нынешних бедствий, с ясностью предстала сама сущность жизни во всей ее превратности, скоротечности, тягостности – во всей ее бессмысленности. И потому всех людей мучащий, перед всеми неотвязно стоящий вопрос о смысле жизни приобрел для нас, как бы впервые вкусивших самое существо жизни и лишенных возможности спрятаться от нее или прикрыть ее обманчивой и смягчающей ее ужас видимостью, совершенно исключительную остроту. Легко было не задуматься над этим вопросом, когда жизнь, по крайней мере внешне видимая, текла ровно и гладко, когда – за вычетом относительно редких моментов трагических испытаний, казавшихся нам исключительными и ненормальными, – жизнь являлась нам спокойной и устойчивой, когда у каждого из нас было наше естественное и разумное дело и за множеством вопросов текущего дня, за множеством живых и важных для нас частных дел и вопросов общий вопрос о жизни в ее целом только мерещил где-то в туманной дали и смутно-потаенно тревожил нас. Особенно в молодом возрасте, когда разрешение всех вопросов жизни предвидится в будущем, когда запас жизненных сил, требующих приложения, это приложение по большей части и находил и условия жизни легко позволяли жить мечтами, лишь немногие из нас остро и напряженно страдали от сознания бессмысленности жизни. Не то теперь. Потеряв родину и с нею естественную почву для дела, которое дает хотя бы видимость осмысления жизни, и вместе с тем лишенные возможности в беспечном молодом веселии наслаждаться жизнью и в этом стихийном увлечении ее соблазнами забывать о неумолимой ее суровости, обреченные на тяжкий изнуряющий и подневольный труд для своего пропитания, мы вынуждены ставить себе вопрос: для чего жить? Для чего тянуть эту нелепую и тягостную лямку? Чем оправданы наши страдания? Где найти незыблемую опору, чтобы не упасть под тяжестью жизненной нужды? ‹…›
Нет, от вопроса о смысле жизни нам – именно нам, в нашем нынешнем положении и духовном состоянии – никуда не уйти, и тщетны надежды подменить его какими-либо суррогатами, заморить сосущего внутри червя сомнения какими-либо иллюзорными делами и мыслями. Именно наше время таково – об этом мы говорили в книжке «Крушение кумиров», – что все кумиры, соблазнявшие и слепившие нас прежде, рушатся один за другим, изобличенные в своей лжи; все украшающие и затуманившие завесы над жизнью ниспадают, все иллюзии гибнут сами собой. Остается жизнь, сама жизнь во всей своей неприглядной наготе, со всей своей тягостностью и бессмысленностью, – жизнь, равносильная смерти и небытию, но чуждая покоя и забвения небытия. Та, на Синайских высотах поставленная Богом, через древний Израиль, всем людям и навеки задача: «жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие: избери жизнь, дабы жил ты и потомство твое», – эта задача научиться отличать истинную жизнь от жизни, которая есть смерть, понять тот смысл жизни, который впервые вообще делает жизнь жизнью, то Слово Божие, которое есть истинный, насыщающий нас хлеб жизни, – эта задача именно в наши дни великих катастроф, великой кары Божией, в силу которой разодраны все завесы и все мы снова «впали в руки Бога живого», стоит перед нами с такой неотвязностью, с такой неумолимо грозной очевидностью, что никто, раз ощутивший ее, не может уклониться от обязанности ее разрешения. ‹…›
Осмысление жизни
Искание смысла жизни есть, таким образом, собственно «осмысление» жизни, раскрытие и внесение в нее смысла, который вне нашей духовной действительности не только не мог бы быть найден, но в эмпирической жизни и не существовал бы.
Точнее говоря, в вере как искании и усмотрении смысла жизни есть две стороны, неразрывно связанные между собою, – сторона теоретическая и практическая; искомое осмысление жизни есть, с одной стороны, усмотрение, нахождение смысла жизни и, с другой стороны, его действенное созидание, волевое усилие, которым оно «восхищается». Теоретическая сторона осмысления жизни заключается в том, что, усмотрев истинное бытие и его глубочайшее, подлинное средоточие, мы тем самым имеем жизнь как подлинное целое, как осмысленное единство и потому понимаем осмысленность того, что раньше было бессмысленным, будучи лишь клочком и обрывком. Как, чтобы обозреть местность и понять ее расположение, нужно удалиться от нее, встать вне ее, на высокой горе над нею и только тогда действительно увидишь ее, – так для того, чтобы понять жизнь, нужно как бы выйти за пределы жизни, посмотреть на нее с некоторой высоты, с которой она видна целиком. Тогда мы убеждаемся, что все, что казалось нам бессмысленным, было таковым только потому, что было зависимым и несамостоятельным отрывком. Наша единичная, личная жизнь, которая, при отсутствии в ней подлинного центра, кажется нам игралищем слепых сил судьбы, точкой скрещения бессмысленных случайностей, становится в меру нашего самопознания глубоко значительным и связным целым; и все случайные ее события, все удары судьбы приобретают для нас смысл, как-то сами собой укладываются, как необходимые звенья, в то целое, осуществить которое мы призваны. Историческая жизнь народов, которая, как мы видели, являет эмпирическому взору картину бессмысленно-хаотического столкновения стихийных сил коллективных страстей или коллективного безумия или свидетельствует лишь о непрерывном крушении всех человеческих надежд, – созерцаемая из глубины, становится, подобно нашей индивидуальной жизни, связанным и разумным, как бы жизненно-предметно проходимым «курсом» самооткровения Божества. И глубокий немецкий мыслитель Баадер был прав, когда говорил, что, если бы мы обладали духовной глубиной и религиозной проницательностью составителей Священной Истории, вся история человечества, история всех народов и времен была бы для нас непрерывающимся продолжением единой Священной Истории. Только потому, что мы потеряли чутье и вкус к символическому смыслу исторических событий, берем их лишь с их эмпирической стороны и в чувственно-явственной или рассудочно-постижимой их части признаем все целое событий вместо того, чтобы через эту часть прозревать подлинное, метафизическое целое, – только потому события светской, «научно» познаваемой истории кажутся нам бессмысленным набором слепых случайностей. ‹…› Мы поняли бы, что если история человечества есть как будто история последовательного крушения всех человеческих надежд, то лишь в той мере, в какой сами эти надежды слепы и ложны и содержат нарушение вечных заповедей Божьей премудрости, что в истории вместе с ее первым, абсолютным началом – рождением человека из рук Бога и с ее необходимым концом – завершением предназначения человека на земле, – она становится страдальческим, но разумно-осмысленным путем всечеловеческой жизни.