Пространства вненаходимости позднего социализма
Меня часто спрашивают: что символизирует Зона? На это возможен лишь один ответ: Зоны не существует. Ее придумал сам Сталкер. Он выдумал Зону, чтобы иметь возможность приводить сюда тех, кто несчастлив, и вселять в них уверенность в осуществлении надежд. Комната, в которой исполняются желания, — это тоже его выдумка, это еще один вызов материальному миру. Сформировавшись в голове Сталкера, этот вызов становится актом веры.
Андрей Тарковский 293
Заграница
В 1970-х годах в Советском Союзе бытовал анекдот. Два человека беседуют друг с другом:
— Опять хочу в Париж.
— А ты что, там уже был?!
— Да нет, я уже хотел.
Анекдот строился на парадоксе, который был заключен в уникальном советском понятии заграница. «Заграница» не является точным синонимом понятия «за границей» (в котором акцент делается на конкретной границе страны и на территории, находящейся за ней) или понятия «иностранные государства» (в котором акцент делается на других, реально существующих странах). Заграница обозначает не границу и не реальную территорию, а воображаемое пространство — одновременно реальное и абстрактное, знакомое и недосягаемое, обыденное и экзотическое, находящееся и здесь, и там.
В этом парадоксальном понятии отразилось необычное сочетание интернациональности и изолированности советской культуры по отношению к остальному миру. С одной стороны, советские люди осознавали, что коммунистическая идея, представителями которой они воспринимаются большей частью внешнего мира, в основе своей является идеей интернационалистической, подразумевающей принадлежность ко всему человечеству. Этот внутренний интернационализм советской культуры отражался в том факте, что советский человек был, по выражению Виктора Кривулина, «существом глубоко историческим», не просто живущим в своей стране, но участвующим в «международном историческом процессе и переживающим события во всем мире на экзистенциальном уровне, как часть своей собственной личной жизни»294. Свойственный советскому самосознанию интернационализм, определенная открытость миру советской культуры подтверждались также вполне реальной многокультурностью понятия «советский»[147]. С другой стороны, советские люди также прекрасно осознавали, что столкнуться напрямую с людьми, живущими за пределами советской государственной границы (особенно за пределами нескольких социалистических стран Восточной Европы), у них не было практически никакой возможности.
Именно посредством смешения этих двух противоречивых отношений к внешнему миру — открытости и закрытости, интернациональному соучастию и невозможности испытать — и формировалось пространство заграницы. Это воображаемое пространство не было связано напрямую с реальным зарубежным миром; оно располагалось в неопределенном месте — как тогда говорили, «там», «у них». И хотя это воображаемое пространство часто упоминалось в разговорах, где именно оно находилось — было не так важно.
Ощущение одновременной реальности и нереальности заграницы было крайне важно и всячески обыгрывалось. В середине 1980-х клоуны театра «Лицедеи» вызывали невероятный хохот у зрителей своими рассказами о том, что в действительности никакой заграницы нет, что «иностранные туристы» на советских улицах — это переодетые актеры, а все «зарубежное кино» снимается на какой-то казахской киностудии[148]. В рассказе Михаила Веллера «Хочу в Париж» главный герой из небольшого уральского городка в течение многих лет лелеет нереальную мечту — хотя бы разок в жизни увидеть «настоящий Париж». После множества безуспешных попыток получить разрешение на поездку за рубеж он наконец, уже приближаясь к пенсионному возрасту, попадает в группу заводских рабочих, которых отправляют в турпоездку по Франции. Однако после нескольких счастливых дней, проведенных во французской столице, у него зарождается страшное подозрение:
Эйфелева башня никак не тянула на триста метров. Она была, пожалуй, не выше телевышки в их городке — метров сто сорок от силы. И на основании стальной ее лапы Кореньков увидел клеймо запорожского сталепрокатного завода. Он побрел прочь, прочь, прочь! …И остановился, уткнувшись в преграду, уходившую вдаль налево и направо, насколько хватало глаз. Это был гигантский театральный задник, натянутый на каркас крашеный холст. Дома и улочки были изображены на холсте, черепичные крыши, кроны каштанов. Он аккуратно открыл до отказа регулятор зажигалки и повел вдоль лживого пейзажа бесконечную волну плавно взлетающего белого пламени. Не было никакого Парижа на свете. Не было никогда и нет295.
Подобные рассказы и шутки, которых в позднесоветское время было великое множество, изображали заграницу как пространство вне реальности. Архетипом заграницы был «Запад», который тоже являлся феноменом местного советского производства и мог существовать лишь до тех пор, пока реальный западный мир оставался для большинства советских людей недостижимым. «Запад» был особым воображаемым пространством, которое мы будем называть воображаемым Западом296.
В двух предыдущих главах были проанализированы различные социальные среды и публики позднего социализма, которые существовали в отношениях вненаходимости к смысловым, временным и пространственным координатам советской системы. В настоящей главе мы продолжим этот анализ рассмотрением воображаемого Запада — пространства, занимавшего в тот период одно из центральных мест среди повседневных зон вненаходимости. Как и прежде, необходимо отметить, что это воображаемое пространство не следует сводить к пространству оппозиции Советскому государству. Большинство «несоветских» эстетических форм, материальных артефактов и языковых образов, которые способствовали формированию воображаемого Запада, появилось в советской жизни не вопреки государству, а во многом благодаря его парадоксальной идеологии и непоследовательной культурной политике.
Пространства вненаходимости
Присутствие в советской повседневности иных миров выразилось в 1960-х годах в колоссальном и быстром росте интереса к фактам, знаниям и видам деятельности, которые создавали ощущение удаленности от повседневного существования. К этим интересам и видам деятельности относились занятия иностранными языками и восточной философией, чтение средневековой поэзии и романов Хемингуэя, увлечение астрономией и научной фантастикой, слушание авангардного джаза и песен про пиратов, увлечение альпинизмом, геологическими экспедициями и туристическими походами. Пространства, которые создавались в результате этих занятий и интересов, находились в отношениях вненаходимости к идеологическому дискурсу системы (мы уже рассмотрели примеры такого отношения в прошлой главе), слагаясь в огромное единое пространство, советский воображаемый мир. Это была, по меткому выражению Вайля и Гениса, «какая-то неведомая и прекрасная Страна Дельфиния», которая могла бы быть «где угодно — в иных галактиках, как в научной фантастике, или в собственной комнате, отгороженной от окружающего мира чем-то личным, своим: обычно, по-российски, книгами»297.
Появление этих воображаемых миров в советской жизни не прошло мимо советской литературы и кинематографа. В знаменитой научно-фантастической повести братьев Стругацких «Пикник на обочине», написанной в 1972 году (и в не менее известном фильме «Сталкер», снятом в 1979-м по мотивам этой книги Андреем Тарковским), рассказывается о таинственном пространстве под названием Зона. Действие происходит в некой безымянной стране через двадцать лет после того, как на ее территории сделал недолгую остановку инопланетный космический корабль. Пришельцы оставили после себя «мусор», вокруг которого возникла Зона. В Зоне действуют загадочные силы и таится множество опасностей. Любой, кто отважится в нее проникнуть, может погибнуть. Государство вводит запрет на посещение Зоны и выставляет вокруг нее вооруженную охрану. Но по стране ползут упорные слухи, что в центре Зоны существует некая комната, где исполняются заветные желания. Несколько храбрецов, именуемых сталкерами, за определенную плату и с риском для жизни готовы провести людей по Зоне к этой комнате.
Зону из повести Стругацких принято рассматривать как метафору огороженных охраняемых территорий, реально существовавших в Советском Союзе в те годы, — «лагерной зоны», закрытых атомных городов и даже «зоны отчуждения» вокруг Чернобыля (последняя появилась, правда, уже после написания книги). Однако, как нам кажется, Зона Стругацких является изображением не столько конкретных территорий внутри СССР, сколько воображаемого пространства, которое не имело конкретного местоположения и не было отгорожено от «нормальной» советской реальности, а, напротив, являлось ее неотъемлемой частью. Зона была как бы дополнительным измерением всего «нормального» советского пространства. Это воображаемое пространство имело парадоксальный статус — находясь повсюду, оно не проявлялось как некий изолированный объект, поскольку само по себе, в изоляции от советской реальности, существовать не могло. Зона Стругацких была именно таким воображаемым пространством — реальным и необъективированным одновременно. И таким же пространством был воображаемый Запад, существовавший одновременно внутри и за пределами советской системы, в отношениях вненаходимости к ней.
В статье 1967 года «О других пространствах. Гетеротопии» Мишель Фуко размышлял о том, что в процессе формирования и существования «суверенного субъекта» важную роль играют особые пространства, одновременно реальные и нереальные — такие, как пространство зеркала. Зеркало, пишет Фуко,
делает место, которое я занимаю в тот момент, когда я смотрю на свое отражение, одновременно в высшей степени реальным, связанным со всем окружающим пространством, и в высшей степени нереальным — ведь для восприятия этого места требуется пройти через некую виртуальную точку, которая находится там — в Зазеркалье298.
Именно посредством этого особого статуса самовосприятия — одновременно изнутри и со стороны, реального и воображаемого — формируется и постоянно воспроизводится наше суверенное субъектное «я»299.
Пространство воображаемого Запада для многих советских граждан, особенно представителей молодых поколений, играло роль такого «пространства зеркала». Благодаря его присутствию в советской повседневности то «место», в котором находился советский субъект (то есть то расположение по отношению к окружающему миру, из которого человек осознает свое я), было «одновременно в высшей степени реальным, связанным со всем окружающим пространством, и в высшей степени нереальным», поскольку для восприятия этого места — то есть позднесоветской субъектности — требовалось «пройти через некую виртуальную точку», которая находилась там, у них, в пространстве воображаемого Запада. Именно посредством такого самовосприятия — одновременно изнутри и извне советской системы — формировался советский субъект позднего социализма. И таким же образом формировалась вся суверенная советская система позднего социализма, казавшаяся такой монолитной и неизменной, но при этом претерпевающая постоянные внутренние смещения и детерриториализации по отношению к своему собственному монолитному образу.