Активисты, диссиденты и «свои»

В предыдущих разделах данной главы мы рассмотрели некоторые приемы, которые использовались для производства авторитетных текстов, отчетов, ритуалов и практик в различных сферах комсомольской деятельности. Обратимся теперь к результатам, включая незапланированные результаты, к которым эти приемы приводили. Одной из главных задач комсомольской деятельности, согласно констатирующему (буквальному) смыслу высказываний на авторитетном языке, было создание особой общности советской молодежи, объединенной коммунистическим сознанием. Нельзя сказать, что эта задача не выполнялась вовсе. Особая общность советской молодежи действительно создавалась, но в ее основе лежало не единое коммунистическое сознание, а нечто иное. Несмотря на то что между разными людьми из этой общности, естественно, существовали различия, у них всех было и что-то общее, что делало их похожими, объединяло в общий круг, делало «своими». В дневниках того времени и воспоминаниях о нем именно термин свои встречается крайне часто при описании контекстов, связанных с идеологическими институтами, ритуалами и риторикой.

Конечно, понятие «свои» широко распространено в русском языке и культуре вообще, включая контексты, не имеющие никакого отношения к Советскому государству и его идеологии[93]. В самом широком смысле использование термина «свои» в разговорном языке предполагает проведение границы между своими и чужими (несвоими). Важно, однако, что эта граница не является статичной и фиксированной раз и навсегда. Она подвижна, она может проводиться по-разному в разных контекстах. В период позднего социализма, в контекстах, где доминировали идеологические институты и авторитетный язык, термин свои приобрел особый смысл. Он заключался в наименовании особой общности людей, которая самоорганизовывалась по отношению к авторитетному дискурсу, являясь результатом этого дискурса. Однако эта общность людей, с одной стороны, отличалась от того, что на авторитетном дискурсе именовалось «советской молодежью с коммунистическим мировоззрением», а с другой стороны, отличалась от диссидентского собщества, сформированного по принципу противоположности авторитетному дискурсу. Таким образом, понятие свои в контексте позднего социализма невозможно определить в терминах бинарного противостояния, типа «простые люди — власть» или «подавление — сопротивление», как это ошибочно делается во многих исследованиях советского общества. Например, Кэтрин Ваннер пишет, что термины «свои» и «наши» в позднесоветском контексте использовались для описания сообщества простых советских людей, противоставлявших себя репрессивному Советскому государству. «Свои» или «наши», согласно Ваннер, формировались благодаря «общему для всех ощущению подавления со стороны государственного аппарата», благодаря чему всех «нас связывал общий опыт противостояния им — врагам, власти, ее институтам»178. Другая исследовательница, Дейл Песмен, говорит о том же, хотя и в несколько иных терминах: в советском контексте словосочетание «свой человек» означала, что «с этим человеком можно было говорить открыто, не боясь, что твои слова будут использованы против тебя»179. Такая картина советского общества упрощает действительность, воспроизводя уже знакомый стереотип бинарного социализма, согласно которому социальные отношения в Советском Союзе будто бы сводились лишь к отношениям подавления и сопротивления или направленности одних против других (см. главу 1). Кроме того, в этом описании граница между своими и чужими выглядит слишком уж фиксированной и неизменной — здесь находимся все мы, а там находятся они — государство. В действительности же, как отмечалось выше, эта граница передвигалась, могла часто меняться, распределяясь по-разному в разных контекстах и охватывая разные пространства и разных субъектов. Порой она менялась в процессе общения.

Вообще, как справедливо отмечает Кэролайн Хамфри (Humphrey 1994), при советском социализме такие понятия, как «государство» и «государственные институты», имели особую форму, в результате которой простые противоставления, типа «государство»/«общество» или «публичная сфера»/«приватная сфера», были невозможны. В контексте социализма система государственных отношений пронизывала все общественное пространство сверху донизу, воспроизводясь на каждом уровне заново, имея многоступенчатую иерархию (nesting hierarchy), наподобие матрешек180. То есть одни и те же субъекты могли оказаться то в одних, то в других сообществах. Не секрет, что любой начальник, продавец, вахтер или дворник воспроизводил на своем уровне, в своем служебном контексте модель отношений, характерную для государственных институтов. При этом за пределами данного служебного контекста эта институциональная модель отношений моментально менялась, и «вахтер» здесь оказывался «нормальным человеком» или «своим». Такая система институциональных отношений не позволяет рассматривать советскую систему по бинарной схеме противопоставления государство — общество. Аналогично и сообщества своих не укладываются в эту схему.

Среди терминов и выражений, которыми пользовались в повседневной речи рядовые комсомольцы и комсорги для того, чтобы в определенных контекстах идеологической работы и авторитетного языка отличать себя и своих товарищей от так называемых «активистов» или «диссидентов», термины свой и его синоним нормальный человек были наиболее распространенными. Понятия «диссидент» и «активист» в данном случае описывают не реальных субъектов, а некие идеальные типы. В действительности отношение к авторитетному дискурсу у разных людей могло быть более или менее «активистским» или «диссидентским». Тем не менее для нашего анализа эти упрощенные типы удобны, поскольку для большинства людей, похожих на героев данной главы, они служили ориентирами, по отношению к которым они определяли себя, «своих» и «нормальных людей». Хотя отношение активистов к авторитетному дискурсу может показаться прямой противоположностью отношения диссидентов к этому дискурсу, в действительности они имели много общего. Мы уже писали в главе 1, что идеальные «активисты» и «диссиденты» воспринимали авторитетный дискурс буквально — то есть как правдивое описание реальности[94](как считали активисты) или лживое описание реальности (как считали диссиденты)181. «Активисты» искренне верили в авторитетную версию социализма, призывали людей быть более сознательными, пытались поднять дух энтузиазма и трудолюбия, писали письма в газеты и райкомы о нарушении закона должностными лицами и так далее. Среди представителей молодого поколения настоящие активисты встречались настолько редко, что при столкновении с ними многие испытывали неуверенность: кто они — искренние и принципиальные люди, наивные простаки или циничные карьеристы182? Инна, 1958 года рождения, учившаяся в конце 1970-х — начале 1980-х годов на историческом факультете Ленинградского университета и впоследствии работавшая школьной учительницей, была знакома с одним откровенным «активистом» в студенческие годы. Этот юноша казался большинству его сверстников идеалистом — на комсомольских собраниях он часто просил слово и критиковал первичную комсомольскую организацию исторического факультета за то, что она, по его выражению, «не следовала ленинскому принципу демократического централизма, который должен лежать в основе всех партийных и комсомольских организаций»183.[95]Несмотря на то что этот студент выступал с позиции ленинских принципов, за свою активность он получил несколько строгих выговоров и в конце концов был исключен из комсомола и университета. Для одних студентов он был наивным идеалистом, для других — просто глупцом. Всем казалось, что куда разумнее направлять свою творческую энергию на достижение реальных целей, чем требовать от идеологического органа действовать в соответствии с буквальным смыслом партийных заявлений, которые практически никто, включая руководство самого этого органа, буквально не воспринимал.

Ирина и Наталья, обе 1958 года рождения, работали библиографами в разных отделах большой научной библиотеки и были комсоргами своих отделов. В своей работе им тоже иногда приходилось сталкиваться с активистами. Характерным примером был Леонид, 1960 года рождения — секретарь комсомольского комитета библиотеки, то есть непосредственный комсомольский начальник Ирины и Натальи. Выступления Леонида на больших комсомольских собраниях библиотеки звучали крайне непривычно для большинства молодых людей, вызывая чувство недоумения и даже стеснения. Как вспоминает Наталья, Леонид «говорил языком газетной передовицы»184. Особенно странным было то, что он никогда не произносил свои выступления монотонным голосом по заранее заготовленной бумажке, как делали остальные, а говорил без бумажки, гладко и с энтузиазмом. В этом стиле он мог выступать спонтанно, без всякой подготовки и довольно долго. В своих выступлениях Леонид мог, например, возмущаться по поводу распространения буржуазной западной культуры среди молодежи (что порой вызывало смущенные улыбки в зале), критиковал работу некоторых комсомольцев и комсоргов библиотеки, заверял старших партийных товарищей от имени комсомольской организации о готовности противостоять этому процессу. Ирина с ироничной улыбкой вспоминает приблизительные фразы Леонида: «Мы, молодое поколение комсомольцев, заверяем наших старших товарищей, что мы не уроним чести чего-то там…»185 Еще более поразительным Ирине, Наталье и их товарищам казалось то, что иногда Леонид выражался этим особым языком не только на собраниях, но и в общении с коллегами. Настолько сильная идентификация с авторитетным дискурсом делала Леонида очень странной личностью в глазах его сверстников. По словам Ирины, «когда он говорил, мне становилось не по себе. И у меня возникало странное чувство, что он это делает не всерьез, что он просто издевается над всеми вокруг»186.[96]

Среди молодых сотрудников библиотеки самым распространенным было мнение, что Леонид, скорее всего, притворщик, который создает себе образ активного коммуниста из карьерных соображений. И в самом деле, рассказывает Наталья, «результат был не так уж и плох. Он закончил исторический факультет университета, стал секретарем комсомольского комитета библиотеки, затем перешел на освобожденную работу в райком, вступил в партию и после этого вернулся в библиотеку уже на должность замдиректора, когда ему не было и тридцати. Для своего возраста он сделал отличную карьеру»187. Один из секретарей райкома комсомола, в котором Леонид проработал некоторое время, тоже вспоминает его как карьериста «ив хорошем, и в плохом смысле этого слова. Он безусловно знал, чего он хочет, и преследовал свою цель вполне сознательно»188. Однако было в Леониде и что-то необъяснимое — он постоянно давал повод подозревать, что его активизм все же основан на настоящей искренности (циничные карьеристы не говорили таким языком и с таким порывом, как Леонид). Именно это ставило всех в тупик. Показательно, что даже в последние годы перестройки Леонид не перестал удивлять своих коллег. Когда в начале 1990-х годов, в момент распада Советского Союза, коммунистическая риторика лишилась всякого престижа и карьерного смысла и стала восприниматься большинством как аморальная, Леонид, в отличие от подавляющего большинства своих ровесников, отказался изменять тон своих высказываний и теперь критиковал перемены 1990-х с позиции все того же традиционного коммуниста-активиста.

Большинство комсоргов и секретарей низшего уровня в структуре комсомольской организации были больше похожи на «нормальных людей», чем на «активистов». В это среде активисты, как уже говорилось, были редкостью. Люба, с которой мы встречались выше, работала комсоргом на протяжении многих лет — сначала в школе, затем в институте (вузе). Однако настоящего активиста она встретила лишь раз. Это была девушка, занимавшая пост члена комсомольского комитета института, в котором Люба училась, и являвшаяся непосредственным комсомольским начальником Любы. В отличие от большинства членов комитета комсомола эта девушка чрезвычайно ревностно относилась к комсомольским поручениям сама и требовала от комсоргов их выполнения точно в соответствии с письменными протоколами. Постоянные проверки и критика со стороны этого человека сделали комсомольскую работу невыносимой для Любы. Она вспоминает:

Эта девушка заставляла меня проводить собрания по поводу любого политического события — очередного пленума ЦК, очередной речи Брежнева, каких-то там дат и годовщин. Она требовала, чтобы мы постоянно проводили политинформации, постоянно раздавали поручения рядовым комсомольцам и так далее. И вообще она все время следила за моей работой. Это было какое-то безумие. Из-за нее я в конце концов попросила освободить меня от обязанностей комсорга189.

«Идеальный» диссидент интерпретировал авторитетный дискурс буквально, то есть как ложное изображение реальности. Известные писатели-диссиденты действительно призывали сограждан добиваться правды и вскрывать официальную ложь — Александр Солженицын призывал «жить не по лжи» (1974), а Вацлав Гавел — «жить по правде» (livingin truth) (1986). Однако большинство советских людей в период позднего социализма, до перестройки, не только почти ничего не знало о диссидентах, но и не относилось к авторитетному дискурсу партии как к описанию реальности, которое следует толковать буквально, именно как ложное описание реальности. Именно по этой причине многие воспринимали «диссидента» как нечто абстрактное, к чему отношение было не столько отрицательным, сколько незаинтересованным. Нэнси Рис в своей книге приводит слова одной женщины, которая в 1985 году (еще до перестройки) в беседе с ней заявила с откровенным энтузиазмом и от имени якобы всех советских людей, что она слышала что-то об академике Сахарове, но подробностей не знает, поскольку он просто «для нас не существует»190. Эта женщина, безусловно, не читала выступлений Сахарова и не знала ничего о его политической позиции. Она лишь слышала о том, что советская пресса его иногда критикует за «антисоветскую деятельность». Ее реплика отражает распространенное в советских массах тех лет отношение к «диссидентству» как явлению. Однако спустя всего несколько лет, в годы перестройки, когда советский дискурсивный режим претерпел мощные изменения и авторитетный дискурс резко изменился191, моральная позиция Сахарова вдруг стала широко восприниматься как что-то крайне важное, и он быстро превратился в моральный ориентир эпохи в глазах не только тех, кто уважал его раньше, но в первую очередь тех, кто раньше к нему относился без всякого интереса[97].

Вспоминая период до начала перестройки, поэт Иосиф Бродский тоже писал, что, по его мнению, большинство советских граждан в те годы воспринимало диссидентов как что-то неважное, не заслуживающее внимания. Бродский высказался по этому поводу в ответ на утверждение Вацлава Гавела, который уже в в 1990-х годах написал о том, что граждане социалистических стран избегали диссидентов из-за страха перед государством, а также из-за стыда, который они испытывали за этот свой страх. Бродский не согласился с Гавелом — по его мнению, главной причиной, по которой люди избегали диссидентов, был отнюдь не страх. «Учитывая видимую стабильность системы», диссиденты большинством людей попросту «сбрасывались со счета», утверждал Бродский. Они воспринимались как «хороший пример того, чего не следует делать», а значит, и как «источник значительного морального успокоения», подобно тому как больной человек воспринимается «здоровым большинством»192. Несмотря на то что Бродский, как и Гавел, практически не публиковался в советское время, преследовался государством и в конце концов был изгнан из СССР, он, тем не менее, не отождествлял себя с позицией Гавела[98]. Тех, кого Бродский назвал «здоровым большинством» — то есть большинство советских граждан, — в наших примерах мы назвали (и они называли друг друга) «нормальными людьми» и «своими». Именно этим людям желание разоблачить «официальную ложь» было незнакомо не потому, что они верили в буквальный смысл официальной пропаганды, а потому, что они не воспринимали ее ни как правду, ни как ложь. Для сравнения с мнением Бродского интересен опыт другого «неформального» советского художника, Ильи Кабакова. Кабаков — ставший всемирно известным в позднесоветский и постсоветский периоды благодаря инсталляциям, в которых он исследовал чувство отчужденности и скуки, так характерное для советской повседневности, — тоже отказывался считать себя художником-диссидентом. Когда Кабаков впервые приехал в Соединенные Штаты в конце 1980-х годов, его попросили дать интервью для готовящегося к публикации англоязычного сборника, Soviet Dissident Artists («Советские художники-диссиденты»). В начале беседы американский редактор сборника попросил Кабакова рассказать о его диссидентском прошлом, на что Кабаков тут же ответил: «Я не был диссидентом. Я ни с кем и ни с чем не сражался. Этот термин ко мне неприменим»193. Очевидно, что Кабаков сторонником советской системы тоже не был. Однако его ответ показывает нежелание согласиться со стереотипом упрощенного «бинарного» описания социалистической системы и советского субъекта, которые подразумевались в заданном вопросе.

Среди представителей молодого поколения в период позднего социализма, личное знакомство с настоящими диссидентами было настолько же редким, как и знакомство с настоящими активистами. Немного чаще можно было встретить людей, которые были настроены критически по отношению к советской системе и время от времени высказывались соответствующим образом в кругу близких друзей, но при этом в диссидентских кругах не состояли и активной диссидентской деятельностью не занимались. Были и те, кто порой высказывался критически не только в узком кругу близких друзей, но даже и на работе, среди коллег. С точки зрения большинства «нормальных людей» такие личности были не просто странными, но и потенциально опасными, поскольку они ставили под угрозу «нормальную жизнь» как таковую.

Алексей, 1958 года рождения, работавший в начале 1980-х годов в одном из ленинградских книжных издательств, так описывает своего коллегу комсомольского возраста, тоже работавшего в издательстве:

Например, он отказывался платить комсомольские членские взносы, мотивируя это моральными соображениями….Он был тихий, но диссидентствующий. Большинству из нас он не нравился. То, что он делал, казалось не только глупым, но и бесполезным. Но главное, это могло создать проблемы для других людей, работавших с ним194.

Проблемы для других могли варьироваться от выговора комсоргу отдела, в котором работал этот уклоняющийся от взносов комсомолец, до долгих и нудных обсуждений, которые должны были вести на собраниях его товарищи и коллеги, до крайне неприятной процедуры его исключения из комсомола, в которой они вынуждены были бы принимать участие.

Поэтому люди с такими принципами подчас подозревались большинством в «ненормальности» — в моральных, а то и психических отклонениях (подобно тому, как больной человек воспринимается здоровым большинством, по меткому выражению Бродского — выше). Эдуард, 1960 года рождения, вспоминает об отношении его коллег по радиотехническому НИИ, где он работал, к одному молодому инженеру. В середине 1980-х годов стало известно, что этот инженер распространял диссидентскую статью, в которой критиковалась война в Афганистане: «В институте многие считали, что этот парень был психически нездоров. Поговаривали даже, что еще он распространял порнографию, хотя я в это не верил»[99]. В данном случае, поскольку многим казалось, что такие люди не понимают, как устроена реальность, это непонимание воспринималось многими как проявление моральных или психических отклонений.

Олеся, искусствовед 1962 года рождения, столкнулась с одним «диссидентствующим» студентом, когда в начале 1980-х годов она училась в университете:

Он постоянно говорил что-нибудь скептическое о партии, советской системе и тому подобное. Все мы в то время, конечно, рассказывали анекдоты про Брежнева. Это было в норме вещей. Но этот человек не просто рассказывал анекдоты — он делал глубокие выводы и хотел поделиться ими с тобой… Все вокруг считали его действия глупыми. Как в поговорке: «Заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет»….Его слова производили сильное впечатление — они вызывали не то что страх, а скорее неприятные ощущения. Одно дело читать Достоевского, и совсем другое в реальности сталкиваться с его героями. Читать о них может быть интересно, но встречаться с ними — не очень. Когда реальный человек стоит перед тобой и постоянно говорит что-то скептическое, становится неприятно. Он ожидает от тебя какой-то реакции, но тебе нечего ответить. Не потому, что ты не способен анализировать как он, а потому, что тебе не хочется этого делать195.

Упоминая героев Достоевского — идеалистов, правдоискателей, отверженных, психически неуравновешенных, — Олеся проводит знакомую уже аналогию с «ненормальными» людьми, имеющими какие-то отклонения. Повторимся, что все вышесказанное не имеет отношения к реальным диссидентам и, естественно, не призвано бросить тени на людей, чьи действия в советский период были действительно героическими и чаще всего исходили из приверженности высокоморальным ценностям. Однако то, как «диссиденты» и «активисты» воспринимались «нормальными людьми» в доперестроечные годы, важно не само по себе, а как симптом отношения последних к советской системе, который еще раз показывает, что это отношение нельзя свести ни к сопротивлению, ни к конформизму. В основе этого отношения лежала иная логика, заключающаяся в постоянной внутренней трансформации системы без ее прямой поддержки или прямого ей противодействия.

Наши рекомендации