I. Характер отбора, лежавшего в основе дивергенции
Если ещё раз непредвзято спросить себя об отличительных признаках человека, которые даны опытом истории и не могли бы быть «в другом смысле» распространены на животных, то таковых, в конце концов, останется очень немного. Они нас удивят: они стоят словно где-то в стороне от столбовой дороги развития как гуманитарных наук, так и естествознания. Назову два таких отличия.
Во-первых, люди единственный вид, внутри которого систематически практикуется взаимное умерщвление. При этом условия его всё более ограничиваются. Казалось бы, это — привесок к основным отличиям людей от животных. Но если подумать, что все формы эксплуатации, известные в истории, были ступенями смягчения рабства, а рабство возникло как смягчение (первоначально отсрочка) умерщвления пленника, станет видно, что тут есть, над чем задуматься. История выступает не как отмена внутривидового, но как прогрессирующее его оттеснение внутри и вовне общества на краевые ситуации некоего ultima ratio. Точно так же всевозможные виды жертвоприношений, подношений, даров, отдарков и обменов, видимо, восходят к древнейшему корню — человеческим жертвам и являлись сначала их заменами, смягчениями и суррогатами. Путь назад, просто к отмене убийства между существами, биологически однородными, был невозможен, оставался путь вперёд — путь цивилизации.
Во-вторых, столь же странно, на первый взгляд, прозвучит утверждение, что люди — единственный вид способный к абсурду, а логика и синтаксис, практическое и теоретическое мышление — его «дезабсурдизация». Правда, зоопсихологи пытались штурмовать проблему «заблуждения» у животных. Однако оказалось, что животное может быть «обмануто» экспериментатором или природной средой, но его реакция сама по себе вполне рациональна. Когда говорят о «пробах и ошибках», то это — категории экспериментатора, в сознании которого есть придуманная и поставленная им перед животным «задача». Но организм животного ведёт себя в любой искусственной ситуации с физиологической точки зрения совершенно правильно, либо даёт картину нервного срыва (неадекватные рефлексы), сконструировать же абсурд, или дипластию, его нервная система неспособна. Всё развитие человеческого сознания в ходе истории есть постепенное одоление первоначальной абсурдности, её сдвиг на немногие краевые позиции.
Эти два предварительно схваченных здесь отличия людей и будут систематически рассмотрены в этой последней части настоящей книги. Все предыдущие главы служили подступом. Данная глава должна осветить, хотя бы в посильном приближении, первую из двух отмеченных человеческих загадок.
Антропологи уже вполне удовлетворительно выяснили анатомо-морфологическую эволюцию человека. С их точки зрения, для ответа на вопрос о происхождении человека, достаточно с помощью сопоставления скелетов установить, что неоантроп развился из палеоантропа, последний — из археоантропа (питекантропа) и т. д. Для них даже удобно, если это эволюционное древо рисуется не ветвистым, а прямым, как корабельная мачта: ведь им надо знать только, кто из кого произошёл; предка можно посчитать исчезнувшим с того момента, как появился потомок.
Однако, поскольку эта работа в основных чертах выполнена, главной проблемой антропогенеза уже становится не морфологическое отличие неоантропа от предковой формы, а его жизненные отношения с ней. Человек не мог не находиться в тех или иных отношениях с видом, от которого он постепенно стал отличаться и отдаляться. Это были отношения экологические или биогеографические, отношения конкуренции, или симбиоза, или паразитизма, или какого-либо ещё типа. Ведь различия углубляются лишь в процессе дивергенции разновидностей, поначалу же они незначительны. Наука об антропогенезе, думается, должна, наконец, стать наукой о конкретных биологических отношениях людей и той предшествовавшей формы, от которой они ответвились. Научной несообразностью является взгляд, будто все особи предкового вида превратились в людей. Ещё бессмысленнее думать, что они перестали рождаться на свет с тех пор, как некоторые путём мутации стали людьми. Не лучше и идея, что немногие, ставшие людьми, в короткий срок лишили кормовой базы всех отставших и те быстро перемерли: на земле до сих пор остаётся довольно пищевых ресурсов для множества видов животных.
Все эти несуразицы только подчёркивают неоправданность упорного избегания размышлений о реальных взаимоотношениях двух разновидностей, которые, вероятно, лишь в ходе этих взаимоотношений стали подвидами, а затем и разными видами, продолжая и на этом таксономическом уровне находиться в биологических отношениях друг с другом. Таким образом, к науке об антропогенезе предъявляется пожелание перенести, наконец, главное внимание с вопроса об отличии людей от их ближних биологических предков на вопрос о реальных отношениях людей с этой предковой формой.
Мы приближаемся в науках о человеке к такому сдвигу, который можно сравнить с революцией в физике, развернувшейся в первой половине XX в. Роль, аналогичную «атомному ядру», здесь сыграет начало человеческой истории. Но сегодня это ещё только штурмуемая загадка. Если принять, что всё сказанное выше об экологии троглодитид более или менее соответствует истине, то начало человеческой истории круто переносится во времени в сравнении с принятой сейчас датировкой. Ещё недавно длительность истории определяли в полмиллиона — миллион лет, и уже эта цифра, в известной мере, оправдывала тезис А. Тойнби, что сравнительно с нею история всех вычлененных им «цивилизаций» (числом около двадцати) настолько кратковременна, что последовательностью их можно пренебречь и рассматривать их почти как одновременные друг другу, т. е. не имеющие соизмеримости с гигантской величиной бытия, людей на земле. Однако с тех пор раскопки Лики, Арамбура, Коппенса и других в Африке увеличили её ещё значительно больше, так что сегодня людям приписывают возраст около двух с половиной миллионов лет и, судя по всему, завтра могут последовать новые открытия ещё более древних костных останков австралопитеков в сопровождении примитивных оббитых камней. Но вот что касается неоантропа (Homo sapiens), он появляется всего 35–40 тыс. лет тому назад. Его исторический марш, обгоняющий темпы изменения окружающей природы, т. е. обретающий относительное самодвижение и ускорение (при неизменности телесной организации), начинается и того много позже. Следовательно, при изложенных представлениях исторический процесс радикально укорачивается. Если отсчитывать начало такового самодвижения с неолита, эти недолгие тысяч восемь лет человеческой истории по сравнению с масштабами биологической эволюции можно приравнять к цепной реакции взрыва. История людей — взрыв. В ходе её сменилось всего несколько сот поколений.
Толчком к взрыву, очевидно, послужила бурная дивергенция двух видов — палеоантропов (троглодитов) и неоантропов, стремительно отодвигавшихся друг от друга на таксономическую дистанцию подвидов, видов, родов, семейств, наконец, на дистанцию двух различных форм движения материи — биологической и социальной.
Именно природа этой дивергенции и есть «атомное ядро», тайну которого надлежит открыть. Для начала анализа ясно лишь, что, будучи процессом биологическим, она в то же время имела нечто, отличающее её от всякой другой дивергенции в живой природе. К тому немногому, что мы достоверно об этом знаем, принадлежит необычная быстрота данного ароморфоза — отпочкования нового прогрессивного вида. Отсюда можно сделать вывод, что между обоими дивергирующими видами должны были существовать и крайне напряжённые экологические отношения. Этого не было бы, если бы дивергенция с самого начала сопровождалась размежеванием ареалов. Вероятнее, напротив, что в пределах общего ареала происходило крутое размежевание экологических ниш.
Но главный вывод, который мы должны извлечь из стремительности дивергенции (а её отрицают только немногие антропологи, вроде А. Валлуа, держащиеся слабо обоснованной концепции происхождения Homo sapiens не из того или иного вида палеоантропов, а из «пресапиенсов», восходящих к среднему или даже раннему плейстоцену), состоит в том, что перед нами продукт действия какого-то особого механизма отбора. Причём, судя по быстроте его действия, он был чем-то скорее похож на искусственный отбор, чем на обыкновенный естественный отбор.
Мы покинули линию трансформации экологии троглодитид на том критическом этапе, когда полиморфный и политипичный род собственно троглодитов, или палеоантропов (не предрешая здесь о каких именно видах или разновидностях идёт речь) приблизился к новому экологическому кризису — возросшей трудности получения мясной пищи с помощью «живых орудий» или в конкуренции с размножившимися претендентами на биомассу так или иначе умирающих крупных животных. Новые формирующиеся в конце среднего плейстоцена биогеоценозы вытесняли прямоходящих плотоядных высших приматов, несмотря на всю их изощрённую приспособленность и приспособляемость.
По-видимому, природа оставляла теперь лишь очень узкий эвентуальный выход этим удивительным животным четвертичной эпохи, так круто развившимся и теперь обречённым на вымирание. Он состоял в том, чтобы нарушить тот самый, спасительный принцип «не убей», который составлял глубочайшую основу, сокровенный секрет их пребывания в разнообразных формах симбиоза с животными. Первое условие их беспрепятственного доступа к образующимся тут и там запасам или, вернее, остаткам мёртвого мяса, состояло в том, чтобы живое и даже умирающее животное их не боялось. Об этой своеобразной межвидовой атмосфере полуприрученности в одних случаях хищников, в других и во всё более преобладающих случаях — травоядных мы говорили выше. Троглодиты (палеоантропы) должны были оставаться безвредными и безобидными, т. е. не вызывающими никаких оборонительных реакций, напротив, кое в чём биологически полезными, например, сигнализирующими соседям в системе биоценоза о той или иной опасности. И вот вместе с критическим сокращением достающейся им биомассы они должны были вступать в соперничество с хищниками в том смысле, что всё же начать кого-то убивать. Но как совместить два столь противоположных инстинкта: «не убей» и «убей»?
Судя по многим данным, природа подсказала, как было отмечено, узкую тропу (которая в дальнейшем вывела эволюцию на новую дорогу). Решение биологического парадокса состояло в том, что инстинкт не запрещал им убивать представителей своего собственного вида.
Иными словами, экологическая щель, какая оставалась для самоспасения у обречённого природой на гибель специализированного вида двуногих приматов, всеядных по натуре, но трупоядных по основному биологическому профилю, состояла в том, чтобы использовать часть своей популяции как самовоспроизводящийся кормовой источник. Нечто отдалённо подобное такому явлению небезызвестно в зоологии. Оно называется адельфофагией («поеданием собратьев»), подчас достигающей у некоторых видов более или менее заметного характера, хотя всё же никогда не становящейся основным или одним из основных источников питания. Однозначный термин каннибализм несёт дополнительные смысловые оттенки и, оставаясь в рамках биологии, им лучше не пользоваться. Ф. Энгельс предполагал, что каннибализм возник в период раннего каменного века как результат длительных голодовок. Данные современной археологии о каннибализме в палеолите, преимущественно, в среднем, всё более и более расширяются[632]. Но не нарушаем ли мы только что провозглашённый принцип, что в факте систематического умерщвления особей своего вида ищем и находим нечто весьма специфическое для истории нашего собственного вида сравнительно с остальным животным царством? Нет, адельфофагия имеет множество зоологических прецедентов, но мы не знаем случая, когда бы это легло в основу эволюции (не говоря о последующих чисто исторических трансформациях этого феномена).
Что ещё известно зоологам о поедании представителей своего собственного вида среди разных позвоночных? Тут есть и эпизодические ситуации: песцы объедают попавшего в ловушку песца; медведь-шатун иногда охотится с голоду на находящихся в спячке медведей; волки приканчивают своих раненых собратьев. В этих случаях представители собственного вида не служат сколько-нибудь постоянным кормовым резервом. Это просто примеры того, что никакой инстинкт среди животных не препятствует поеданию себе подобных, даже и принадлежащих к одной стае или популяции. Но вот другая группа примеров, говорящих о том, что особи своего вида, в том числе молодь, могут служить пищевым резервом, например, в конце бедного кормами сезона: волчий выводок осенью приканчивает и поедает слабых, болезненных волчат; у птиц, дающих два выводка потомства за одно лето (у сов, луней, ястребов-тетеревятников), в неблагоприятный год старшие птенцы съедают второй, младший выводок. Тут действует, несомненно, не только непосредственный стимул утоления голода наиболее достижимой добычей, но и глубокий биологический инстинкт необходимости уменьшить плотность популяции. Хомяки попросту поедают друг друга, когда их плотность начинает превышать некоторый уровень. Трудно сказать, какие инстинкты преобладают во всех тех разнообразных ситуациях, когда самцы поедают новорождённых, как это описано у крыс, кроликов, котов, селезней кряквы (поедание яиц); почти все живородящие рыбы из отряда зубастых карпов поедают значительную часть своей молоди. В этой серии, вероятно, можно видеть более или менее ощутимый прибавок к остальной пище, учитывая большую плодовитость самок этих видов. Но вот ещё одна серия, где молоди уже дают сначала подкормиться растительной пищей и подрасти, прежде чем использовать её как ресурс плотоядения.
Плотоядные рыбы, такие как щуки, поедают своих мелких собратьев в некотором проценте к остальной добыче; особенно примечательно, что в озёрах, где разведены окуни и нет другой рыбы, более крупные окуни постоянно поедают значительную часть более мелких, но уже в той или иной мере откормившихся на растительной пище. В таком чистом, экспериментальном примере вопрос о соотношении биомасс уже не выглядит парадоксально. Вот и скотовод-кочевник ежегодно уничтожает значительную часть поголовья своего стада, преимущественно молодь, дав ей откормиться до известного предела, а среди молоди — почти поголовно всех мужского пола, а стадо, в целом, при этом не уменьшается и даже разрастается.
С учётом этих зоологических реалий, вернёмся к палеоантропам, находившимся в условиях кризиса источников мясного корма при достигшей максимума плотности их собственной популяции. Повышенный пищевой интерес к своим собратьям мог выразиться: а) в форме некрофагии, т. е. максимально полного использования трупов палеоантропов, умерших от разных естественных причин; б) в поедании избыточной части молодняка, выросшего на материнском молоке и на растительной пище; в) в разрастании схваток, преимущественно между взрослыми самцами, в итоге которых могло появляться добавочное трупное мясо; г) в специализированных средствах убийства.
Для первой группы мы располагаем упомянутыми выше прямыми материальными остатками. Все признаки каннибализма у палеоантропов, какие известны антропологии и археологии, казалось бы, прямо говорят не более как о посмертном поедании черепного и костного мозга, вероятно, и всего трупа подобных себе существ. Только чуждый биологии моралист, исходящий из неких неизмеримо позже сложившихся норм, может усмотреть в этой утилизации наличных ресурсов мясной пищи что-либо порицаемое и мысленно исключённое. Мёртвый представитель своего вида — тем самым уже не представитель своего вида. Использование в пищу трупов или останков себе подобных, погибших от той или иной внешней причины, не относится к категории адельфофагии или чего-либо подобного.
Но взглянем на совсем другую группу фактов. Может быть, её следует связать с последней категорией. В слоях позднего мустье впервые, хоть и не часто, встречаются несомненные каменные наконечники для копий. Впервые оружие, бесспорное оружие входит в жизнь палеоантропов! И это случилось незадолго до возникновения Homo sapiens. Когда мы рассматриваем эти позднемустьерские наконечники, мы не можем не задуматься над тем, в какое же животное, в какую шкуру и кожу должно было вонзиться это оружие, чтобы принести смерть[633]. Археологи различают два разных типа мустьерских наконечников: более крупные и массивные, по их мнению, предназначались для рогатин, небольшие плоские наконечники — для дротиков[634]. Однако всё это, ставшее почти традиционным различение, мало обосновано. Идея о двух, столь радикально различных, видах оружия на древке как контактное, упираемое в землю одним концом типа рожна или рогатины, и метательное дистантное типа дротика является чисто гипотетической конструкцией. Что же касается массивности каменных наконечников то осторожнее констатировать не два радикально отличающихся типа, а всего лишь градацию от плоских маленьких наконечников до неуплощённых и несколько больших по размеру. Но все они в общем достаточно невелики. Характерно, что их находят в ряде случаев с отломанным острым концом. Действительно, они не так уж крепки, чтобы не сломаться при сильном ударе. Слон, бизон, носорог, крупный олень, — нет, этих и подобных им животных следует исключить. В мелких животных не попадёшь на дистанции таким составным копьем. Чем дольше рассматриваешь такой кремневый наконечник — и не только позднемустьерского, но и верхнепалеолитического времени, например, изящные солютрейские листовидные наконечники — тем более наглядно видишь, что они годятся, пожалуй, для поражения лишь одной определённой добычи: размером с человека с кожей примерно человеческой толщины. И тогда возникает вопрос: не приспособился ли наш предок раньше всего дистанционно убивать себе подобного? Не перешли ли к умерщвлению животных много спустя после того, как научились и привыкли умерщвлять своих? Не стала ли позже охота на другие крупные виды уже первой субституцией убийства себе подобных?
Если это предположение правильно, то уже не придётся утверждать, что все следы каннибализма в позднем мустье относятся к чистой некрофагии. Раз здесь возникло умерщвление себе подобных посредством специально для этого видоизмененного камня, значит, теперь этот источник мяса стал играть заметную роль.
В связи с этим перед исследователем возникает множество вопросов, на которые пока нет ответа. Мы можем сказать лишь в общей форме, что этот экологический вариант стал и глубочайшим потрясением судеб семейства троглодитид. В конце концов всё-таки, указанные два инстинкта противоречили друг другу: никого не убивать и при этом в качестве исключения убивать себе подобных. Произошло какое-то удвоение или раздвоение экологии и этологии поздних палеоантропов. Не мог же их прежний образ жизни вполне смениться «войной всех против всех» внутри собственной популяции или вида. Такая тенденция вела бы лишь к самоистреблению и не могла бы решить пищевую проблему: вид, питающийся самим собой, был бы биологическим перпетуум-мобиле. Но всё же такая тенденция, вероятно, настойчиво проявлялась, порождая сложные биологические кризисы, конфликты, срывы. Почему-то умерщвление себе подобных должно было производиться дистантно. Позднемустьерские захоронения мне представляются продуктом наступивших теперь «нервных сшибок»: вполне возможно, что во всей известной серии захоронены как раз особи, убитые своими, но при этом не было допущено съедание трупа. Это какая-то неодолимая обратная или негативная реакция, какое-то наглядное выражение столкновения двух инстинктов. По поводу позднемустьерских захоронений в научной литературе была оживлённая полемика, наиболее очевидным выводом из которой мне представляется тот взгляд, что функция этих захоронений — предотвратить некрофагию (впрочем, может быть, предотвратить пожирание их птицами)[635].
С древнейшими захоронениями подчас связано и другое свидетельство глубочайшего «нервного сдвига» в мире этих поздних палеоантропов: появление вместе с остатками их жизнедеятельности красной охры! Это поистине таинственное мгновение, некая точка отсчёта на пути к психике людей. Пока мы вправе лишь предположить, что охра была связана с нейрофизиологическим явлением интердикции, была необходима для его высшей формы: красная охра — абсолютный и к тому же заочный запрет прикосновения.
Так проступают перед глазами археолога симптомы потрясения, взрыва. Мы не способны проследить одну за другой его дальнейшие ступени. Мы должны сразу говорить о его результате. Выходом из противоречий оказалось лишь расщепление самого вида палеоантропов на два вида. От прежнего вида сравнительно быстро и бурно откололся новый, становившийся экологической противоположностью. Если палеоантропы не убивали никого, кроме подобных себе, то неоантропы представили собой инверсию: по мере превращения в охотников, они не убивали именно палеоантропов. Они сначала отличаются от прочих троглодитов тем, что не убивают этих прочих троглодитов. А много, много позже, «отшнуровавшись» от троглодитов, они уже не только убивали последних, как всяких иных животных, как «нелюдей», но и убивали подобных себе, т. е. неоантропов, всякий раз с мотивом, что те — не вполне люди, скорее ближе к «нелюдям» (преступники, чужаки, иноверцы). Но таков был результат. Каков же был процесс?
Биология различает два механизма отбора, ведущих к видообразованию: естественный и искусственный. Между ними огромное различие, хотя, правда, учение Дарвина о происхождении видов и сложилось на почве обобщения того, что в них есть сходного.
В природе чаще происходит, по терминологии К. М. Завадского[636], синтогенез (в отличие от сегрегациогенеза), т. е. видообразование путём многообразных и сложных межвидовых скрещиваний или гибридизационного процесса с последующим отбором лучших семей. В этом случае видообразование приобретает характер не серии случайных мутаций у одного вида, а своего рода обмена генетическим материалом между членами биоценоза, так что новый вид как бы объединяет генетический материал разных видов. Напротив, при сегрегационном видообразовании решающую роль играет обособление мутационно возникающих рас, изоляция зачатков вида, причём роль изолирующего от скрещиваний фактора играет либо географическое размежевание, либо что-то активно препятствующее скрещиванию даже с близкими формами на месте. Тогда очень быстро новый биологический вариант развивается в особый вид. Когда гибридизирующему скрещиванию препятствует хозяйствующий человек, это называется искусственным и целенаправленным отбором, искусственной сегрегацией (или селекцией). Но нет ли и других, кроме произвола человека, факторов половой изоляции в смешанных популяциях, ведущих к тому же самому результату? Здесь можно представить себе два разных фактора. Как показали этологи, подчас едва выраженные морфологические отличия становятся интенсивным фактором половой изоляции, т. е. делают невозможным скрещивание и тем самым устраняют всякую гибридизацию, которая способствовала бы элиминации и растворению нового признака, напротив, поднимают его на уровень видового отличия. Либо же молодые особи с невыраженным или не достаточно выраженным новым признаком истребляются, уничтожаются, что наперёд устраняет их последующее смешение с другой частью популяции — они не дадут потомства. В обоих случаях разрушаются прежние внутривидовые и внутрипопуляционные отношения и заменяются отношениями антагонизма — если не в общеэкологическом смысле, то в смысле исключения гибридизации.
Когда говорят о непомерно быстром образовании вида Homo sapiens из родительской формы — палеоантропов или «неандертальцев» в широком смысле слова (Troglodytes), не учитывают, что никаких «обычных» темпов образования новых видов не существует. Иногда, говорит К. М. Завадский, недостаточно и десятков или даже сотен тысяч лет для дивергенции до степени «хорошего» вида, другие виды растений и животных, сформировавшиеся во время последних оледенений Евразии, существуют от десяти до пяти тысяч лет, а некоторые виды мелких животных сформировались за последние 500–400 лет и даже меньше, ныне вытесняя родительские виды и активно расселяясь. В общем время видообразования может варьировать от многих миллионов лет (только пространственная изоляция популяций) до нескольких тысяч и даже сотен лет. «Неоформогенное видообразование, по-видимому, всегда протекает значительно скорее, чем микроаккумулятивное»[637]. Возникновение Homo sapiens, с его верхнелобными формациями головного мозга и другими преобразованиями последнего и с его функцией второй сигнальной системы, несомненно, принадлежит к типу неоформогенного видообразования. Оно смогло произойти и произошло чрезвычайно быстро, но это вовсе не значит, что его можно назвать «внезапным», «мутационным» и на этом успокоиться. Действовал ли здесь «эффект Райта», результат отдалённой гибридизации (вспомним полиморфность рода Troglodytes) или другие видообразующие факторы — как раз и надлежит выяснить.
Отводя аргумент, что преобразование палеоантропа (не обязательно иметь в виду «классического» неандертальца шапелльского типа, ибо в качестве родительской формы можно подставить не столь радикально отличающийся вид палеоантропов) в неоантропа произошло «слишком быстро» с точки зрения «нормальных» биологических темпов, мы всё же не можем игнорировать и факт относительно быстрого темпа этого ароморфоза. Неоформогенный характер последнего и его довольно бурное протекание станут особенно наглядными в том случае, если мы мысленно исключим из числа претендентов на родительскую роль весь тот условно выделенный нами вид палеоантропов, которых антропологи в последнее время нередко называют «переходной» формой. В частности, сначала М. А. Гремяцкий, затем О. Н. Бадер, Я. Я. Рогинский отнесли сюда немалый ряд ископаемых черепов. К этой категории относят принадлежащие к мустьерским или верхнепалеолитическим археологическим слоям остатки «промежуточных» или «переходных» форм в палестинских пещерах Схул IV, Схул V, Табун I, Кафзех; в бассейне р. Омо в Кении и Эфиопии и близ озера Рудольфа черепа Омо I и Омо III; в пещере Староселье в Крыму, в Пятигорске, Хвалынске, по всему среднему и нижнему течению Волги, в нижнем течении Днепра, в том числе в Романовке; в Чехословакии — находки из Шипки, Охоса, Брно, Брюкса, Пжедмоста и др.[638]Хотя Я. Я. Рогинский склоняется к мнению, что эти находки характерны преимущественно не для периферии Старого Света, а для центральных областей ойкумены (прилегающих в общем к Средиземноморью и Черноморью), может быть, аналогии с находками в Южной Африке, Индонезии и Австралии отклонят такой вывод. Главное состоит в том, что нет достаточно убедительных возражений против не раз возникавшего предположения о гибридном характере всей этой группы, даже если мы таксономически расцениваем её как вид. Иначе говоря, остаётся, в известной мере мыслимое допущение, что эта группа представляет собою не предковую форму по отношению к неоантропам, а продукт вторичного смешения уже разделившихся, дивергировавших неоантропов с палеоантропами. Эта группа тем самым является носителем стёртого, сглаженного, редуцированного комплекса морфологических признаков последних: палеоантропами, но не чистокровными.
Если такое допущение оказалось бы истинным, отпадёт предполагаемая ныне некоторыми авторами революционная промежуточная ступень и, следовательно, рассматриваемая дивергенция (какой бы из остальных видов палеоантропов ни расценивать как филогенетически ближайший к нам, людям) окажется особенно редкой и быстрой. Эта вероятность представляется достаточно большой, чтобы строить дальнейшее рассуждение с её учётом.
Итак, мы возвращаемся к мысли, что быстрота дивергенции, если она, как мы предполагаем, всё-таки ставит данный факт вне ряда биологических аналогий, должна быть связана с каким-то таким механизмом отбора, который вызывает в памяти механизмы искусственного отбора в их отличии от естественного отбора. Дарвин разделил искусственный отбор на две формы: «бессознательный отбор» и «методический отбор». Под первым он разумел непреднамеренное изменение человеком пород или сортов животных и растений, т. е. селекцию без определённой точно поставленной цели, тем более без знания методов и мастерства селекции. По мнению Дарвина, «бессознательный отбор» применялся людьми «даже в самые отдалённые периоды» одомашнивания животных и окультуривания растений.
В самом деле, без выделения такого понятия как бессознательный отбор, мы оказались бы в замкнутом круге, так как должны были бы допустить, что человек, скажем, прежде, чем вывести домашнюю собаку из волка, уже имел эту осознанную цель и знал, как её достигнуть. Между тем, до сформирования особого вида домашнего животного, собаки, имела место гигантская по длительности стадия приручения особей дикого родительского вида, волков. И происходил отсев, несомненно, в основном среди молоди, тех экземпляров, у которых хищная агрессивность по отношению к приручающему тормозилась хуже, чем у других. Это была, прежде всего, отбраковка менее подходящих, хуже приручавшихся экземпляров. Лучше приручавшиеся экземпляры, державшиеся близ человеческого стойбища, разумеется, и скрещивались между собою чаще. Это вполне подходит к понятию «бессознательный отбор», которое, как видим, применимо к процессам, задолго предшествовавшим появлению особого вида в роде Canis — одомашненного вида. Это же, видимо, можно сказать и о ряде других видов домашних животных.
Но для большей точности системы понятий желательно отличить от бессознательного и методического искусственного отбора намеченную в предыдущих словах ещё более низкую форму искусственного отбора, вполне стихийного, которая сама лежит как бы на грани естественного отбора и искусственного отбора. Разве не происходит нечто подобное в отношениях между далёкими друг от друга симбиотическими видами, когда один «эксплуатирует», т. е. биологически утилизирует в свою пользу некий другой вид, но и может в зависимости от степени пригодности разных особей оказывать встречную биологическую пользу в большей или меньшей степени?
Но в нашем случае дело идёт не о далёких биологических видах, а о раздвоении единого вида. Выше уже приведён материал об общебиологическом, т. е. встречающемся на разных эволюционных уровнях механизме, который можно допустить как основу такого раздвоения. Мы говорили также о глубоком кризисе кормовой базы палеоантропов к концу среднего плейстоцена, об их величайших и многообразнейших адаптационных усилиях обрести новые экологические ниши, о прогрессивно нараставших трудностях, которые даже столь феноменально пластичные и «изобретательные» животные в конце концов всё менее могли преодолевать. Добавление к прежней кормовой базе нового источника мяса — убийства подобных себе — могло только отсрочить и жестоко обострить кризис.
Вот как раз вполне «бессознательным» и стихийным интенсивным отбором палеоантропы и выделили из своих рядов особые популяции, ставшие затем особым видом. Обособляемая от скрещивания форма, видимо, отвечала прежде всего требованию податливости на интердикцию. Это были «большелобые». В них вполне удавалось подавлять импульс убивать палеоантропов. Но последние могли поедать часть их приплода. «Большелобых» можно было побудить также пересилить инстинкт «не убивать», т. е. побудить убивать для палеоантропов, как «выкуп» разных животных, поначалу хотя бы больных и ослабевших, вдобавок к прежним источникам мясной пищи. Одним из симптомов для стихийного отбора служила, вероятно, безволосость их тела, вследствие чего весь окрестный животный мир мог зримо дифференцировать их от волосатых — безвредных и безопасных — палеоантропов.
Этот процесс невозможно эмпирически описать, так как ископаемые данные бедны, его можно реконструировать только ретроспективным анализом более поздних явлений культуры — раскручивая их вспять, восходя к утраченным начальным звеньям. Мы примем как методологическую посылку представление, что развитие культуры не продолжает, а отрицает и всячески преобразует то, что люди оставили за порогом истории.
В частности, весь огромный комплекс явлений, относящихся к разновидностям погребальных культов, т. е. бесконечно многообразного обращения с трупами собратьев и соплеменников, является отрицанием и запрещением повадок палеоантропов. Люди разных исторических эпох и культур всячески «хоронили», т. е. уберегали, прятали покойников, что делало невозможным их съедение. Исключением, которое может быть как раз восходит к интересующему нас перелому, является оставление покойников специально на поедание «дэвам» в древней, дозороастрийской религии иранцев и в парсизме[639]. Не выступают ли тут «дэвы» как преемники ископаемых палеоантропов? Пожалуй, то же можно подозревать и в обряде спускания покойника на плоту вниз по течению реки, в обряде оставления его на ветвях дерева, высоко в горах и т. п.
Известные палеолитические костяные изображения женщин, получившие издевательское прозвание «палеолитических Венер», производят впечатление весьма натуралистичных и, вероятно, почти портретных образов, характеризующихся, во-первых, выраженной неандерталоидностью, т. е. неразвитостью морфологии неоантропа, во-вторых, чертами самки-производительницы. Значение этих фигурок в жизни верхнего палеолита нас сейчас не касается[640]. В самих прообразах можно усмотреть ещё далеко не изжитое биологическое прошлое. Эти производительницы, вероятно, давали и вскармливали немалое потомство. Что касается особей мужского пола, их количество могло быть много меньше для обеспечения производства обильной молоди. Но вырастала ли последняя до взрослого состояния? Навряд ли, о судьбе же большинства можно составить гипотезу на основе опять-таки гораздо более поздних обрядов и легенд множества народов. Речь идёт об обрядах инициации. Суть их состоит в том, что подростков, достигших половой зрелости (преимущественно мальчиков и в меньшей степени девочек), выращенных в значительной изоляции от взрослого состава племени, подвергают довольно мучительным процедурам и даже частичному калечению, символизирующим умерщвление. Этот обряд совершается где-нибудь в лесу и выражает как бы принесение этих подростков в жертву и на съедение лесным чудовищам[641]. Последние являются фантастическими замещениями некогда совсем не фантастических, а реальных пожирателей палеоантропов, как и само действие являлось не спектаклем, а подлинным умерщвлением. Надо думать, что этот молодняк, вскормленный или вернее кормившийся близ стойбищ на подножном растительном корму до порога возраста размножения, умерщвлялся и служил пищей для палеоантропов. Лишь очень немногие могли уцелеть и попасть в число тех взрослых, которые теперь отпочковывались от палеоантропов, образуя мало-помалу изолированные популяции кормильцев этих палеоантропов. О том, сколь великую роль у истоков человечества играло это явление, пережиточно сохранившееся в форме инициаций, наука узнала из замечательной книга В. Я. Проппа[642], показавшего, что огромная часть сказочно-мифологического фольклора представляет собою позднее преобразование и переосмысление одного и того же исходного ядра: принесения в жертву чудовищу юношей и девушек или, точнее, этого акта, преобразованного уже в разные варианты обряда инициации.
Другой цепью, ещё более сложной по своим историческим преобразованиям, тянущейся, судя по всему, от того же дочеловеческого биологического источника, являются человеческие жертвоприношения. Наука знает их не только у первобытных народов, но в особенности у народов, достигших известного уровня цивилизации. Эти ритуальные умерщвления сами являются опять-таки лишь символическим следом того, что было широким фактом в конце среднего и начале верхнего плейстоцена, в напряжённом времени начавшейся дивергенции двух видов, двух биологических семейств — троглодитид и гоминид.