ПОСЛЕДНИЕ ПОЧЕСТИ «КАПИТАНУ»: ВОЗВРАЩЕНИЕ ЧОРАНА В РУМЫНИЮ (осень 1940 — февраль 1941)

Итак, Чоран вернулся в Румынию, находившуюся под властью легионеров, осенью 1940 г., вероятно между концом сентября — концом октября (этот эпизод он всегда изо всех сил старался скрыть). «Дюпрон послал меня во Францию — фактически отправил меня туда до конца моих дней» (имеется в виду — в 1937 г. — Авт. ). Так заявлял он Габриэлю Бичану в 1990 г., в сущности повторяя версию, которую постоянно выдвигал после войны. Его сдержанность вполне понятна. Во время пребывания в национал-легионерском государстве Чоран вовсе не пребывал в политическом бездействии. С конца ноября 1940 г. до 1 января 1941 г. он неоднократно, по радио и в прессе, высказывал свою веру в наследство «Капитана» и в «Легионерскую Румынию», которую намеревался построить Хоря Сима, преемник Кодряну, ставший заместителем председателя Совета.

Впервые Чоран выступил по радио (программа Радио-Бухарест) в конце ноября. Он произнес известную речь «Духовный портрет Капитана», впоследствии напечатанную одной из газет г. Сибиу 25 декабря 1940 г.[685]Затем последовали еще 3 статьи; наименее ангажированной оказался «Провинциальный Париж», опубликованный «Vremea » 8 декабря. Хотя в сложившихся обстоятельствах — война за пределами Румынии, террор внутри нее — план присоединения к Оси приобретает все более реальные очертания (Румыния присоединилась к трехстороннему пакту 23 ноября) — неангажированной не может считаться никакая статья. Особенно когда в ней, как у Чорана, проводится сопоставление Франции с Римом времени упадка и объясняется, что Франция давно утратила свою витальность. Там утверждается даже, что «Париж пал, потому что должен был пасть. Город сам себя предложил оккупантам». Во второй статье, под заголовком «Обман посредством действия», воспевается сражение как таковое; хотя, по мнению автора, способом заполнить внутреннюю пустоту для индивидуума всегда является революционное действие. Чоран считает данный вариант эмоциональной разрядки «единственно возможным решением», самым лучшим для того, кто стремится быть ; во всяком случае, он более предпочтителен, чем философские иллюзии[686]. Последняя из трех статей — «Трансильвания как румынская Пруссия», увидевшая свет 1 января 1941 г., по своему тону является продолжением вышеупомянутого ноябрьского выступления на радио, посвященного Кодряну. Чоран утверждает в ней, не без гегелевских интонаций, что «Легион призван вдохнуть национальный дух в давно ожидаемую форму», которая «единственно способна довести до пароксизма национальное самосознание румын»[687].

Поддержку Чорана новому режиму следует оценивать с точки зрения не столько частоты его выступлений, сколько того контекста, в который она вписывалась. Потому что румынский мыслитель не мог заявить: я не знал, на что окажутся способны легионеры. Он не мог также сослаться на неожиданно возникшую симпатию к гонимым мученикам: с 14 сентября в руках Железной гвардии оказались сосредоточены бразды правления страной. Их руководитель Хоря Сима занимал второй по значимости пост в румынском правительстве после Иона Антонеску; кроме того, легионеры возглавили министерства иностранных дел, внутренних дел, по делам образования и религии, транспорта и общественных работ, труда, здравоохранения. Под их контролем находились практически все префектуры и средства массовой информации. Кроме того, Чорану было известно, что страсти накалены до предела и главными виновниками обрушившихся на страну несчастий считаются евреи. Да разве и сам он не утверждал в 1936 г. в «Преображении Румынии», что евреи — «враги всякого национального движения»? Еще до установления национал-легионерского режима, когда румынские войска летом 1940 г. покинули Бессарабию и Буковину, враждебное отношение к евреям стало причиной гибели сотен людей. Достаточно упомянуть два погрома — в Галаце и в Дорохое; результатом последнего, по наиболее достоверным оценкам, было не менее 200 жертв[688]. Наконец, Чорану известно, что откровенный антисемитизм — одна из важнейших составляющих программы национал-легионерского государства.

Все это мыслитель хорошо знает; как и любой другой гражданин Румынии, он ежедневно видит, что смена режима привела к новой волне антисемитских выступлений. Каждый день против евреев применялись все новые меры: они исключены из последних профессиональных корпораций, где их еще терпели, на принадлежащих им магазинах появились соответствующие надписи. Кроме того, евреи подвергались репрессиям и массовым арестам — 26—30 сентября многие их сотни арестованы и в течение ряда дней подвергнуты пыткам в Бузау, Араде, в Яссах; то же произошло и в Бухаресте 6 ноября — не менее ста человек держали в заточении в помещениях, принадлежавших Железной гвардии, на улице Траяна, а потом жестоко избили. Активисты Легионерского движения также организовывали бойкот еврейских лавок и закрыли ряд синагог в Бухаресте и в провинции. Во многих населенных пунктах членов еврейской общины — мужчин, женщин, детей и стариков — отправляли на принудительные работы (уборка улиц, земляные работы и пр.) Невозможно было счесть случаи отдельных убийств, обысков, реквизиций, конфискаций, проводившихся «по закону» и «диких» (не обоснованных никаким законом) экспроприаций; некоторые промышленники были вынуждены отдавать часть своего предприятия в надежде сохранить хоть что-то. Первые убийства в еврейской общине датируются ноябрем. Она оставалась главным объектом мщения новых хозяев страны; главным — но не единственным. Они расправлялись со всеми, кто прежде выступал против их движения, — политическими деятелями, полицейскими, представителями органов городского самоуправления, военными. Самое кровавое избиение произошло в ночь с 26 на 27 ноября в тюрьме Жилава, в окрестностях Бухареста: легионеры убили 64 политических заключенных прямо в их камерах (в том числе нескольких членов предыдущих правительств), а в подвалах префектуры полиции — трех бывших полицейских комиссаров. После полудня у себя дома были арестованы бывший министр финансов Виржил Мадьяру и крупный историк-националист Николае Йорга. Один из них был затем убит в Синайском лесу, другой — также в лесу, в районе бухарестского пригорода Снагов. В тот же самый день в Араде было расстреляно множество евреев, чьи трупы были брошены на обочинах ведущих к этому городу дорог[689].

Кровавое 27 сентбяря. А затем?

Эти заранее спланированные и хладнокровно осуществленные действия Элиаде назовет во втором томе своих воспоминаний «ужасными преступлениями»[690]. Но это единственное, причем довольно позднее, осуждение деятельности Железной гвардии, которое встречается в его трудах. Впрочем, все сделано довольно ловко: историк получает возможность развить идею о существовании двух Легионерских движений. Сперва хорошего и чистого, движимого духом самопожертвования (движения Кодряну, которое сам Элиаде поддерживал и чей ярко выраженно криминальный характер он пытался замаскировать); затем плохого, ужасного, террористического — движения Хори Симы (с которым философ действительно не имел ничего общего, поскольку в момент его создания пребывал в Лондоне)...

Но Чоран-то находился в румынской столице. Хуже того, его радиовыступление в память Капитана прозвучало именно в кровавое 27 ноября. Добрые люди, повергнутые в ужас ночными преступлениями, могли успокоиться: ведь из их радиоприемников прозвучало, что «до появления Корнелиу Кодряну Румыния представляла собой населенную людьми Сахару. Существование тех, кто там прозябал, не было заполнено ничем, кроме ожидания. Кто-то должен был явиться», — объявлял в экстазе философ. «Благодаря Капитану у румын появилось лицо... Его задача состояла не в том, чтобы вывести нас из относительного ничтожества, в котором мы пребывали, но в том, чтобы вдохнуть абсолют в повседневное дыхание нации. Легиону не просто выпала задача создать будущую Румынию; ему придется выкупать ее прошлое и нагнать огромное потерянное время, опираясь на уникальное и вдохновенное безумие. Легионерский пафос — это реакция на историю, сотканную из несчастий... Кодряну одушевил честью нацию роботов; он вернул чувство гордости стаду беспозвоночных». Выступление заканчивалось следующими словами: «За исключением Иисуса, нельзя назвать мертвого, который бы в равной степени присутствовал среди живых. Этот мертвый распространил запах вечности на нас, отребье человеческого рода, он вновь распростер небо над нашей родиной». Выступление в сложившихся обстоятельствах производило удручающее впечатление. Было ли оно произнесено в прямом эфире? Или записано в преддверии грандиозных похорон, которые должны были иметь место 30 ноября? В ходе них гробы с останками Капитана, Никадоров и Децемвиров (см. главу II настоящей работы) носили по всей столице в сопровождении посланцев Муссолини и Гитлера, бесчисленных толп легионеров, а во главе процессии бок о бок шли два кондукатора, Антонеску и Сима, в зеленых рубашках и с руками, вытянутыми в фашистском приветствии.

Как бы там ни было, многочисленные случаи насилия никак не помешали философу неоднократно браться за перо в декабре. Он то смягчал революционное рвение своих соотечественников, то рекомендовал Железной гвардии вдохновляться трансильванской государственнической традицией. Автор «Преображения Румынии», кажется, не был опечален изменениями во внешнем виде Бухареста. (Юный Серж Московичи, проживавший в то время в еврейском квартале столицы у своей тетки Анны, писал в своих воспоминаниях, что город походил то на казарму, заполненную людьми в военной форме, то на стадион, где одно массовое сборище сменялось другим.) Как и в 1937 г., Чоран занимался тем, что боролся с предубеждением, которое Железная гвардия могла породить у слишком трезвых или равнодушных умов. «Когда я слышу, как они объясняют причины своей пассивности по отношению к тому или иному движению, (не вызывает никаких сомнений, о каком конкретно движении идет речь. — Авт. ), заявляя, что с некоторыми пунктами они несогласны, что они приспосабливаются к ритму этого движения, но не участвуют в нем активно, поскольку испытывают определенные теоретические сомнения, — я сразу понимаю, что в них нет революционной души. Если бы это было не так, они бы сразу уяснили себе, что только ритм и имеет значение и что ему следует отдаться. Идеи — это сменяемые декорации, их историческая функция чисто орнаментальная», — утверждал Чоран[691]; вышеприведенный текст принадлежит скорее перу декаденствующего эстета, чем активиста легионерского движения, воспитанного на чтении «Памятки руководителю гнезда».

Статья «Трансильвания как румынская Пруссия» также является продолжением предыдущей работы — статьи от 1937 г., где Чоран уже восхвалял добродетели своей родной провинции[692]. Теперь он позволяет себе несколько отклониться от правоверной доктрины Железной гвардии и не лишает себя удовольствия предаться своим фантазиям. «Гитлеризм придал решающее значение Пруссии», — пишет Чоран и высказывает предположение, что легионерской Румынии следует вдохновиться немецким примером и придать аналогичное значение Трансильвании. Ведь это единственная из румынских провинций, где можно было встретить по-настоящему государственное сознание. Вековая принадлежность к Австро-Венгерской монархии способствовала укоренению в Трансильвании традиции администрирования; по мнению Чорана, последняя могла бы послужить моделью для всего нового румынского государства — в отличие от традиций Молдавии и Валахии, где процесс управления разложился под влиянием укоренившихся обычаев и устоев Оттоманской империи. И далее: «Само понятие гражданственности лишилось бы всякого смысла без управленческого подвижничества трансильванцев. Я предпочитаю нацию граждан нации румын, которые только румыны и ничего более». При чтении этих строк возникает искушение поверить, что здесь Чоран в завуалированном виде критикует ксенофобскую идеологию Железной гвардии, которая, разумеется, не имела никакого отношения к ценностям гражданственности. Однако фактически он всего лишь повторяет другими словами собственные высказывания 1937 г., суть которых в том, что для свершения национальной революции ксенофобия и антисемитизм являются, конечно, необходимым, но не достаточным условием. В стране воцарилась анархия; Чоран всего лишь хочет напомнить, что в отсутствие сильной власти, сильного государства сама Революция рискует подорвать свой авторитет. «Было бы хорошо, чтобы в составе легионерской Румынии Трансильвания распространила на других свою модель: подчинение власти... Румыны должны узнать, что такое институты власти и какой смысл приобретает объективный Дух», — уточнял Чоран, словно правый гегельянец. Не стоит полагать, что автор «Преображения Румынии» неожиданно охвачен приступом либерализма. Он озабочен в первую очередь упрочением единства и усилением государственно-национальной сплоченности. «Если легионерская Румыния хочет принять на вооружение однородный стиль и победить тенденцию к плюрализму, ей придется трансильванизировать всех румын». Чоран хочет выразиться как можно яснее, во избежание какой бы то ни было двусмысленной трактовки: «То, что мы называем демократией, — не более чем отказ от абсолюта и нехватка решимости в моральном и метафизическом отношении. Во времена смутные и плодородные, то есть в эпохи, когда критерием для принятия любой ценности становится витальность, — сосуществование не согласующихся друг с другом идеалов становится невозможным»[693].

Легионерский мятеж и бухарестский погром (январь 1941 г.)

Ровно через 20 дней после публикации этой статьи разразился легионерский мятеж. Чоран, таким образом, являлся очевидцем не только самого этого события, но и всего, что предшествовало ему и последовало за ним. В четверг 2 января, на следующий день после выхода статьи о Трансильвании, Михаил Себастьян случайно встретился с ним на улице. Чоран с восторгом поведал ему о своем назначении на должность атташе по культуре в румынское посольство во Франции (на самом деле это была должность советника по культуре). Он явно немного неловко себя чувствовал перед Себастьяном, который подвергался антисемитским преследованиям со стороны легионерского правительства и к тому времени уже не испытывал ничего — ни желания покончить с собой, ни стремления к сопротивлению (так он писал в своем дневнике накануне упомянутой неожиданной встречи). Себастьяна выгнали из журнала, где он был редактором, из адвокатской конторы, работа в которой приносила ему средства к существованию; он провел часть предшествующих месяцев на разгрузке вагонов с лесоматериалами в бригаде, сформированной из направленных на принудительные работы евреев. Чоран «весь сияет», отмечал Себастьян. Автор «Духовного портрета Капитана» оправдывался, как мог, довольно неловко пытаясь и себя выдать за жертву режима. «Ты понимаешь, — сказал он Себастьяну, — если бы я не получил этого назначения, если бы я остался здесь, меня бы отправили на фронт как резервиста. Я как раз сегодня получил повестку. Но я не хотел идти на пункт сбора. А так все утряслось. Понимаешь?» Его гораздо менее удачливый, но всегда отличавшийся поразительным великодушием собеседник мысленно комментировал: «Конечно, я понимаю, дорогой Чоран. Я не хочу быть с ним злым (и особенно здесь — что бы это дало?). Он представляет интересный случай. Это даже больше, чем случай: он ведь интересный человек, исключительно умный, без предрассудков (здесь Себастьян, вероятно, преувеличивает... — Авт. ) в котором любопытно сочетаются цинизм и трусость в двойном объеме»[694]. Другая запись — от 12 февраля 1941 г., т. е. сделанная уже после мятежа, — содержит более обескураживающее утверждение. Себастьян писал: «Хотя Чоран и участвовал в мятеже , сохранил должность атташе по культуре, на которую его назначил Сима за несколько дней до своего свержения»[695].

Как понять, какую роль приписывает Чорану Себастьян? Это сделать трудно, учитывая, что на сегодняшний день мы не располагаем никаким иным свидетельством, позволяющим подтвердить маловероятную гипотезу непосредственного участия Чорана в ужасных событиях тех трех дней.

Отношения между легионерами, пытавшимися сосредоточить всю власть, и Антонеску начали портиться с начала декабря. В январе в Бухаресте был убит немецкий офицер — по всей вероятности, сотрудником британских спецслужб. Это убийство послужило предлогом к началу боевых действий. Антонеску отправил в отставку несколько легионерских министров; Легион ответил захватом ряда зданий государственных служб, в том числе префектуры полиции. Заручившись поддержкой Гитлера, визит которому он нанес 14 января, кондукатор тоже стал готовиться к уличным боям. К вечеру 21 января волнения охватили всю страну. В Бухаресте еще до начала столкновений с правительственными частями легионеры решили попрактиковаться на евреях. В тот день, 20 января 1941 г., вспоминал Серж Московичи, робкое солнце освещало обычную уличную толчею. Но с наступлением вечера фашисты и примкнувшие к ним хулиганы расшумелись. Люди старались сохранять спокойствие, но многие устремились на поиски своих близких. «Это было незабываемое испытание. То, что я увидел, навсегда изменило мое представление о людях»[696]. Однако будущий социолог не мог видеть все.

Дело в том, что большинство преступлений, отличавшихся невыразимой жестокостью, произошли в двух основных местах на окраине города. В Жилавском лесу, где более 90 евреев, в большинстве своем раздетых донага, были убиты выстрелом в голову и брошены в снег, и на городской бойне в Страулешти, где евреи (включая пятилетнюю девочку) были подвешены на крюки, как скелеты крупного рогатого скота. На многих трупах были сделаны надписи: «Кошерное мясо». Во многих бедных кварталах, где были сосредоточены евреи — ремесленники и мелкие торговцы, совершались убийства, грабежи, поджоги. Целые семьи вместе с детьми были вырезаны в их собственных домах[697]. В одном из таких кварталов и жил Серж Московичи. Все окна в доме напротив были выбиты. Он вышел на улицу. Его тетушка Анна, еще не разобравшись, что происходит, посчитала, что с его «румынской внешностью» можно было без особого риска выйти купить какие-то мелочи. Выйдя, он обнаружил, что у дома на углу разворочен весь первый этаж. Витрины и двери лавок были заставлены импровизированными баррикадами, улицы быстро пустели. Вдруг неожиданно, как из-под земли, появились люди. «Они шли плотной толпой посреди улицы, размахивая дубинами; некоторые были в форме... Их лица мелькали, как в калейдоскопе; там были и люди средних лет, и студенты, и рабочие крупных заводов, и даже лицеисты»[698]. Они выкрикивали лозунги: «Да здравствует Хоря Сима!» и «Смерть евреям!». Многие выбегали из толпы, чтобы присоединиться к другим группам, которые уже занимались грабежами по наводке добровольных доносчиков. Вечером того первого дня погрома группы распевавших хором легионеров прошли и под окнами Михаила Себастьяна. В ту и последующую ночь Себастьян почти не спал. Не спал и Московичи. Когда он на следующее утро вышел из дома, перед ним предстали здания, словно пострадавшие от взрыва, с черными стенами; продолжались действия мародеров. Третья ночь была ужасной, вспоминал Московичи. Слышалась несмолкаемая стрельба: то армия выступила против Железной гвардии. Рассказ Московичи подтверждал Себастьян — он наблюдал те же события на другом конце города. «Всякий раз, проснувшись, я слышал все одно и то же: оружейную пальбу»[699].

Сотни евреев были подвергнуты физическому насилию и искалечены. Около 300 из них — замучены в здании префектуры, другие — в синагогах (6 из которых были полностью разорены), третьи — в здании еврейской общины. Всего погибло 120 евреев, а более 1200 — испытали насилие, были ранены и ограблены в эти три дня, когда, как писал Московичи, «толпы осадили наш квартал, и, учуяв запах смерти, держали нас в плену нашего собственного страха»[700]. Порядок был восстановлен к утру 23 января. Было арестовано в общей сложности 9300 легионеров, в том числе примерно половина — в столице.

«В определенных пределах погром надолго размыкает жизненные нервы. Он разрушает веру в возможность нормального существования и даже в то, что твоя душа продолжает обитать в твоем собственном теле». Социолог сравнивал возникшее ощущение с тем, которое рождается при невозможности побороть навязчиво звучащую в голове музыку. С этим механизмом невозможно справиться. «Потому что механизм — это и есть самое главное. А его действие, боюсь, может прекратиться лишь со смертью. Я наблюдаю все это у моего друга Исака Шивы, пережившего такое же испытание (в Яссах в июне 1941 г. — Авт .)[701]. Еще и сегодня, каждый раз в конце июня Исака Шиву охватывает смутное чувство беспокойства, словно его тело вспоминает о смертных днях, пережитых в Яссах. Серж Московичи и Исак Шива вместе уехали из Румынии в 1947 г.; оба они провели основную часть последующей жизни в качестве преподавателей Парижской высшей школы общественных наук.

«Легион в гробу видал эту страну! » (Чоран)

А что же Чоран? После подавления мятежа политическая обстановка оставалась довольно туманной. Утром 23 января моторизованное подразделение немецкой тяжелой артиллерии прошло по калеа Виктореа: немцы совершенно определенно давали понять, что заняли сторону Антонеску На следующий день Себастьян, все еще пребывавший в шоке, спрашивал себя, как отреагировали на происшедшее его бывшие товарищи по Молодому поколению. «Позиция Германии должна была вызвать смертное оцепенение среди сторонников Железной гвардии. Я думаю о Гите Раковяну (журналист и теолог. — Авт. ), Хайге Актеряне, Чоране, Константине Нойке, Мирче Элиаде (которому крупно повезло, если он еще в Лондоне)»[702]. Он действительно еще там. Однако гипотеза относительно оцепенения не подтверждается одним обстоятельством: по Бухаресту ходит высказывание Чорана — Себастьяну его передает активист коммунистического движения экономист Херберт Зильбер. «Легион в гробу видал эту страну!» — якобы сказал автор «Преображения Румынии»[703]. Себастьян встретил его на улице через две недели, 12 февраля. Чоран сообщил ему, что решение о его назначении во Францию осталось в силе. Более того, новый режим повысил его жалованье. «Он уезжает через несколько дней. Вот вам и революция!»[704]

Судя по тому, что впоследствии рассказывал сам Чоран своей подруге Санде Столоян, к этому моменту вопрос об отъезде все еще был подвешен в воздухе. Дипломатический паспорт у него был уже на руках, но полиция отказывалась ставить там нужную печать. Однажды он прогуливался по бульвару Братяну «с одним человеком». Чоран утверждает, что у него при себе была повестка с приказом отправляться в часть назначения (полк артиллерии на конной тяге). Несмотря на связи в МИДе, отъезд во Францию становился невозможным. В этот момент, рассказывал он, и появился тот человек, кажется, он был судебным репортером. Прогуливаясь с Чораном по бульвару, человек узнал о проблемах Чорана, вытащил из кармана визитную карточку и нацарапал там несколько строк. Философ о ней позабыл, а найдя, собирался выкинуть. Однако, прочтя сделанную на ней надпись, он передумал и отправился к генералу, от которого зависело решение его вопроса. Тот, увидев фамилию на визитке, немедленно проставил в паспорте Чорана необходимую печать. Чоран выехал из Румынии на следующий же день. По сообщению Санды Столоян, «он страшно огорчался, что ему никак не удавалось вспомнить имя незнакомца, которому он был так обязан. Он так никогда и не смог выяснить, кто это был. Судьба или случай — эта встреча определила всю его жизнь...»[705]Дело происходило, по всей вероятности, в конце февраля 1941 г.; уже 1 марта Чоран написал письмо Петру Комарнеску из Виши[706]. 6 апреля, когда Чоран находился во Франции уже больше месяца, в «Vremea » было объявлено о выходе в свет второго издания «Преображения Румынии». Это был прекрасный подарок ко дню рождения — философу через 2 дня должно было исполниться 30 лет.

Еще одна случайность состояла в том, что Мирча Элиаде в том ледяном феврале был со своими друзьями в Бухаресте — по крайней мере, мысленно. В Национальном театре только что поставили его «Ифигению», полную намеков на идеалы Легионерского движения. Ифигения, которую решил принести в жертву ее отец Агамемнон, сперва восстала против своей участи. Затем она согласилась отдать жизнь за нацию, а ее жених Ахилл — стать ее палачом. Элиаде обратился к трагической участи Ахилла, соглашающегося пожертвовать будущей женой и всем счастьем ради высшей цели. Пьеса с треском провалилась — это был один из худших провалов за всю историю Национального театра. Однако премьера, состоявшаяся 10 февраля, послужила возможностью для уцелевших легионеров вновь собраться, пересчитать ряды и сказать друг другу, что, может быть, их поражение на баррикадах 21—23 января не было окончательным. По странной иронии судьбы в тот день, 10 февраля 1941 г., Элиаде отправился из Англии в Португалию.

БУХАРЕСТ — ЧУДОВИЩНЫЙ ОСТРОВ. «ПРОЧЬ ОТСЮДА!» (ИОНЕСКО)

Эжен Ионеско, раздираемый яростью и страхом, неотделимый от своего дневника, путешествовал в этом поднятом бурей хаосе без руля и без ветрил. О настроениях, охвативших его по возвращении из Парижа весной 1940 г., рассказывается в дневнике Себастьяна. Ионеско окрестил румынскую столицу «чудовищным островом»[707]. Конечно, его желание покинуть Бухарест объясняется совсем иными причинами, чему у «философа-носка» (filozoful-ciorap ). Однако Себастьян подмечает у обоих «одинаковую панику, одинаковую тревогу, одинаковое стремление спастись бегством в поисках прибежища»[708]. Да и сам автор «Носорога» в собственном дневнике непрестанно описывал пребывание в Бухаресте как «ужасную ссылку». Вплоть до того, что, не зная уже, в какое ведомство, в какую организацию обратиться, он обращался непосредственно к небесным силам: «Направив меня в этот мир, в это место, в это общество, совершили огромную ошибку». Совершенно подавленный Ионеско производил сам на себя впечатление некоей аномалии, омерзительного насекомого. А как насекомое может кого-нибудь убедить, что его не следует уничтожать? «Возвратиться во Францию — моя наивысшая цель. Но это безнадежно»[709].

Дни, последовавшие за легионерским путчем, — «три-четыре дня гражданской войны», как впоследствии их назовет Ионеско в своем дневнике, — драматург пережил в состоянии отупения и паники, близком к состоянию его друга Себастьяна. Тем не менее его описание реакции населения очень точно отражает облегчение, испытанное большинством румын при восстановлении порядка. Антонеску и в самом деле показался многим спасителем. Те же чувства возникли и по отношению к немцам, хотя прежде пребывание их войск в Румынии вызывало некоторое недовольство. Дошло уже до того, что немцам были почти благодарны за поддержку, забывая, что на них лежит главная ответственность за террор последних пяти месяцев. Ионеско записывает высказываемые в те дни мнения: «Лучше быть прислужниками немцев, чем рабами жидов»; «Да, конечно, немцы нас оккупировали. Они нам не друзья. Но они, по крайней мере, мстят за нас другим оккупантам, жидам»[710].

Особенно тревожны первые месяцы 1941 г., когда непрерывно публикуются все новые антисемитские указы. Антонеску стремится доказать, что он намерен вести страну «верной дорогой», но в рамках законности и порядка. Об этом свидетельствует письмо Анри Спитцмюллера, в то время — поверенного в делах вишистского правительства в Румынии, а позднее, в 1945 г., — благодетеля Мирчи Элиаде в Португалии (см. гл. VI настоящей работы) адмиралу Дарлану от 17 февраля 1941 г.: «Чтобы продемонстрировать верность кондукатора антиеврейскому курсу, избранному легионерами, и после разгрома их мятежа, министерство экономики опубликовало коммюнике, где подводятся итоги мероприятий в данной области за отчетный период»[711]. Итоги и в самом деле были впечатляющими. Маршал Антонеску окончательно запретил евреям пребывание на государственной службе и службу в вооруженных силах, а также занятия свободными профессиями. Отныне им не разрешалось также заниматься торговлей в сельской местности и держать пивные заведения; они лишались права быть собственниками издательств, занимать какую бы то ни было должность в отраслях, связанных с печатью и кинематографом, быть членами спортивных обществ. «Чистка» распространилась также на промышленные и торговые компании. Новое антисемитское законодательство уравнивало в правах евреев, сохранивших приверженность иудаизму и принявших христианство: их юридический статус отныне определялся «на основании расового критерия»; даже папский нунций в Румынии не смог отстоять права крещеных евреев — единственное, чего он сумел добиться в этой области, было разрешение на обучение крещеных детей в католических школах. Исключением становилась и деятельность «лиц этнически нерумынского происхождения» в области народного образования: разрешение на нее всякий раз должно было выдаваться особым декретом самого главы государства. Эти меры добавились к законодательству, действовавшему с 1938 г. и расширенному за счет целого ряда юридических актов, принятых в последнее полугодие 1940 г.

Последние установления, касавшиеся крещеных, внушили Ионеско страх — и недаром. Незадолго до этого драматург признался Себастьяну, что сам окрестил свою мать, лежавшую на смертном одре. Кроме того, декрет от 5 октября 1940 г. предписывал считать евреем любого человека, чьи родители либо один из родителей были евреями, вне зависимости от того, были они крещены или нет. Ничего удивительного, что 25 марта 1941 г. Ионеско бросился к товарищу по несчастью. «В отчаянии, задыхающийся, гонимый, не в силах пережить, что его могут лишить возможности преподавать, — записывал Себастьян на следующий день. — Здоровый человек, неожиданно узнав, что болен проказой, может сойти с ума. Эжен Ионеско узнает, что ни его фамилия (так же распространенная в Румынии, как Дюпон во Франции или Иванов в России), ни наличие отца неоспоримо румынского происхождения, ни христианское крещение, полученное им еще при рождении, — ничто, ничто, ничто не снимает с него проклятья — еврейской крови в венах. Мы-то к нашей милой проказе давно привыкли»[712]. Через два дня после их встречи в газетах огромными буквами опубликован декрет об экспроприации еврейской собственности. Судя по некоторым пассажам из «Настоящего прошедшего», до Ионеско дошли слухи о депортациях и об убийствах в Бессарабии и Буковине. В «Настоящем прошедшем» описана встреча с неким преподавателем географии — милым спокойным человеком, который спросил драматурга со своей обычной улыбкой: «Правда, что в Бессарабии перебили всех евреев? Значит, они начали приводить в исполнение свой план уничтожения евреев. Как хорошо. Давно пора было. И он радовался»[713]. Описывая эту сцену, Ионеско задается вопросом, что его больше злит в его собеседниках, превратившихся в носорогов, — глупость или звериная сущность.

В этой драматической ситуации понятными становятся чувство ужаса, беспомощности, ощущение неволи, которые все более явственно проявляются на страницах дневника драматурга. «Меня надули.... — Смогу ли я вернуться во Францию в этом году? Смогу я вернуться или нет? Что будет? Мы сможем спастись или нет? Я буду на свободе или окажусь в тюрьме?» — переживал он в 1941 г. (указание даты отсутствует)[714]. При мысли о том, что он может подпасть под положения антисемитского законодательства, которое в 1941—1942 годах чуть ли не ежедневно дополнялось все новыми непредвиденными и бессмысленными актами, Ионеско охватывала паника — об этом свидетельствуют многочисленные цитаты из его дневника. Например, та из них, которую можно отнести к июню 1941 г., поскольку автор упоминает о возможности нападения Германии на Россию. И добавляет: «В тоске ожидаем законодательных мер, которые, вероятно, предписывают наше уничтожение»[715]. Такое же осознание особой угрозы, нависшей над евреями и над всеми теми, кого режим Антонеску причисляет к таковым, ясно ощущается в более поздней записи — сам Ионеско датирует ее концом января 1942 г. Он все еще находится в Бухаресте и отмечает, что в этом временном убежище «существует угроза самой нашей жизни». Нашей жизни? Конечно, война касается всех. Но в вариантах, которые он рассматривает в той же самой записи, присутствует существенное отличие. Он начинает с возможности возвращения к власти Железной гвардии — «тогда нас ликвидируют как левых»; если произойдет коммунистическая революция — «как буржуев». Наконец, существует риск, что «нас ликвидируют на основании мер, принятых законным правительством, — как людей, относящихся к «нашей категории»[716]. Определение «нашей категории» не приводится, однако не понятно, к кому еще может она относиться, помимо евреев.

Ионеско также рассказывает о чудесах ловкости, которые он вынужден был применить, чтобы вместе с женой уехать из Румынии. Первая попытка, предпринятая в 1941 г., окончилась неудачей. «Уже три недели, как у нас были паспорта и визы». Однако разрешение на отпуск от министерства образования запоздало на два дня. Данное обстоятельство стало роковым, потому что за это время в Югославию вторглись немецкие войска и транзит через нее стал невозможен. Таким образом, описанные события происходили в апреле 1941 г., поскольку войска вермахта вошли в Белград 13 апреля. Тогда Эжен и Родика обратились в немецкое консульство — они собирались попасть из Германии в Швейцарию, а оттуда — в неоккупированную зону Франции. Удача снова им улыбнулась: необходимое разрешение было им выдано. Вот только главное управление оккупационных войск еще не разместилось в Румынии, и им придется немного подождать. Это полная катастрофа: кончается срок действия паспортов, а потом и виз. Ионеско приходится все начинать сначала. Он наводит справки. Слишком поздно. «Я только что узнал, что в соответствии с решением Совета министров выезд из страны закрыт, за исключением служебных командировок. Я чувствую отчаяние, гнев, успокаиваюсь, впадаю в апатию. Как я мог быть таким дураком!» — снова жаловался он[717]. «Надо быть дураком, чтобы еще на что-то надеяться»[718]. Поскольку Ионеско достаточно настойчив — и достаточно отчаялся, чтобы вообразить, что он сможет представлять за рубежом антонесковский режим, — ему удается наконец отворить двери темницы. «Произошло чудо, — пишет он, празднуя победу к концу 1942 г. — Мои друзья из разных министерств достали мне надежный паспорт с действующими визами. У меня билеты на поезд на завтра. Еду вместе с женой». И далее следует необычайная фраза, ключевая фраза, которой закрывается «Настоящее прошедшее, прошедшее настоящее» и открывается вишистский период: «Я — как заключенный, позаимствовавший у тюремщика его форму для побега из тюрьмы. В среду я уже буду во Франции, в Лионе»[719]. Дело происходит летом 1942 г.

Наши рекомендации