Консервативная революция чорана
Среди основных направлений этой удивительной идеологической траектории центральным было румынское, где навязчивая идея политического выживания национального сообщества переплеталась с неотвязным страхом оказаться среди маргиналов, отодвинуться на самый край европейской периферии. Политическая позиция молодого Чорана полностью определяется его страстным самоотождествлением с Румынией. «Перевернутая любовь, обожание наоборот»[226], — писал он в «Моей стране». Поэтому можно ли считать случайностью присутствие в этой книге, имеющей такое значение для понимания его творчества, следующей фразы: «Я хотел видеть свою страну мощной, необъятной, сумасбродной. А она была маленькой, скромной, не обладала ни одним из признаков величия»[227]. Невозможно понять идею национального коллективизма, которую Чоран стремится генерировать в 30-е годы, не учитывая этого яростного стремления вырвать Великую Румынию 1920 г. из апатии, которой она охвачена. Вопреки сложившейся на сей счет точке зрения[228], заметим, что в это время у писателя не обнаруживалось еще никаких реакционных склонностей. Его творчество было проникнуто скорее идеями ультрамодернизма, он приветствовал урбанизацию, развитие техники и промышленности. Подобные концепции, в том числе и «новый национализм», гораздо больше соответствовали революционно-консервативному подходу, чем идеологии румынского правого традиционализма. Их выдвижение превращало Чорана — политического мыслителя в своего рода балканскую копию молодого Юнгера, а его книгу «Преображение Румынии» — в один из основных манифестов европейского фашизма в его революционно-консервативном варианте[229].
Однако модернизм Чорана, недвусмысленно призывающего обойтись без парламентаризма и демократического плюрализма, — это модернизм наоборот. Учитывая ограниченность кругозора Чорана исключительно проблемами мироощущения малой нации, причины подобного модернити, наоборот, следует искать в двойном вызове, на который в обоих случаях был дан отрицательный ответ. Имеется в виду, с одной стороны, отказ отдать решение проблем идентичности и национально-государственного слияния на откуп консерваторам; с другой стороны, нежелание передать решение проблемы модернизации в руки либералов-западников. «Ненависть должна сокрушить в нас все, что имеет отношение к нашей восточной основе», — восклицал по этому поводу Чоран, стремившийся внести полную ясность в данный вопрос. Румынское несчастье? Оно «проистекает из нашего положения аграрного народа». Неотвратимое последствие: «Народ, находящийся на подъеме, должен руководствоваться двумя великими целями: урбанизации и индустриализации»[230]. Одним словом, Румыния или погибнет, или превратится в «плод страсти к модернизации»[231]. То обстоятельство, что демократия может являться наилучшим средством для достижения этой цели, никак не повлияло на его убеждения. Напротив. Надо смочь принести в жертву свободу личности, когда обстоятельства требуют того, повторял он на все лады в 30-е годы. Нации, переживающие критический момент своей истории, «не могут позволить себе роскошь иметь режим, где есть (политические) свободы, где трата энергии на взаимно противоположные порывы и ориентации» обессиливает страну[232]. «В те времена я был совершенным анархистом», — верил Чоран в 1984 г.[233]
Все «Преображение» проникнуто навязчивой мыслью: вырвать Румынию из состояния коллективной апатии и презрения к самой себе (эта идея воплощалась в самом Чоране больше, чем в ком бы то ни было) и, путем «полной метаморфозы ее образа жизни»[234], наделить ее такими же динамизмом, историчностью и способностью к самоутверждению, как у ведущих европейских наций. «У Румынии должно быть население, как у Китая, и великая судьба, как у Франции», — предавался мечтам мыслитель[235]. Достижение подобной цели требовало скачка через все этапы национальной революции и в первую очередь — самого радикального разрыва с романтико-аграрным подходом. «С крестьянами в историю можно проникнуть только с заднего входа», — считал Чоран[236]. Его целью был «выход из тысячелетия нашей растительной предыстории». «Нельзя считать националистом того, кого до головокружения не волнует неучастие нас, Румын, в Истории... Нельзя считать националистом того, кто не ощущает фанатического желания совершить прыжок, преображающий страну»[237]. Для Чорана, как и для большинства немецких националистов-консерваторов, речь шла о том, чтобы оседлать процесс модернизации, повернуть ее против нее самой и изъять ее из монопольной власти левых. Это означало — сориентировать модернизацию на использование тех рациональных средств, которые коллективистское общество способно поставить на службу мощи и тотальным мобилизационным возможностям нации, очистив ее при этом от мучительных колебаний, привносимых индивидуализмом и демократией, иными словами — от какого бы то ни было эмансипирующего начала.
Все это было абсолютно новым словом в истории румынской идеологии. Возникал новый подход (его наиболее характерным представителем в Молодом поколении и являлся Чоран), резко отличавшийся от двух идеально-типических движений, западничества и почвенничества, определявших до этого момента расстановку сил в среде румынских интеллектуалов. Долгое время споры о путях развития и о «национальной специфике» протекали как бы в разных плоскостях: сторонникам западной «формы» противостояли приверженцы самобытной «сути» и крестьянского государства, в большей мере ориентированного на постепенность эволюции страны. Термины «форма» и «суть» были предложены еще в конце XIX века представителями философской школы «Юнимя», руководителем которой был известный критик Титу Майореску (1887—1940). Эти термины являлись румынскими производными взаимно противопоставляемых рамочных понятий «Культура» и «Цивилизация» (Kultur, Zivilisation ) (по-немецки в тексте. — Пер. ). Довольно разнообразные идеологические позиции межвоенного периода в целом сводились к антитезам «Восток — Запад», «православие — католицизм». Их отражением в практической плоскости были разногласия между сторонниками и противниками урбанизации, адептами промышленной либо крестьянской цивилизации. Чоран безоговорочно высказывался об обоих направлениях как о «бесплодных и вызывающих раздражение»[238], что по тем временам звучало как провокация. Существо его плана заключалось в том, чтобы определить концептуальную основу для преодоления теоретической разноплановости и ее результата — предложений несовместимых друг с другом моделей развития. Ряд аспектов его политической позиции были порождены стремлением избежать обе идеологические ловушки: традиционалистскую и либеральную. Традиционализм обладал тем неоспоримым преимуществом, что объединял нацию в процессе создания более-менее мифической коллективной идентичности; но он обладал и совершенно неприемлемым недостатком: уводил в прошлое, следовательно, на периферию, в забвение. Либерализм открывал дорогу к историчности, но одновременно предполагал отказ от национализма, видевшегося основой трансцендентальной легитимности государства.
Все это объясняло причины ненависти Чорана к прошлому, к румынской архаике, ненависти, не имевшей аналогов в публицистической литературе 30-х годов[239]. Уже завоевав к тому времени репутацию иконоборца, он не боялся громить самых известных представителей традиционализма, например поэта Михаила Эминеску, которого называл «национальным пророком наоборот»[240]; Элиаде, напротив, боготворил Эминеску. Чоран возмущался слепотой своих соотечественников, неспособных понять, что необходимо покончить именно с такой патриархальной и сельской Румынией, пропитанной народной культурой, с ее народом «хитрецов, смиренников и скептиков»[241]. «Тот, кто мирится с прошлым и настоящим Румынии — предатель», — безапелляционно заявлял он[242]. Ничто в его глазах не служило оправданием существования в межвоенные годы довольно мощной консервативной реакции, представители которой если и не воспевали пределы возможностей нации, то, во всяком случае, соглашались с их существованием. Отметим, кстати, что позиция Чорана парадоксальна: что же должно было придавать смысл национальной идее, если общественный договор следовало отринуть, православная Церковь оказывалась слишком пасторальной и внеисторичной, а единственным созидательным и вдохновляющим национализмом был такой, который «не только игнорирует традицию, но отрицает и уничтожает ее»[243].
Большой скачок вместо долгих реформ, ускоренная принудительная модернизация, окончательный отказ от «замкнутого мира деревни» в пользу «драматической и монументальной мощи города»[244], масс, коллективов, о которых мечтает автор «Преображения» — такой выбор объяснял неприятие как традиции (коммунитаризма, сообщества — Gemeinschaft ), так и демократии (индивидуализма, общества — Gesellschaft ).
Антидемократическая аргументация Чорана основывалась скорее на прагматических и сиюминутных, чем на нормативных либо идеологических построениях. Он совершенно явно колебался между теми и другими, между критикой фактов и критикой идей, хотя зачастую склонялся к последней. Например, у него можно встретить такое утверждение: демократия — наилучший из режимов, но лишь с идеальной точки зрения, в периоды полного спокойствия нации. В другом месте он заявлял, что универсализм большевистской модели для старых культур оказался необходим как «живая вода и воздух для дыхания», что заставляло его прославлять Ленина как великого революционера[245]. Совершенно очевидно, соглашался он, что с субъективной точки зрения все мы предпочли бы жить скорее во Франции, чем в России и в Германии. Но когда дело касается судеб страны и нашей миссии, надо уметь отказываться от собственной свободы, которая сегодня столь прекрасна, но завтра может оказаться роковой[246]. Такие «но» немедленно возникали в его рассуждениях, как только он обращался к Румынии, что очень быстро возвращало его к навязчивой идее грядущего распада нации. У малых наций со смешанным этническим составом, не обладавших богатым историческим прошлым, не было иного выхода для решения своих проблем, кроме национальной революции. С 1933 г. Чоран не уставал повторять: в Румынии целью введения диктатуры является обеспечить единство нации, ликвидировать социальное неравенство, направить в нужное русло и довести до высшей степени потребность в витальном утверждении. Политическая frilosité превратилась в «проклятую формулу нашей коллективной пустоты»[247].