Трансцендентальная истинность

Заложенные в рассудке и чистой чувственности формы созерцающего эмпирического познания могут быть в качестве условия возможности опыта основанием суждения, которое в этом случае есть синтетическое суждение a priori. Поскольку такое суждение имеет все–таки материальную истинность, эта истина трансцендентальна, потому что суждение основано не только на опыте, но и на заложенных в нас условиях его возможности, ибо оно определено именно тем, чем определяется сам опыт, а именно либо a priori созерцаемыми нами формами пространства и времени, либо a priori известным нам законом каузальности. Примерами таких суждений являются такие основоположения, как: две прямые линии не замыкают собой пространство, ничто не происходит без причины, 3 × 7 = 21. Материя не может ни возникнуть, ни исчезнуть. Собственно говоря, примерами для этого рода истинности может служить вся чистая математика, равно и моя таблица предикабилий a priori во втором томе «Мира как воли и представления», а также большинство положений в «Метафизических началах естествознания» Канта.

Металогическая истинность

Наконец, заложенные в разуме формальные условия мышления также могут быть основанием суждения, истинность которого лучше всего назвать, как я полагаю, металогической. Впрочем, это выражение не имеет ничего общего с «Metalogicus», написанным в XII в. Иоанном Солсберийским, поскольку он в своем prologus поясняет: Metalogicus inscriptus est liber, quia Logicae suscepi patrocinium070 , и более это слово не употребляет. Существует только четыре таких суждения металогической истинности; они давно найдены посредством индукции и названы законами всего мышления; хотя до сих пор не достигнуто единство относительно их выражений и числа, но в том, что они вообще должны обозначать, все совершенно согласны. Эти суждения таковы: 1) субъект равен сумме своих предикатов, или а = а; 2) субъекту нельзя одновременно придать предикат и отказать в нем, или а = — а = 0; 3) из двух контрадикторно противоположных предикатов один должен подходить каждому субъекту; 4) истинность есть отношение суждения к чему–нибудь вне его как его достаточному основанию.

То, что эти суждения являются выражением условий всякого мышления и поэтому имеют их своим основанием, мы узнаем посредством рефлексии, которую я назвал бы самоисследованием разума. Предпринимая тщетные усилия мыслить вопреки этим законам, разум узнает в них условия возможности мышления: мы обнаруживаем, что мыслить вопреки им так же невозможно, как двигать наши члены в направлении, обратном действию их суставов. Если бы субъект мог познать самого себя, мы познали бы эти законы и непосредственно, а не только посредством опытов над объектами, т. е. представлений. С основаниями суждений трансцендентальной истинности в этом отношении дело обстоит так же: они также достигают сознания не непосредственно, а сначала in concreto, посредством объектов, т. е. представлений. Попробуем, например, мыслить изменение без предшествующей ему причины, или возникновение, или исчезновение материи — мы тотчас осознаем невозможность этого, притом невозможность объективную, хотя она и коренится в нашем интеллекте; ведь в противном случае мы не могли бы довести ее до сознания субъективным путем. Вообще между трансцендентальной истинностью и истинностью металогической заметно большое сходство и известное соотношение, указывающие на их общий корень. Так, закон достаточного основания мы видим здесь как металогическую истинность, после того как в предыдущей главе он выступал как трансцендентальная истинность, а в последующей вновь явится в ином виде, не в виде трансцендентальной истинности. Поэтому–то я и стремлюсь представить в этой работе закон достаточного основания как суждение, имеющее четвероякое основание,— не четыре различных основания, которые случайно ведут к одному и тому же суждению, а четверояко представляющее основание, которое я образно называю четверояким корнем. Три других вида металогической истинности настолько сходны между собой, что при их рассмотрении почти неизбежно возникает стремление найти для них общее выражение, что я и сделал в девятой главе второго тома моей главной работы. Напротив, от закона достаточного основания они очень отличаются. Если бы мы захотели найти для этих трех других металогических истин аналог среди трансцендентальных, то нам пришлось бы выбрать ту, которая гласит, что субстанция, я хочу сказать материя, постоянна.





Разум

Так как рассматриваемый в этой главе класс представлений свойствен только человеку и так как все то, что столь сильно отличает его жизнь от жизни животных и дает ему такие преимущества над ними, основано, как уже доказано, на его способности к этим представлениям, то эта способность и составляет, очевидно и бесспорно, разум, который испокон веку прославлялся как привилегия человека; и все то, что во все времена и у всех народов несомненно считалось выражением или свершением разума — λογος, λογιμον, λογιστιχον, ratio, la ragione, la razon, la raison, the reason,— очевидно сводится к доступному лишь познанию абстрактному, дискурсивному, рефлективному, связанному со словами и опосредствованному, а не познанию интуитивному, непосредственному, чувственному, которое присуще и животным. Цицерон (De oftic. I, 16) совершенно правильно объединяет ratio et oratio и описывает их как quae docendo, discendo, communicando, disceptando, judicando conciliat inter se homines и т. д. То же в «De oat. deor.» II, 7: rationem dico, et si placet, pluribus verbis, mentem, consilium, cogitationem prudentiam. Так же (De legib. I, 10): ratio, qua

una praestamus beluis, per quam conjecture valemus, argumentamur, refellimus, disserimus, conficimus aliquid, concludimus071 . В этом смысле всегда и всюду говорили о разуме все философы до Канта, который, хотя и сам определяет разум как способность к принципам и умозаключениям, тем не менее бесспорно дал повод к последующим искажениям. О согласии всех философов по этому пункту и об истинной природе разума в противоположность искажению его понятия профессорами философии в нашем веке я уже подробно говорил в восьмом параграфе первого тома «Мира как воли и представления», а также в приложении (2–е изд., с. 577—585; 3–е изд., с. 610—620) и вновь в шестой главе второго тома; и наконец, в «…Основных проблемах этики», с. 148—154 (2–е изд., с. 146—151). Поэтому я не считаю нужным повторять здесь все сказанное в этих работах и лишь добавляю к этому следующие соображения.

Профессора философии сочли возможным отнять у той отличающей человека от животного способности к мышлению и размышлению посредством рефлексии и понятий, которая нуждается в языке и создает возможность для него, способность, с которой связана вся рассудительность человека, а с нею и все свершения человека, которая поэтому именно так и в таком смысле понималась всеми народами и всеми философами,— сочли возможным лишить ее прежнего наименования и называть уже не разумом, а вопреки всякому словоупотреблению и здравому смыслу рассудком, а все из этой способности проистекающее — рассудительным, а не разумным; это звучало, как и должно было быть, неуклюже и неловко, как фальшивый тон. Ибо всегда и повсюду рассудком, intellectus, acumen, perspicacia, sagacitas072 и т. д., обозначали рассмотренную в предшествующей главе непосредственную, скорее интуитивную способность, а все вытекающие из нее действия, специфически отличающиеся от разумных действий, о которых здесь идет речь, называли рассудительными, умными, тонкими и т. д.; таким образом, всегда полностью различали рассудочное и разумное как проявления двух полностью и совершенно различных способностей духа. Однако профессора философии не могли считаться с этим; их политика требовала этой жертвы, и в таких случаях говорится: «Посторонись, истина! у нас высшие продуманные цели, посторонись, истина! In majorem Dei gloriam, ведь ты давно к этому привыкла! Или, может быть, ты платишь гонорар и оклад? Посторонись, истина, посторонись! помни о заработках и притаись в углу». Им, видите ли, понадобилось место и название разума для изобретенной и вымышленной, вернее и откровеннее, для совершенно ложной способности, каковая должна была вызволить их из трудностей, в которые вовлек их Кант, для способности непосредственных, метафизических, т. е. выходящих за пределы всякой возможности опыта, познаний, постигающих мир вещей в себе и их отношения; это прежде всего «богосознание», т. е. способность непосредственно постигать Господа Бога, а также a priori конструировать способ, которым Он создал мир; или, если это слишком тривиально, как Он посредством более или менее необходимого жизненного процесса извлек из себя и в известной мере породил мир; или же, что наиболее удобно, хотя и чрезвычайно комично,— просто «отпустил» его в конце аудитории, как это принято у знатных господ; и пусть теперь мир отправляется в путь, шествуя куда ему угодно. Для этого, правда, хватило наглости только у такого дерзкого изобретателя нелепостей, как Гегель. И такое кривлянье под наименованием познаний разума вот уже пятьдесят лет широко распространяется, заполняет сотни книг, именующих себя философскими, и эти книги, как можно было бы предположить, иронически называются наукой и научными — выражения, которые повторяются настолько часто, что вызывают отвращение. Разум, которому так нагло ложно приписывают подобную мудрость, провозглашается «способностью сверхчувственного», также «идей», короче говоря, заложенной в нас, непосредственно применимой к метафизике, способностью, близкой к способности оракула. Однако по вопросу о способе перцепции всех этих великолепных сверхчувственных восприятий во взглядах адептов в последние пятьдесят лет царит большое различие. По мнению самых дерзких, эта способность выражается в непосредственном созерцании разумом абсолюта, или ad libitum бесконечного и его эволюции к конечному. По мнению других, несколько более скромных, она не столько видит, сколько слышит, не прямо созерцает, а лишь внемлет тому, что происходит в воздушных замках (νεφελοκοκκυγια) заоблачных высот, а затем добросовестно пересказывает это так называемому рассудку, который пишет, руководствуясь этим, философские компендии. И эта мнимая способность внимать (Vernehmen) и дала, согласно остроте Якоби, разуму его наименование (Vernunft), как будто не ясно, что оно заимствовано из разумом же обусловленного языка и связано со способностью разуметь слова в отличие от способности только слышать, которая присуща и животным. И тем не менее эта жалкая острота процветает в течение полувека, слывет серьезной мыслью, даже доказательством, И повторяется на тысячу ладов. Наконец, по мнению самых скромных, разум не может ни видеть, ни слышать, не способен ни лицезреть эти великолепия, ни получать вести о них, а может только предчувствовать их; из этого слова (Ahndung)073 изымается буква d, в результате чего на него накладывается печать глупости, которая при поддержке тупой физиономии апостола подобной мудрости обеспечивает ей успех.

Мои читатели знают, что я понимаю слово идея только в его первоначальном, платоновском смысле; его я основательно рассмотрел в третьей книге моего основного труда. Французы и англичане связывают со словом idee или idea вполне повседневный, но совершенно определенный и понятийный смысл. У немцев, напротив, как только им говорят об идеях (особенно если произносят Uedahen), начинает кружиться голова, всякая рассудительность покидает их и они чувствуют себя так, как будто им надлежит подняться на воздушном шаре. Здесь и открывается поле деятельности для наших адептов способности разума к созерцанию; поэтому самый наглый из них, известный шарлатан Гегель, назвал без всяких околичностей свой принцип мира и всех вещей идеей — и все решили, что этим они действительно нечто приобрели. Если же кто–нибудь не даст себя провести и спросит, что же такое эти идеи, способностью к которым считают разум, то в качестве объяснения ему преподносят обычно высокопарный, пустой, путаный набор слов в сложных периодах такой длины, что читатель, если он не заснет уже посередине этого, окажется в конце их в состоянии некоего оглушения, а не обретенного поучения, или начнет подозревать, что речь шла о чем–то вроде химер. Если же он потребует, чтобы его познакомили с такими идеями, ему предложат всякую всячину: это могут быть главные темы схоластики, которые, к сожалению, Кант сам неправомерно и ошибочно, как я показал в моей критике его философии, назвал идеями разума, правда, только для того, чтобы показать их полную недоказуемость и теоретическую неоправданность,— а именно представления о Боге, бессмертии души и реальном, объективно существующем мире и мировом порядке; в качестве вариации иногда приводят только Бога, свободу и бессмертие; то это абсолют, с которым мы в § 20 познакомились как с путешествующим в силу необходимости инкогнито космополитическим доказательством; иногда это — бесконечное в противоположность конечному, благо немецкий читатель довольствуется, как правило, этим набором слов и не замечает, что он может ясно мыслить при этом только «то, что имеет конец» и «что его не имеет». Излюблены также в качестве мнимых идей, особенно у людей сентиментальных и благодушных, «добро, истина и красота», хотя это только три очень широких и отвлеченных понятия, абстрагированные из бесчисленных вещей и отношений и поэтому очень бедные содержанием, как и тысячи других абстракций такого рода. Что касается их содержания, то выше, в § 29, я показал, что истина есть присущее только суждениям, следовательно, логическое свойство, а для понимания двух других абстракций, о которых здесь идет речь, я отсылаю к § 65 первого тома «Мира как воли и представления», а также ко всей третьей книге той же работы. Но если говорить об этих трех тощих абстракциях с достаточно таинственным и важным видом, поднимая брови до парика, то молодые люди легко могут вообразить, что за этим кроется Бог весть что, нечто совершенно особенное и невыразимое, в силу чего эти абстракции и заслуживают наименование идей и впрягаются в триумфальную колесницу мнимого метафизического разума.

Когда нас таким образом поучают, что мы обладаем способностью непосредственных материальных (т. е. предоставляющих материал, а не только форму), сверхчувственных (т. е. выходящих за пределы возможного опыта) познаний, способностью, которая направлена именно на метафизическое умозрение и для этого вложена в нас, что в этом и состоит наш разум, то я вынужден быть невежливым и назвать это ложью. Ведь самая поверхностная, но честная проверка самого себя убедит каждого, что мы просто не обладаем такой способностью. Этому соответствуют и результаты исследований, достигнутые в ходе времени авторитетными, одаренными и добросовестными мыслителями, а именно — что врожденное, априорное, независимое от опыта во всей нашей познавательной способности безусловно ограничено только формальной частью познания, т. е. сознанием собственных функций интеллекта и способа их единственно возможной деятельности, причем все эти функции нуждаются, чтобы дать материальные познания, в материале извне. Так, в нас заложены формы внешнего объективного созерцания, время и пространство, затем закон каузальности в качестве формы рассудка, посредством которой он строит объективный мир тел, и, наконец, формальная часть абстрактного познания: она изложена и представлена в логике, которая поэтому совершенно правильно названа нашими отцами учением разума. Но именно логика учит, что понятия, из которых состоят суждения и умозаключения,— а к ним сводятся все логические законы, — получают свой материал и свое содержание от созерцающего познания, так же, как создающий это познание рассудок получает материал, который дает содержание его априорным формам, из чувственного ощущения.

Следовательно, все материальное в нашем познании, т. е. все то, что не может быть сведено к субъективной форме, собственной деятельности, функции интеллекта, тем самым весь его материал, поступает извне, а именно в конечном счете из объективного созерцания телесного мира, которое исходит из чувственного ощущения. Это созерцательное и по своему материалу эмпирическое познание и есть то, что разум, действительный разум, перерабатывает в понятия, чувственно фиксирует их посредством слов, а затем использует при посредстве суждений и умозаключений как материал для своих бесконечных комбинаций, которые составляют ткань нашего мира мыслей. Таким образом, разум обладает отнюдь не материальным, а только формальным содержанием, и оно есть материал логики, содержащий только формы и правила для мысленных операций. Материальное же содержание разум должен брать для своего мышления исключительно извне, из созерцаемых представлений, созданных рассудком. На них разум упражняется в использовании своих функций, образуя прежде всего понятия: он опускает кое–что из различных свойств вещей и сохраняет ряд других, объединяя их в понятие. Однако из–за этого представления теряют свою созерцаемость, но, как было показано выше, обретают обозримость и легкость применения. Такова, и только такова, деятельность разума; доставлять же материал своими средствами он никогда не может. Разум имеет только формы: он женствен, он только принимает, не творит. Не случайно в латинском и германских языках разум женского рода, рассудок же мужского.

Когда говорят: «этому учит здравый разум» или «разум должен обуздывать страсти» и т. д., то отнюдь не имеют в виду, что разум дает из собственных средств материальные познания; этим указывают на результат разумного размышления, следовательно, на логическое следствие из положений, к которым пришло обогащенное опытом абстрактное познание и посредством которых мы можем легко обозреть и ясно увидеть как эмпирически необходимое, т. е. доступное в данном случае предвидение, так и основания и следствия наших собственных действий. «Разумно» и «согласно с разумом» всегда значит то же, что «последовательно» или «логично», как и наоборот; ведь логика — это только выраженная в системе правил естественная деятельность самого разума, и эти выражения (разумно и логично) относятся друг к другу как практика и теория. Именно в этом смысле разумным называют такой образ действий, который совершенно последователен, т. е. исходит из общих понятий и руководствуется в осуществлении своих намерений абстрактными мыслями, а не мимолетным впечатлением минуты; при этом совсем не выносится решение о моральности такого образа действий,— он может быть и дурным, и хорошим. Подробные разъяснения этого можно найти в моей «Критике кантовской философии» (2–е изд., с. 576 след.; 3–е изд., с. 610 след.), а также в «… Основных проблемах этики», с. 152 (2–е изд., с. 149 след.). Наконец, познания из чистого разума — это те, источник которых находится в формальной части нашей познавательной способности, будь то мыслящей или созерцательной, и которые мы можем доводить до нашего сознания а priori, т. е. без помощи опыта; они всегда основаны на положениях трансцендентальной или металогической истины.

Напротив, разум, который исконно собственными средствами давал бы материальные познания и поэтому выводил бы нас за все пределы возможного опыта и обогащал положительными данными, разум, который для этого должен был бы содержать врожденные идеи, — не что иное, как чистая фикция, созданная профессорами философии и порождение их страха, вызванного «Критикой чистого разума». Да известен ли этим господам некий Локк, читали ли они его? Быть может, один раз, давно, невнимательно, отдельные места, взирая в горделивом сознании своего превосходства на великого человека, произведения которого к тому же даны в плохом, ремесленном немецком переводе: ибо я не замечаю, чтобы знание новых языков увеличивалось в такой же степени, в какой, к великому сожалению, уменьшается знание древних. Впрочем, у этих господ не было и времени заниматься старыми брюзгами, ведь даже настоящее, основательное знание кантовской философии можно обнаружить разве что у немногих стариков. Ибо молодые годы того поколения, которое теперь пребывает в зрелом возрасте, надо было посвятить трудам «Гегеля, этого духовного исполина», «великого Шлейермахера» и «остроумного Гербарта». К сожалению, к сожалению, к сожалению! Ведь именно в том и заключается губительное влияние подобных университетских знаменитостей, того, что выходит из уст их почтенных коллег по должности и исполненных надежд кандидатов на подобную возрастающую славу героев кафедры, что посредственные головы, ремесленные изделия природы, восхваляются перед хорошей, доверчивой, неспособной еще вынести свое суждение молодежью как великие умы, как исключения и украшение человечества; и она устремляется со всем пылом юности на бесплодное изучение бесконечных и бездарных писаний таких людей, расточая короткое, драгоценное время, отведенное ей для высшего образования, вместо того, чтобы посвятить это время действительному обучению, предоставляемому творениями редких подлинных мыслителей, этих истинных исключений среди людей, ran nantes in gurgito vasto074 , которые на протяжении веков только иногда внезапно появляются, ибо природа сотворила каждого из них только один раз, а затем «разбила форму». И для нашей молодежи жили бы эти люди, если бы ее не лишили их влияния обманным путем безмерно вредоносные глашатаи дурного, эти члены большого то–варищества и содружества обыденных умов, которое всегда процветает и высоко развевает свое знамя, выступая как постоянный враг уничижающего его великого и подлинного. Благодаря им и их деяниям наше время низведено до такого низкого уровня, что кантовская философия, постигнутая нашими отцами только после многолетнего серьезного изучения и ценой большого напряжения, стала чуждой нынешнему поколению; оно стоит перед ней, как ονος προς λ υ ραν075 , и пытается грубо, неуклюже, бестолково нападать на нее,— подобно варварам, бросающим камни в чуждое им изваяние греческого бога. При таком положении дел я вынужден рекомендовать сегодня сторонникам непосредственно познающего, внемлющего, созерцающего, короче говоря, предоставляющего собственными средствами материальные знания разума как нечто для них новое знаменитую уже 150 лет работу Локка, первую книгу, решительно направленную против всех этих врожденных познаний, И особенно параграфы 21—26 ее третьей главы. Ибо хотя Локк заходит слишком далеко в своем отрицании всех врожденных истин, распространяя его и на формальные познания, что впоследствии блестяще опроверг Кант, — но в том, что касается всех материальных, т. е. предоставляющих материал, познаний, он совершенно и неоспоримо прав.

Я уже говорил об этом в моей «Этике», но должен это повторить, поскольку, как гласит испанская поговорка, нет более глухого, чем тот, кто не хочет слышать (no hay peor sordo, que el que no quiere oir): если бы разум был способностью, рассчитанной на метафизику, предоставляющей познания по их материалу и, следовательно, открывающей сведения, выходящие за пределы всего возможного опыта, то в человеческом роде необходимо должно было бы царить такое же согласие в вопросах метафизики, а тем самым и религии, ибо это одни и те же вопросы, как в вопросах математики; тогда каждого, кто в своих воззрениях в этой области отклонялся бы от мнения других, немедленно сочли бы не в здравом уме. Но происходит как раз обратное: ни в одном вопросе человеческий род не обнаруживает такого решительного несогласия, как именно в этом. С тех пор, как люди мыслят, философские системы повсюду выступают друг против друга и часто диаметрально противоположны друг другу; а с тех пор, как люди веруют (что еще древней), религии огнем и мечом борются друг с другом, обращаясь то к отлучению, то к пушкам. А для спорадически появляющихся еретиков во времена живой веры были не сумасшедшие дома, а тюрьмы инквизиции с надлежащими приспособлениями. Следовательно, и здесь опыт громко и неопровержимо выступает против ложного учения о разуме как способности к непосредственным метафизическим познаниям или, вернее, к вдохновению свыше, и это учение поистине необходимо наконец подвергнуть строгому суду; ибо, horribile dictu076 , такая хромающая, такая явная ложь в течение полустолетия повсюду распространяется в Германии, из года в год переходит с кафедры на скамьи и со скамей вновь на кафедры,—даже среди французов нашлось несколько глупцов, которые позволили навязать себе эту небылицу и теперь торгуют ею во Франции вразнос; впрочем, там bon sens французов вскоре укажет raison transcendentale на дверь.

Но где впервые высижена эта ложь и как появилась на свет эта небылица? Должен признаться: ближайшим поводом послужил, к сожалению, кантовский практический разум с его категорическим императивом. Стоило только принять этот разум, и не оставалось ничего другого, как дать ему в качестве, pendant или близнеца столь же ни от кого не зависящий, следовательно, ex tripode077 вещающий метафизические истины теоретический разум. Блестящий успех этого я описал в «… Основных проблемах этики», с. 148 след. (2–е изд., 146 след.), к ним я и отсылаю читателя. Между тем, допуская, что Кант дал повод для этого ложного предположения, я должен все–таки прибавить: кто любит танцевать, тому легко подсвистывать. Поистине какое–то проклятие тяготеет над двуногим родом: вследствие своего сродства с искаженным и дурным ему даже в творениях великих умов больше всего нравится наихудшее, даже прямые ошибки; их он восхваляет и превозносит, а то, что действительно достойно восхищения, лишь допускает наряду с ними. Истинно великое, действительно глубокое в философии Канта теперь известно лишь очень немногим, ибо с прекращением серьезного изучения его работ должно было прекратиться и понимание их. Их читают, не вникая, для исторического ознакомления только те, кто воображают, что после Канта появилось еще кое–что, причем самое необходимое; поэтому изо всех их разглагольствований о философии Канта очевидно, что они знают лишь ее оболочку, ее внешнюю сторону, усвоили лишь ее грубые очертания, кое–где вырвали отдельные слова, но не проникли в ее глубокий смысл и дух. В философии Канта им всегда нравились прежде всего антиномии как очень хитрая штука, но еще больше практический разум с его категорическим императивом, а также основанная на этом моральная теология, которую Кант никогда не принимал всерьез; ведь теоретический догмат исключительно практического значения подобен деревянному ружью, которое можно, не опасаясь, давать детям, и относится к сфере «вымой мне шубу, но не замочи ее». Что же касается самого категорического императива, то Кант никогда не утверждал его как факт, напротив, неоднократно протестовал против такого его понимания и предложил его только как результат в высшей степени странной комбинации понятий, нуждаясь в якоре спасения для морали. Но профессора философии никогда не исследовали основу этого, так что до меня она, по–видимому, даже не была известна; под пуристическим наименованием «нравственного закона», который напоминает мне бюргеровскую мамзель Ларегль, они поспешили утвердить непоколебимую веру в категорический императив, даже уподобили его по массивности скрижалям Моисея, место которых он у них занимает. Правда, в моей работе об основе морали я подверг практический разум с его императивом анатомическому вскрытию и так ясно и бесспорно показал отсутствие в них жизни и истины, что хотел бы видеть того, кто сможет, опираясь на доводы, опровергнуть меня и честно восстановить значение категорического императива. Однако это не смущает профессоров философии. Для обоснования своей морали они не могут обойтись ни без своего «нравственного закона практического разума» в качестве удобного Deus ex machina078 , ни без свободы воли, ибо это два крайне существенных элемента их доморощенной пустой философии. То, что я убил то и другое,— не имеет значения, для них они продолжают жить, подобно тому как иной раз из политических соображений продлевают еще на несколько дней царствование уже почившего монарха. Моему беспощадному уничтожению этих двух басен храбрецы противопоставляют свою старую тактику: молчать, молчать, тихонько прокрадываться мимо, делать вид, что ничего не произошло, дабы публика думала, что не стоит и прислушиваться к тому, что говорит такой человек, как я. В самом деле, они ведь призваны к философии министерством, а я только природой. Правда, конце концов окажется, что эти герои поступают, как идеалистически настроенный страус, который полагает, что достаточно закрыть глаза — и охотник исчезнет. Ну что ж, поживем — увидим; лишь бы хоть теперь, пока я еще жив и мои работы нельзя препарировать по собственному вкусу, публика довольствовалась бесплодным пустословием, невыносимо скучной жвачкой, произвольными конструкциями абсолюта и школьной моралью этих господ; потом будет видно.

Пусть бы завтра уж прямое

Круг друзей приобретало,

Лишь сегодня бы дурное

Честь и место занимало.

Гёте. Западно–восточный диван,

V, д. 15 [перевод Фета]

Но знают ли эти господа, в какое время мы живем? Наступила давно возвещаемая эпоха: церковь колеблется, колеблется так сильно, что возникает вопрос, обретет ли она вновь точку опоры, ибо вера исчезла. Ведь со светом откровения дело обстоит так же, как со всяким другим светом: немного темноты — его условие. Число тех, кого известная степень и объем знаний делают неспособными к вере, стало достаточно велико. Об этом свидетельствует повсеместное распространение плоского рационализма, все явственнее выставляющего свою бульдожью морду. Глубокие мистерии христианства, которые служили в веках предметом размышлений и споров, он совершенно спокойно берется измерить своим портняжьим аршином и полагает при этом, что он удивительно умен. Прежде всего предметом насмешки стало для плоских рационалистов учение о первородном грехе, этом основном догмате христианства, ибо для них нет ничего яснее и достовернее того, что существование каждого человека началось с его рождения и поэтому он никак не мог явиться на свет во грехе. Как остроумно! А как при обеднении и нерадении в деревне начинают появляться волки, так и при указанных обстоятельствах поднимает голову всегда готовый к этому материализм в сопровождении своего спутника, бестиализма (называемого иными гуманизмом). Вместе с неспособностью к вере растёт потребность в познании. На шкале культуры есть точка кипения, где исчезает всякая вера, всякое откровение, все авторитеты и человек требует самостоятельного понимания, хочет, чтобы его учили, но при этом и убеждали. Помочи детства спадают с него: он желает стоять на собственных ногах. Но при этом его метафизическая потребность (Мир как воля и представление, т. 2, гл. 17) столь же неистребима, как любая другая физическая потребность. Тогда становится серьезным стремление к философии, и жаждущее ее человечество взывает ко всем мыслящим умам, когда–либо созданным им в лоне своем. Тогда уже пустой болтовней и бессильными потугами духовных кастратов ничего нельзя достичь: тогда нужна действительно серьезная, т. е. стремящаяся к истине, а не к окладам и гонорарам, философия, которая не задается вопросом, нравится ли она министрам и советникам или подходит ли той или другой церковной партии данного времени; она ясно показывает, что призвание философии в совсем ином, чем служить источником доходов для нищих духом.

Однако возвращаюсь к моей теме. К практическому оракулу, который Кант ложно связал с разумом, был посредством требующего лишь некоторой смелости расширения присоединен теоретический оракул. Честь этого открытия следует, по–видимому, приписать Ф. Г. Якоби, а драгоценный подарок этого достойного человека с радостью и благодарностью приняли профессора философии. Ибо это выручило их из беды, в которую вовлек их Кант. Холодный, трезвый, размышляющий разум, который так резко критиковал Кант, был низведен на степень рассудка и впредь должен был носить это наименование. Наименование же разума было передано совершенно воображаемой, на немецкий лад, вымышленной способности; она как бы открывала окошко в надлунный, сверхъестественный мир, и через это окошко можно было получить совершенно готовыми и отшлифованными все те истины, на которые прежний старомодный, честный, рефлектирующий и размышляющий разум в течение многих веков тратил столько усилий, из–за которого вел столько споров. И на такой полностью лишенной всякого основания, полностью вымышленной способности уже пятьдесят лет зиждется так называемая немецкая философия, сначала как свободная конструкция и проекция абсолютного Я и его эманация в Не–Я, затем как интеллектуальное созерцание абсолютного тождества или индифференции и их эволюции к природе, или возникновения Бога из его темной основы или безосновности, а 1а Якоб Бёме, и, наконец, как чистое самопознание абсолютной идеи и балетная сцена самодвижения понятий; но при этом всегда также как непосредственное восприятие божественного, сверхчувственного, божества, красоты, истины, добра и, сверх того, всего, что заблагорассудится, или как простое предчувствие всех этих великолепий. И это разум? О нет, это фокусы, которые должны выручить из беды профессоров философии, оказавшихся в трудном положении из–за серьезной критики Канта, и помочь им как–нибудь, per fas aut nefas079 , выдать предметы государственной религии за выводы философии.

Дело в том, что главная обязанность профессоров философии заключается в том, чтобы философски обосновать и поставить вне всякого сомнения учение о Боге, творце и вседержителе мира, как личном, следовательно, индивидуальном, одаренном разумом и волей существе, сотворившем мир из ничто и правящем им с величайшей мудростью, могуществом и благостью. Но это ставит профессоров философии в затруднительное положение по отношению к серьезной философии. Ведь явился Кант, более чем шестьдесят лет тому назад написана «Критика чистого разума», в результате чего оказалось, что все доводы, которые приводились для доказательства бытия Божия на протяжении всего существования христианства и которые могут быть сведены только к трем возможным видам аргументации, неспособны дать искомое; более того, обстоятельство и a priori устанавливается невозможность такого доказательства, а тем самым а невозможность спекулятивной философии, причем сделано это не так, как стало модным в наши дни, не с помощью пустословия, или гегелевской болтовни, из которой каждый может сделать все, что ему угодно; нет, это было сделано вполне серьезно и честно по старому доброму обычаю, следовательно, так, что за шестьдесят лет, хотя это многим было весьма некстати, никто не мог представить серьезного возражения, и в результате этого доказательства бытия Божия потеряли доверие и перестали применяться. Да, с этого времени профессора философии стали очень высокомерно относиться к этим доказательствам, даже выражали к ним полное презрение, утверждая, что все это само собой разумеется и даже смешно прибегать к доказательствам. Ах! как жаль, что этого не знали раньше! Ведь тогда бы не пришлось в течение столетий тратить столько усилий на эти доказательства, и Канту не надо было бы обрушиваться на них всей силой своей критики разума. Правда, это презрение может иному напомнить лисицу и зеленый виноград. Впрочем, тот, кому захочется увидеть небольшой образец его, найдет очень характерный в философских работах Шеллинга (т. 1, 1809, с. 152 [с. 60 рус. изд. 1987 г.]. Пока одни из них утешались тем, что, по словам Канта, нельзя доказать и противоположное — как будто старому хитрецу неизвестно было affirmanti incumbit probatio080 , — спасителем в беде явился для профессоров философии Якоби с его удивительным открытием, которое дало немецким ученым нашего столетия совершенно особый разум, о котором дотоле не слышал и не ведал ни один человек.

А между тем все эти уловки совершенно не были нужны. Ведь названная недоказуемость нисколько не ставит под сомнение само бытие Бога, так как оно непоколебимо зиждется на гораздо более прочной основе. Оно ведь дано откровением и тем вернее, что та

Наши рекомендации