Патриотизм и критическое отношение к России, русскому народу — совместимы ли они?

Патриотизм, любовь к России, боль и тревога за нее красной нитью проходили сквозь рассуждения сколько-нибудь известных и влиятельных мыслителей России XX в., независимо от того, как именно каждый из них представлял себе и оценивал российский путь в истории. Патриотизм был самой общей ценностной предпосылкой более конкретных философско-исторических размышлений о русской идее.

В.В. Розанов, один из самых ярких и критически ориентированных авторов в русской философии, в сборнике "Мимолетное. 1915 год" писал: "Любить, верить и служить России — вот программа. Пусть это будет Ломоносовский путь". И никто из философов, вообще-то споривших с Розановым, не возражал ему именно в данном пункте.

Преданность России, патриотизм свойствен и тем мыслителям, которые, подобно И. Ильину, были изгнаны с родной земли. В статье "О русской идее", опубликованной за рубежом в сборнике статей 1948— 1954 гг., Ильин писал: "Если нашему поколению выпало на долю жить в наиболее трудную и опасную эпоху русской истории, то это не может и не должно колебать наше разумение, нашу волю и наше служение России. Борьба русского народа за свободную и достойную жизнь на земле—продолжается. И ныне нам более, чем когда-нибудь, подобает верить в Россию, видеть ее духовную силу и своеобразие и выговаривать за нее, от ее лица и для ее будущих поколений, ее творческую идею".

А.Ф. Лосев, испытавший на себе превратности судьбы крупного, самобытного мыслителя, жившего в условиях советского режима, писал в 1941г.: "Любящий любит не потому, что любимое—высоко, велико, огромно. Родители любят детей, и дети любят родителей не за высшие добродетели, а потому что они друг другу родные. Благородный гражданин любит свою Родину также не за то, что она везде и всегда, во всем и непременно велика, высока, богата, прекрасна и пр. Нет. Мы знаем весь тернистый путь нашей страны; мы знаем многие и томительные годы борьбы, недостатка, страданий. Но для сына своей Родины все это — свое, неотъемлемое свое, родное: он с этим живет, с этим погибает; он и есть это самое, а это самое, родное, и есть он сам".

Тот же мотив — ощущение слитности человека, ищущего свое Я и свою индивидуальность, с Родиной, ее судьбой, как бы мучительна и тяжела она ни была — развит в работе С. Булгакова (1871—1944) "Моя родина": "Нужно особое проникновение и, может быть, наиболее трудное и глубокое, чтобы познать самого себя в своей природной индивидуальности, уметь полюбить свое, род и родину, постигнуть в ней самого себя, узнать в ней свой образ Божий".

Но ни один из писателей и философов, о которых здесь шла и еще пойдет речь, не понимал российский патриотизм как некритическое принятие всего, что происходит с Россией и в России. Критический подход к российской действительности, "русскому национальному характеру" понимался многими философами нашего отечества не просто как совместимый с российским патриотизмом — он мыслился как неотъемлемое свойство и проявление этого патриотизма. В. Розанов писал: <<...болит душа за Россию...


болит за её нигилизм.

Если "да" (т.е. нигилизм) — тогда смерть, гроб. Тогда не нужно жизни, бытия. "Если Россия будет нигилистичной" — то России нужно перестать быть, и нужно желать, чтобы она перестала быть... Вот где зажата душа. Но как "нигилизм" пройдет, когда почти все нигилистично? даже мальчики? гимназисты?». Не та же проблема мучит нас и сегодня?

И. Ильин, написавший о патриотизме (скажем в книге "Путь духовного обновления") немало вдохновенного и прекрасного, подразумевает под истинным патриотизмом непременно критическое отношение к тому, что в истории и в сегодняшней жизни Родины вызывает обоснованное недовольство. "Любить свой народ и верить в него, верить в то, что он справится со всеми историческими испытаниями, восстанет из крушения очистившимся и умудрившимся, — не значит закрывать себе глаза на его слабости, несовершенства, а может быть, и пороки. Принимать свой народ за воплощение полного и высшего совершенства на земле было бы сущим тщеславием, больным националистическим сомнением. Настоящий патриот видит не только духовные пути своего народа, но и его соблазны, слабости и несовершенства. Духовная любовь вообще не предается беспочвенной идеализации, но созерцает трезво и видит с предметной остротой. Любить свой народ не значит льстить ему или утаивать от него его слабые стороны, но честно и мужественно бороться с ними. Национальная гордость не должна вырождаться в тупое самомнение и плоское самодовольство; она lie должна внушать народу манию величия".

Ильин замечает, что для такого критического, т.е. подлинного, патриотизма нужны зоркость, правдивость и гражданское мужество. Он превосходно говорит о "соблазнах национализма" — о тенденции преувеличивать достоинства своего народа и сваливать всю ответственность за совершенное или так и не совершенное им "на иные "вечно злые" и "предательские силы". (Надо, однако, иметь в виду следующее чисто терминологическое противоречие: иногда И. Ильин употребляет понятие "национализм" и в ином смысле, по существу отождествляя его с патриотизмом.) "Путь к обновлению ведет через покаяние, очищение и самовоспитание", — эти слова выдающегося русского мыслителя остаются для нас актуальными.

Итак, в понимании не только совместимости, но и единства патриотизма и критического отношения к родной стране мы вряд ли обнаружим разногласия между выдающимися мыслителями России начала века. Однако в конкретном понимании проблематики, обнимаемой понятием "русская идея", разногласия между ними существуют. И. Ильин так определяет особенности своего подхода:

"Эта идея формулирует то, что русскому народу уже присуще, что составляет его благую силу, в чем он прав перед лицом Божиим и самобытен среди всех других народов. И в то же время эта идея указывает нам нашу историческую задачу и наш духовный путь; это то, что мы должны беречь и растить в себе, воспитывать в наших детях и в грядущих поколениях и довести до настоящей чистоты и полноты бытия—во всем, в нашей культуре и в нашем быту, в наших душах и в нашей вере, в наших учреждениях и законах. Русская идея есть нечто живое, простое и творческое. Россия жила ею во все свои вдохновенные часы, во все свои благие дни, во всех своих великих людях". Иными словами, под русской идеей И. Ильин понимает лишь все великое, благое и только позитивное, что есть в истории, судьбе, культуре и духе российского народа. Н. Бердяев, напротив, включает в совокупность проблем и линий исследования русской идеи не только благое, лучшее, "правое" — он считает, что подойти к разгадке тайны "русской души", самобытности пути России, можно лишь в случае, если сразу признать "антиномичность России, жуткую ее противоречивость. Тогда русское самосознание избавляется от лживых и фальшивых идеализации, от отталкивающего бахвальства, равно как и от бесхарактерного космополитического отрицания и иноземного рабства".

Самобытность "русского пути"?

Спор о самобытности России и ее исторического пути в начале XX в. в некоторых отношениях был связан с еще довольно значительным влиянием идей В. С. Соловьева. Немало видных философов, писателей, художников, религиозных деятелей объединилось в 1905 г. в "Общество памяти Вл. Соловьева" (оно просуществовало до 1918 г., когда было закрыто большевиками). Снова стала предметом дискуссий и соловьевская концепция "русской идеи" (о ней говорилось во второй книге нашего учебника, в главе, посвященной Вл. Соловьеву). При этом мнения участников дискуссии о смысле и значимости решений, предложенных В. С. Соловьевым, разделились.

Е.Н. Трубецкой — философ, который наиболее близко примыкал к идеям В. Соловьева и посвятил ему превосходное исследование "Миросозерцание Вл. Соловьева" (1913), в своем реферате "Старый и новый национальный мессианизм" (прочитанном на собрании Религиозно-философского общества 19 февраля 1912г.) прежде всего подчеркнул роль великого мыслителя России в преодолении примитивного, по мнению Трубецкого, варианта националистического русского мессианизма. Последний строился на крайних антизападнических умонастроениях и на приписывании народу России, — в силу его "богоизбранности" и в силу того, что православие считалось единственно истинной формой христианства—исключительной роли в истории, роли народа-мессии. "К сожалению, — продолжал Е. Трубецкой, — сознание грехов и противоречий старого славянофильства не спасло самого Соловьева от того же рокового увлечения. В другой форме и у него воскресла старая традиционная мечта о третьем Риме и народе-богоносце".

Сам Е. Трубецкой решительно высказался против мессианского понимания роли русского народа в истории, хотя он, согласившись с теми, кто различал миссианизм (от слова "миссия") и мессианизм (от слова "мессия"), не отрицал, что Россия выполняет особую миссию, как выполняет свою миссию каждый из христианских народов. Трубецкой также всем сердцем принимал идею, весьма распространенную в России и XIX и XX в. —с христианством, и только с ним должны быть связаны русская идея и соответственно русский путь. Но этот путь, считал Е. Трубецкой, Россия должна проходить не в кичливом убеждении исключительного превосходства перед другими христианскими народами, как и народами нехристианскими, а в единстве и согласии с ними, что никак не отрицает самобытности, специфики русско-христианского пути. "Русское, — писал Е. Трубецкой, - не тождественно с христианским, а представляет собой чрезвычайно ценную национальную и индивидуальную особенность среди христианства, которая несомненно имеет универсальное, вселенское значение. Отрешившись от ложного антихристианского мессианизма, мы несомненно будем приведены к более христианскому решению национального вопроса. Мы увидим в России не единственный избранный народ, а один из народов, который вместе с другими призван делать великое дело Божие, восполняя свои ценные особенности столь же ценными качествами других народов-братьев". Трубецкой полагал, что Вл. Соловьев в конце жизни (в знаменитых "Трех разговорах") тоже нашел верное понимание проблемы; великий мыслитель избавился от ложного символа русского "народа-богоносца".

В реферате Е. Трубецкого вообще набросана широкая панорама споров по этому вопросу в русском обществе, в особенности среди известных философов и теологов. Он подвергает критике "серединный путь", избранный С.Н. Булгаковым, который, с одной стороны, видит родство национального мессианизма с тем, что обыкновенно называется национализмом. "Национальный аскетизм, — писал Булгаков в книге "Два града", — должен полагать границу национальному мессианизму, иначе превращающемуся в карикатурный отталкивающий национализм". С другой стороны, о. С. Булгаков, не без оснований указывающий на особенности восприятия, изображения и понимания Христа на Руси ("Русского Христа"), не учел, согласно Трубецкому, что "подлинный Христос соединяет вокруг себя в одних мыслях и в одном духе все народы". Е. Трубецкой резко обрушился на Н. Бердяева, который, по его мнению, заболел старой болезнью русского мессианизма. В связи с этим Трубецкой ссылался прежде всего на книгу Бердяева, посвященную А. С. Хомякову, на ряд других выступлений, в которых "антагонизм между национально-мессианским и вселенским сказывается в форме чрезвычайно яркой и определенной". Для подобных оценок бердяевской позиции перед первой мировой войной и особенно в военное время есть определенные основания. Бердяев нe просто серьезно занялся проблемами, связанными с русской идеей, — он, действительно, отдал некоторую дань русскому мессианизму, что видно уже из его слов, процитированных ранее, и из того факта, что он чрезмерно увлекся старым славянофильством, способствуя, впрочем, углубленному пониманию противоречивости этого духовного феномена русской истории.

Е. Трубецкой верно подметил некоторые философские слабости позиции Бердяева и тем самым вскрыл неудовлетворительность и даже опасность идеи о "богоизбранности" русского народа. Бердяев отказался — и, по мнению Трубецкого, вовсе не случайно — от эмпирического, теоретического, философско-исторического обоснования русского мессианизма, отрекся даже от рациональной веры в эту идею. Он порекомендовал не что иное, как "мистическую интуицию", неподсудную дискурсивному доказательству и познанию. И хотя Трубецкой считал вполне понятным притязание каждого человека на то, чтобы именно его народ "занял первое место в Боге и после Бога", как философ он предупредил о возможности превращения такого языческого побуждения в идеологию, в философское убеждение: "Опасность велика: национализм уже не раз кружил русские головы обманчивой личиной правды; и дело всегда кончалось бесовским танцем". Правда, Трубецкой признает: "У Н.А. Бердяева до этого еще не дошло, но уже и у него замечаются зловещие признаки головокружения, вызванного русской национальной гордостью".

Но Е. Трубецкой отчасти был несправедлив в оценке книги Н. Бердяева о Хомякове и в особенности предложенного Бердяевым анализа русского пути и русского национального характера. "Антиномичность России, жуткую ее противоречивость", о которой уже упоминалось, Н. Бердяев анализирует с поистине бескомпромиссной философско-исторической и социально-психологической глубиной. "Противоречия русского бытия,—пишет он в работе "Душа России", — всегда находили себе отражение в русской литературе и русской философской мысли".

О каких же противоречиях, антиномиях российского бытия и русской мысли, стало быть, русского пути, ведет речь Бердяев?

Первая антиномия касается реального отношения народа к государственной власти, к исполнению и осуществлению ее, а также характеризующих ее оценок, мыслей, умонастроений. Одна сторона антиномии состоит в следующем: "Россия — самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире. И русский народ — самый аполитический народ, никогда не умевший устраивать свою землю. Все подлинно русские, национальные наши писатели, мыслители, публицисты—все были безгосударственниками, своеобразными анархистами". Бердяев имеет в виду не только анархистов Бакунина и Кропоткина, но и славянофилов, Достоевского, Л. Толстого, революционаристских публицистов. Славянофилы, правда, радели за "державность" — в форме самодержавия. Однако в глубине души они лелеяли идеал идеальной власти. "Русская душа хочет священной общественности, богоизбранной власти. Природа русского народа осознается, как аскетическая, отрекающаяся от земных благ". Следствием таких анархических убеждений становится, верно заключает Бердяев, отнюдь не свобода, на которую как будто рассчитывают, и не "отчуждение" от "нечистой" власти. Как раз наоборот: "русская безгосударственность — не завоевание себе свободы, а отдание себя, свобода от активности"22. Российский анархизм носит в себе, по мнению Бердяека, не мужественное, а "мягкотелое женственное начало", и именно "пассивную, рецептивную женственность".

Отсюда и вторая сторона антиномии, которую не смогли принять в расчет славянофилы и другие идеологи ни с чем не сравнимого якобы "русского пути": "Россия — самая государственная и самая бюрократическая страна в мире; все в России превращается в орудие политики. Русский народ создал могущественнейшее в мире государство, величайшую империю... Почти не оставалось сил у русского народа для свободной творческой жизни, вся кровь шла на укрепление и защиту государства". С этим тесно связаны чудовищный бюрократизм, превратившийся в нечто самодовлеющее, презрение к достоинству и самостоятельности личности.

Вторая антиномия русского пути и русского национального характера относится как раз к проблеме национального российского начала или национализма. Одна сторона антиномии, по Бердяеву: "Россия — самая нешовинистическая страна в мире. Национализм у нас всегда производит впечатление чего-то нерусского, наносного, какой-то неметчины... Русские почти стыдятся того, что они русские; им чужда национальная гордость и часто даже — "увы! — чуждо национальное достоинство. Русскому народу не свойствен агрессивный национализм, наклонности насильственной русификации. Русский не выдвигается, не выставляется, не презирает других. В русской стихии есть какое-то национальное бескорыстие, жертвенность, неведомая западным народам. Русская интеллигенция всегда с отвращением относилась к национализму и гнушалась им, как нечистью. Она исповедывала исключительно сверхнациональные идеалы". Именно в силу такого начала, жившего в русской душе, Россия, как отмечает Бердяев, нередко в своей и мировой истории становилась освободительницей народов, создавала предпосылки для совместной жизни на ее огромной территории самых разных наций, народностей, для взаимодействия и взаимооплодотворения культур. Бердяев не согласен и с теми, кто стремился превратить Достоевского в заурядного славянофила-националиста. "Достоевский прямо провозгласил, что русский человек — всечеловек, что дух России — вселенский дух, и миссию России он понимал не так, как ее понимают националисты. Национализм новейшей формации есть несомненная европеизация России, консервативное западничество на русской почве".

Но есть и была, по Бердяеву, другая сторона антиномии: "Россия — самая националистическая страна в мире, страна невиданных эксцессов национализма, угнетения подвластных национальностей русификацией, страна национального бахвальства, страна, в которой все национализировано вплоть до вселенской церкви Христовой, страна, почитающая себя единственной призванной и отвергающая всю Европу как гниль и исчадие дьявола, обреченное на гибель. Обратной стороной русского смирения является необычайное русское самомнение". У тех же Достоевского и Вл. Соловьева Бердяев обнаруживает отдельные проявления самого "вульгарного" российского .национализма и презрения к другим народам. "Россия, по духу своему призванная быть освободительницей народов, слишком часто бывала бытия, существования чего бы то ни было—отдельной вещи, индивида, страны, планеты, народа... — всегда уникальна, неповторима. У любой страны, включая Россию, — таково было простое социально-историческое следствие общеметафизического закона — уже пройденный, проходимый сегодня и пролагаемый в будущее путь может быть только особым, уникальным, неповторимым и для других государств, наций и для самой этой страны.

В-третьих, в философии уже была учтена та борьба против "диктата", "засилия всеобщего", в пользу особого, специфического, индивидуального, которую с успехом повели "возмутители спокойствия" в философии XIX в. — Шопенгауэр, Кьеркегор, Ницше, как раз на рубеже столетий и в начале XX в. приобретшие особую популярность в России.

Вот почему философы нашего отечества почти что не спорили о том, идет ли уже и пойдет ли в будущем Россия именно по своему, "русскому пути" или ей доведется лишь повторять, имитировать исторический путь, пройденный или недавно избранный другими народами. Путь есть и будет только "свой" — специфический, уникальный. Простое перенесение на русскую почву западного или восточного опыта с надеждой воспроизвести его максимально точно мало кому представлялось реальным. Трудно, если вообще возможно было оспаривать и прямо противоположный, на первый взгляд, но столь же верный тезис — о том, что Россия не может не взаимодействовать с другими странами, не быть включенной в совокупное развитие европейских и азиатских стран, в мировую цивилизацию. Таковое взаимодействие России, населяющих ее народов — и с Европой, и с Азией, и с Америкой, и с народами других континентов — издревле имело место и никак не могло, в силу коренных законов человеческой истории, в какой-либо момент исчезнуть. Против такого рода исторических фактов никто из русских мыслителей и не возражал.

Спор состоял, как правило, в другом и касался целого ряда трудных и чрезвычайно важных философско-исторических, социально-психологических, политических, философско-правовых, культурологических и общеметафизических проблем.

А они, в свою очередь, объединялись в следующий основной вопрос:

Что плодотворнее для России — попытки изоляционизма или активного взаимодействия с Западом, с Европой?

Плодотворными ли для истории России были те этапы, когда она, не переставая (в силу ранее очерченных законов) идти по своему уникальному пути, обращала свои взоры на Запад и пыталась, учась у более цивилизованных западных стран, что-то заимствовать из их опыта? Или более благоприятными, отвечающими судьбе и чаяниям народа оказались как раз те эпохи, когда Россия (в силу внешних причин или следуя специально разработанной политике) была (относительно) изолирована от западного опыта и активного взаимодействия с Западом? Легко видеть, что по сравнению со спором славянофилов и западников в постановку проблемы вносилось мало нового — это было, скорее, продолжение и развитие на новом уровне старой дискуссии.

Правда, нельзя не учитывать и специфических нюансов, которые в прежнее идейное противостояние внесла сама историческая обстановка в XX в. На протяжении этого столетия Россия была втянута либо во внутренние кровавые потрясения — революции, гражданскую войну, массовые репрессии "большевистского меньшинства" против действительного большинства народа, либо в две мировые или в локальные войны. И в основном (за исключением двух войн с Японией и интервенции в Афганистане) то были принесшие нашему народу неисчислимые бедствия войны, развязанные в Европе и ведшиеся в Европе, в том числе на европейской части России.

Это дало в руки сторонников националистического изоляционизма поистине козырные карты. Европейскую и вообще западную цивилизацию в этих условиях не представляло большого труда представить как сугубо разрушительную, милитаристскую, все попытки приобщаться к которой бессмыслены и губительны. Еще до того, как большевистская идеология придала националистическому изоляционизму формационно-классовую окраску (считалось, что Запад, вступивший в империалистическую стадию капитализма, загнивает и движется к своей окончательной гибели), концепции "заката Европы", приобретшие влияние и на самом Западе, нашли в России повсеместное распространение. Понятие "цивилизация" сделалось — в немалой степени под влиянием западной мысли, например, книги О. Шпенглера "Закат Европы" — чуть ли не бранным словом. Поэтому широко распространилось мнение, что цивилизационная отсталость России, которую мало кто оспаривал, это вовсе не недостаток, требующий преодоления в изнурительной погоне за Западом, а черта "русского пути", нуждающаяся в сохранении, консервации — в качестве отличия духа русской аскезы, равнодушия русских людей к материальным благам и их устремления к божественному, от потребительско-мещанских ориентации, целиком победивших-де западное, в частности европейское сознание.

Но, пожалуй, особенно бурными споры о русской идее в сравнении с "духом" Запада, в соотношении с европейской цивилизацией стали в годы первой мировой войны.

«Подъем русской мысли в начале мировой войны, — пишет известный современный исследователь русской истории, культуры, философии С. С. Хоружий, — с неизбежностью сосредотачивался вокруг историософских, культурософских, национальных проблем. Опыт войны делал необходимым заново обозреть и утвердить позиции русской философии во всех классических темах национального самосознания: о духовных основах русской истории, об особенностях духовно-душевного склада русского человека, о положении России в космосе наций и культур. И философия отозвалась с удивительной быстротой. В первые же месяцы войны прошло множество дискуссий и заседаний, прочитано было множество докладов и лекций на все поднятые войной темы философии и культуры. Все или почти все известные русские философы выпустили в свет, не говоря о статьях, отдельные, хоть и небольшие, книжки о духовной ситуации и ее проблемах. Самой значительной частью этой литературы стала серия " Война и культура", выпущенная издательством Сытина в Москве. В нее вошли восемь брошюр, составивших в своей совокупности как бы соборное суждение о смысле совершающихся событий; авторами были Бердяев,

Булгаков, Евг. Трубецкой (которому принадлежали две брошюры), В. Эрн, И. Ильин, С. Дурылин и А. Глинка-Волжский. Петроград откликнулся публикацией "военного выпуска" "Записок Петроградского религиозно-философского общества" с докладами Д. Мережковского, 3. Гиппиус, А. Мейера, С. Соловьева, С. Гессена и обширными прениями по ним. В. В. Розанов выпустил целый том статей "Война 1914 года и русское возрождение", на который вскоре последовала отповедь Бердяева "О вечно бабьем в русской душе". Появился философский сборник "Проблемы мировой войны"... — всего не перечислить, и мы называем только самое основное». В "московской" трактовке, представленной серией "Война и культура", была четко заявлена (по мнению С. С. Хоружего и ряда других современных исследователей) "неославянофильская" позиция, еще и раньше, до постепенно назревавшей войны, разделяемая и развиваемая авторами журнала "Путь". «Фразу Булгакова: "Запад сказал уже все, что имел сказать", можно найти,—продолжает С. С. Хоружий, — в десятках вариантов у дюжин авторов. И в качестве образца, модели российского развития Запад уже оказывался решительно непригоден. "Западничество умерло навсегда под ударами тевтонского кулака", — писал Булгаков в той же статье "Родина". Напротив, Россия, сумевшая преодолеть раскол общества, проявляющая героизм на фронте, вновь черпающая силу и вдохновение у национальных святынь, явно стояла на пороге светлого будущего. Ей предстоял расцвет, и роль ее в мировой жизни и культуре должна была стать главенствующей. "Ex oriente lux (с Востока — свет). Теперь Россия призвана духовно вести европейские народы" — с неотразимой логикой продвигалась мысль Булгакова. И эта идея послевоенного наступления новой эпохи, отмеченной первенством России, также была подхвачена многими. Жизнь, таким образом, оправдывала все ожидания, все классические положения славянофильства. Крылатым словом момента стало название брошюры Владимира Эрна "Время славянофильствует"».

Время, по крайней мере в Московском кружке философов, действительно "славянофильствовало" — и способствовало возрождению не просто вполне понятного, пробужденного войной патриотизма, но и настроений, которые не делали чести выдающимся мыслителям: нового мессианизма, склонности перечеркивать культурное значение немецкого духа и немецкой культуры из-за преимущественного акцентирования милитаристских "германизма", "тевтонизма". Естественный для военного времени, но слишком шумный патриотизм, перемешанный с мессианскими надеждами, делал вообще-то прозорливых, но здесь как бы ослепших российских интеллигентов слишком доверчивыми к версии о быстрой и окончательной "смерти Запада", его культуры и цивилизации, а значит, об окончательном решении "спора" между загнившим Западом и расцветающей Россией в пользу последней. Как все далее случилось, хорошо известно: Германия войну проиграла, однако культура, цивилизация этой страны и Европы в целом не погибли. Что же до утверждений неославянофилов о процветании и блестящем будущем и мировой руководящей роли России, то они в очередной раз разбились о разруху, революцию, гражданскую войну... И это был не последний исторический эпизод, когда народ российский, движимый идеями патриотизма, мировой освободительной миссии, интеллигенты пытались направить против агрессивного "германизма" — в надежде на небывалое послевоенное обновление и в убеждении, что "загнивающий" Запад потерпит окончательное крушение. Удивительно, но после стольких неудачных исторических уроков сходная схема: Россия есть спасительница и освободительница якобы доживающей последние дни "дьявольской" Европы с ее насквозь прогнившими религией, культурой, философией — снова имеет у нас хождение по обеим столицам и провинциям, снова отравляет умы несбыточными националистическими иллюзиями.

Впрочем, как показали отечественные исследователи, отнюдь не вся Россия во время первой мировой войны поддержала недальновидный мессианизм и конъюнктурный антиевропеизм, антигерманизм некоторых философов московской "неославянофильской группы". Иные настроения были распространены, например, в Петрограде. Д. Мережковский сделал доклад "О религиозной лжи национализма", в котором утверждал, что национализм немецкий и российский— копии друг друга и предостерегал против огульного обвинения немецкого духа, культуры Германии исключительно в милитаристской ориентации.

Как бывает в такого рода спорах, стороны не всегда замечали тонкости и нюансы в позициях противников. Так, критикуя В. Эрна, Д. Мережковский выдвинул немало справедливых критических замечаний. Однако он не заметил, что у "славянофильствующего" автора в его дискуссионной работе содержалось немало ценных идей и размышлений о единстве России с той Европой, которая противостояла разгулу милитаризма. «С этой Европой подвига и героизма, с Европою веры и жертвы, с Европою веры и жертвы, с Европою благородства и прямоты мы можем вместе, единым сердцем и единым духом, творить единое "вселенское дело"».

Но в общем и целом предвоенное и военное время, как и эпоха Октябрьской революции, гражданской войны, большевистской диктатуры, второй мировой войны в значительной степени способствовали произрастанию на российской почве изоляционистских по отношению к Западу идей, мифологем, умонастроений. Изоляционизм использовал самые разные образы, выдвигал различные обоснования. Наиболее общей формулой изоляционизма сделалось убеждение, что при всяком активном сотрудничестве с Западом, при попытках извлечь что-то из хозяйственно-экономического, научно-технического и тем более культурно-просветительского опыта Запада (под которым все чаще понимали не только Европу, но и США) — Россия или решительно проигрывала, скатываясь на чуждый ей путь, или рождала нежизнеспособные "антирусские" суррогаты типа империи и реформ Петра Великого. Более "слабой" версией изоляционистского тезиса была мысль о том, что у Запада есть чему поучиться лишь в научно-техническом или, скорее, чисто техническом отношении. Так, в 1915 г. малоизвестный сейчас философ А. К. Топорков писал в статье "Идея славянского возрождения" (под псевдонимом А. Немов): "Западничество в настоящее время возможно не как общее миросозерцание, а лишь в узком и техническом смысле этого слова. И теперь и позже русские общественные деятели и техники будут посещать западные города, фабрики и заводы, знакомиться с устройством кооперативных товариществ и канализации и т.д., т.е. русские еще долго будут пользоваться опытами более зрелой и более мощной культуры Запада, но все эти вопросы частные и специальные, они не могут заменить более общих, более отвлеченных, быть может, но тем не менее гораздо более нужных, чем последние, — вопросов о целях и идеалах".

Между тем на Западе, продолжал Топорков, все более наблюдается "помрачение кумиров", там нет положительных идеалов, нет обобщающих идей, духовных авторитетов и т. д. Дух и культура на Западе находятся "в ущербе"; в ничтожнейшем состоянии пребывает философия и литература. Все подобные выводы автор делал без анализа и доказательств. Но если бы он захотел привести их, то нашел бы в изобилии в самой постоянно самокритичной западной философии, резко осуждавший и духовное состояние "старушки Европы", и прагматичного, занятого, де, лишь деньгами и бизнесом Нового Света. Так поддерживалась давняя, сохранившаяся и до сего дня антизападническая тенденция, оправдывавшая и увековечивавшая худшие черты российского изоляционизма и мессианизма, а также постоянно примитизировавшая несомненно противоречивое, но живое и полнокровное развитие стран Запада.

Впрочем, "западническая" модель, пусть менее популярная и оттесняемая на задний план сменявшими друг друга формами социально-политической конъюнктуры (от "славянофильского" патриотизма периода первой мировой через большевистско-коммунистическую враждебность к капиталистическим Европе и Америке до "антивестернизма" неонационалистов нашего времени), тоже не сходила со сцены российской культуры на протяжении всего XX в. Трагический парадокс: злая судьба, принявшая на этот раз форму большевистской власти, нанесла жесточайший удар и "неославянофилам" 1914—1917 гг., и интеллигентам-западникам, и представителям многих других оттенков русской мысли, либо уничтожив их, либо отослав насильственно в эмиграцию — все на тот же "продолжающий загнивать" Запад из так и не ставшей земным раем России. А там в трудном и противоречивом взаимодействии с западной мыслью продолжила свое развитие российская философия, что стало особенно важно и спасительно для философии религиозной и идеалистической, которая ушла в глубокое подполье на родине, где развился новый вид мессианизма, а именно коммунистически-большевистский. Однако и в условиях большевистской России ее историко-культурные связи с Европой и Америкой, т.е. с Западом, не прервались окончательно. Как бы ни были в этом отношении искажены и фальсифицированы в СССР образование и официальная культура, каким бы прочным ни оказался железный занавес — все же взаимодействие российского и западного духа продолжалось. Об издержках и потерях на этом труднейшем пути можно не говорить — они многочисленны и очевидны, не преодолены и до сих пор. И в пору, когда, казалось, рухнул железный занавес, обнажались рубцы от его многолетнего существования на теле российской культуры и в глубинах русских душ. Но это уже другая страница истории, и она потребует своего обстоятельного анализа, когда для этого накопится достаточный исторический материал.

Уже во время первой мировой войны, но в особенности в 20-е годы, когда на необозримых просторах бывшей Российской империи стал формироваться СССР, тема "Россия—Запад" по своей популярности и интересу для философии стала уступать место проблеме " Россия и Восток".

Наши рекомендации