Установление соответствия мысли своему предмету

Известную трудность для классической концепции истины всегда представлял вопрос о том, как понимать «соответствие» мысли своему предмету. Как вообще можно сравнивать, соотносить мысль и реальность? Если, говоря об общей картине мира, мы еще можем истолковать это соответствие как некое «сходство»: картина мира «похожа» (является «отражением» и т.п.) на внешний мир, то в отношении элементов этой картины — слов и предложений — такое истолкование кажется неприемлемым. В самом деле, как можно говорить о том, что слово «жираф» похоже на обозначаемое им животное? Вот если бы оно было столь же длинным, как шея у жирафа, тогда пожалуй. Как можно говорить о том, что предложение «Яблони цветут весной» похоже на цветущую яблоню? Истинное предложение соответствует своему предмету в каком‑то ином смысле. В каком?

Рассмотрим простую и ясную формулировку основной идеи классического истолкования истины, предложенную А. Тарским.

«Начнем с конкретного примера. Рассмотрим предложение «Снег бел». Мы задаемся вопросом: при каких условиях это предложение истинно или ложно? Представляется очевидным, что если мы опираемся на классическую концепцию истины, то должны сказать, что данное предложение истинно, если снег бел, и ложно, если снег не бел. Таким образом, если определение истины соответствует нашей концепции, то из него должна следовать эквивалентность:

Предложение «Снег бел» истинно тогда и только тогда, когда снег бел[69]

Из этого частного определения истины для конкретного предложения Тарский получает свою знаменитую «схему (эквивалентность, конвенцию) Т»:

Предложение X истинно тогда и только тогда, когда р,

в которой переменная X представляет имена предложений, а переменная р — сами эти предложения. Схема Т утверждает эквивалентность предложений «истинно» и «р».

Заменим в этой схеме переменные константами и будем говорить об истинности конкретного предложения «S»: S представляет само предложение, а «S» — кавычковое имя этого предложения. Связь левой и правой частей эквивалетности Т становится при этом более наглядной. Заметим, что Тарский рассматривает истину как свойство самих предложений: «слово “истинно”... выражает свойство (или обозначает класс) определенных выражений, а именно предложений»[70]. Мы же решили рассматривать истину как нашу оценку предложений, поэтому вынуждены внести в схему Тарского некоторое изменение:

Предложение «S» оценивается как истина тогда и только тогда, когда S.

Изменение, казалось бы, небольшое, но оно носит принципиальный характер. В дальнейшем выражение «оценивается как истина» для краткости будем заменять выражением «истинно».

Теперь следует вспомнить, что выше мы согласились с тем, что наша истинностная оценка всегда относительна — она дается для определенной онтологии и определенного языка. Это вынуждает нас внести еще одно дополнение в схему Тарского (кстати, он сам согласился бы с этим дополнением):

Предложение «S» истинно в онтологии L тогда и только тогда, когда S.

Так когда же предложение «S» оценивается как истинное в онтологии L.? Тарский отвечает: «когда S». А что такое S? Это то самое предложение, об истинности которого идет речь. Оно описывает или, вернее сказать, задает условия своей собственной истинности. Можно ли описать условия истинности предложения «S» не посредством его самого, а с помошью какого‑то иного предложения? Кажется, что такое возможно, например: предложение «Ворона летает» истинно тогда и только тогда, когда летает ворона. Но можно ли считать разными предложения, отличающиеся друг от друга только порядком слов? Во всех иных случаях только само предложение способно точно задавать условия своей истинности. Поэтому Тарский требует в правую часть своей эквивалентности ставить то самое предложение, об истинности которого идет речь в левой части.

Это приводит к мысли о том, что предложение не «описывает» некоторое уже существующее положение дел, которое делает его истинным, а «задает», «конструирует» его. Предложение с помошью входящих в него слов конструирует некоторое положение дел и утверждает, что это положение дел существует в онтологии L. Поэтому определение истины для конкретного предложения в соответствии со схемой Тарского мы могли бы сформулировать так:

Предложение S оценивается как истинное в онтологии L тогда и только тогда, когда задаваемое им положение дел существует в онтологии L.

С развиваемой здесь точки зрения предложение с помощью входящих в него слов конструирует некоторые предметы, их свойства и связи между ними и утверждает, что эти предметы и их связи существуют в соответствующей онтологической картине. Оно дополняет, достраивает онтологическую картину L. Дальнейшая проверка с помощью опыта, наблюдения, эксперимента показывает, так ли это. Эмпирическая проверка означает обращение к внешним воздействиям. Всякое предложение является предсказанием: оно предсказывает, что интерпретация соответствующих внешних воздействий с помощью органов чувств и языка должна привести к построению того положения дел, которое оно задает. Если в процессе проверки мы приходим к построению именно такого положения дел, то оцениваем наше предложение как истинное. Если же в результате проверки мы приходим к построению какого‑то иного положения дел, то оцениваем наше предложение как ложное.

Как представляется, такое истолкование схемы Тарского достаточно хорошо согласуется с классической идеей истины, хотя, по‑видимому, непригодно для технических целей логики.

Возможно, здесь мы находим решение старой и чрезвычайно трудной проблемы: как соотнести мысль и ее предмет? Если считать, что предложение «описывает» объективное положение дел, то сравнение предложения с этим положением дел кажется невозможным. Но мы сравниваем предложение (положение дел, задаваемое им) с онтологической картиной, создаваемой с помощью того же самого языка, в котором сформулировано наше предложение. И тогда никаких трудностей не возникает, ибо предложение мы сравниваем с онтологией, созданной языком, частью которого является наше предложение. Грубо говоря, мы сравниваем наше предложение не с предметами реальной местности, а с картой местности, которая сама создается с помощью такого рода предложений.

Интересно, что в качестве примера Тарский избирает предложение «Снег бел». Итак: предложение «Снег бел» истинно в онтологии L тогда и только тогда, когда снег бел в онтологии L. Это предложение задает предмет «снег», свойство «быть белым», которое может быть присуще или не присуще предметам, и утверждает, что в онтологии L снег обладает этим свойством. Ясно, что Тарский имеет в виду онтологию обыденного языка и здравого смысла, в которой действительно снег выступает как предмет, а белизна — как свойство предметов. Обратившись к наблюдению и интерпретировав полученные внешние воздействия, мы сконструируем именно ту ситуацию, существование которой утверждается в данном предложении. Поэтому мы оценим наше предложение как истинное. Если же мы возьмем предложение «Снег черен», предсказывающее, что, обратившись к интерпретации внешних воздействий, мы получим соответствующую ситуацию, то утверждаемая им ситуация не существует в онтологии обыденного языка. Это предложение мы сочтем ложным.

Но возьмем теперь онтологию волновой оптики, которая рассматривает свет как поперечные электромагнитные волны и изучает распространение, отражение, преломление этих волн в различных средах. В этой онтологической картине предложение «Снег бел» будет даже не ложным, а попросту бессмысленным.

Подводя итог рассмотрению истины, мы можем сказать следующее. Классическая концепция истины сохраняется: предложение истинно, если оно соответствует реальности. Реальность истолковывается как онтологическая картина, создаваемая чувственностью и языком. Предложение утверждает существование в онтологии некоторого положения дел, и если это положение дел действительно существует, предложение истинно. Сохраняется интерсубъективность и общезначимость истины: истину может усвоить каждый человек, знакомый с соответствующей онтологией, и каждый, способный ее проверить, вынужден принимать ее. Более того, мы можем добавить, что истина в некотором — ослабленном — смысле объективна. Она объективна в той мере, в которой в наши онтологические картины входит объективное внешнее воздействие. Поэтому всю терминологию, связанную с классическим понятием истины, мы можем сохранить, введя лишь одно ограничение: истина всегда связана с определенной онтологической картиной. Быть может, именно так следует понимать утверждение о том, что абстрактной истины нет, истина всегда конкретна.

Приложение 1. Новые идеи в отечественной философии

За последние два десятилетия в отечественной философии, в частности в эпистемологии, появилось немало оригинальных идей и концепций, порывающих с окаменевшими постулатами советского марксизма. Некоторые из них оказали существенное влияние на изложенное выше построение. Поэтому я считаю себя обязанным хотя бы кратко отметить те близкие мне идеи, которые так или иначе отозвались в моих рассуждениях. Многие из них, как представляется, выросли под сенью странного понятия «постнеклассическая наука», введенного и пропагандируемого известным отечественным философом В.С. Степиным. Оно породило целый куст родственных понятий типа «постнеклассическая рациональность», «постнеклассическое мышление» и т.п. По‑видимому, в течение какого‑то времени понятие «постнеклассическая наука» играло полезную роль, стимулируя отрыв от постулатов теории отражения и защищая необычные идеи от критики консервативных марксистов. Но сейчас, как мне кажется, оно утратило эту роль. Поэтому я начинаю с рассмотрения этого понятия.

Постнеклассическая наука. В.С. Степин. Научное познание В.С. Степин рассматривает как особую деятельность. Какова же цель этой деятельности? К чему стремится ученый? «Наука ставит своей конечной целью предвидеть процесс преобразования предметов практической деятельности (объект в исходном состоянии) в соответствующие продукты (объект в конечном состоянии)»[71]. Хорошо, пусть так. Каковы же отличительные особенности научной деятельности? «Ориентация науки на изучение объектов, которые могут быть включены в деятельность (либо актуально, либо потенциально как возможные объекты ее будущего преобразования), и их исследование как подчиняющихся объективным законам функционирования и развития составляют первую главную особенность научного познания» (С. 40). Предметность и объективность — вот главные особенности научного познания. Поэтому особенности личности, создающей знания, не входят в состав полученного знания в отличие от художественного освоения действительности, при котором личность художника накладывает свой отпечаток на его произведение. В отличие от обыденного познания научное познание обладает системностью и обоснованностью, т.е. предстает в виде обоснованных систем (С. 48). Наука обращает внимание и на собственные методы получения знания, что «приводит на высших стадиях развития науки к формированию методологии как особой отрасли научного исследования, призванной целенаправлять научный поиск» (С. 49). В конце концов автор добирается до истины, но не как цели научной деятельности, а как некой ценности: «Любой ученый принимает в качестве одной из основных установок научной деятельности поиск истины, воспринимая истину как высшую ценность науки» (С. 50). Правда, «не менее важную роль в научном исследовании играет установка на постоянный рост знания и особую ценность новизны в науке» (Там же). Эти ценности лежат в основе особого научного этоса: запрета плагиата, подделки экспериментальных данных и т.п.

Ну, что можно сказать по поводу такого представления о науке и научном познании? Кажется, Вячеслав Семенович не замечает, что, жестко связывая науку с преобразованием предметов в продукты, он по сути дела описывает то, что называют прикладной наукой. Различие между фундаментальными и прикладными исследованиями является в достаточной мере общепризнанным, хотя, быть может, и не вполне четким. Сошлюсь на авторитетное мнение: «Традиционно всегда полагалось,— пишет Е.А. Мамчур,— что существует два типа научных исследований: фундаментальные (чистые, базовые) и прикладные. Цель фундаментальных исследований — познание законов природы, такой как она существует сама по себе, безотносительно к целям и ценностям человека. Получение объективных знаний о природных объектах и процессах — единственная и конечная цель фундаментальных исследований. Никаких других целей, связанных с изменением или усовершенствованием вещей или процессов, фундаментальная наука не преследует. Цель прикладных исследований, напротив,— изменение природных или искусственных объектов и процессов в нужном для человека направлении, или создание новых, полезных для человека вещей»[72]. Во многих науках имеется как фундаментальная, так и прикладная области: скажем, исследование человеческой психики будет фундаментальным, а применение знаний о психике человека для лечения неврозов — прикладным. За последние полторы сотни лет прикладные исследования выросли в особые — прикладные — науки.

Описывая развитие науки, Степин выделяет четыре «глобальные революции», существенно изменившие мировоззренческие и методологические установки научного исследования. Первая революция была связана с утверждением коперниканства и становлением классического естествознания в XVII в. «Через все классическое естествознание начиная с XVII в. проходит идея, согласно которой объективность и предметность научного знания достигаются только тогда, когда из описания и объяснения исключается все, что относится к субъекту и процедурам его познавательной деятельности» (С. 620). Интересно, что вторая глобальная научная революция, по мнению автора, произошла в конце XVIII — первой половине XIX в. и была связана с переходом «к новому состоянию естествознания — дисциплинарно организованной науке» (С. 621). Единая механистическая картина мира распалась на онтологические картины различных научных дисциплин, в каждой дисциплине сформировались свои идеалы и нормы научного исследования. «Что же касается общих познавательных установок классической науки, то они еще сохраняются в данный исторический период» (С. 622).

Третья революция достаточно хорошо известна — она была вызвана появлением квантовой механики и теории относительности, потребовавших пересмотреть фундаментальные понятия и принципы классической физики. Эта революция породила неклассическую физику, а поскольку физика считалась фундаментом всего естествознания, стали говорить о неклассическом естествознании вообще. «В процессе всех этих революционных преобразований формировались идеалы новой, неклассической науки. В противовес идеалу единственно истинной теории, “фотографирующей” исследуемые объекты, допускается истинность нескольких отличающихся друг от друга конкретных теоретических описаний одной и той же реальности, поскольку в каждом из них может содержаться момент объективно‑истинного знания. В связи с этим принимаются такие типы объяснения и описания, которые в явном виде содержат ссылки на средства и операции познавательной деятельности» (С. 623).

Наконец, в последней трети прошлого века мы оказались свидетелями «новых радикальных изменений в основаниях науки. Эти изменения можно охарактеризовать как четвертую глобальную научную революцию, в ходе которой рождается новая постнеклассическая наука» (С. 626). Выделение этого этапа в развитии науки Степин связывает с широким распространением междисциплинарных и комплексных исследований, в которых принимают участие представители разных научных дисциплин, с компьютеризацией и использованием дорогостоящих приборных комплексов и т.п. Но самое главное заключается в том, что «в самом. процессе определения научно‑исследовательских приоритетов наряду с собственно познавательными целями все большую роль начинают играть цели экономического и социально‑политического характера» (С. 627).

Смену типов научной рациональности Степин описывает следующей наглядной схемой: при классическом типе рациональности ученый руководствовался внутринаучными ценностями и стремился к тому, чтобы знание об изучаемом объекте не зависело от средств его получения и особенностей познающего субъекта; при неклассическом типе рациональности получаемое знание зависит от средств его получения; в период постнеклассической рациональности знание зависит не только от средств познания, но и от особенностей субъекта познания, причем к внутринаучным ценностям добавляются социальные ценности и цели.

Со всем этим вполне можно было бы согласиться, но при одном небольшом добавлении: процесс, описываемый Вячеславом Семеновичем, не есть процесс развития и изменения науки, это процесс изменения места науки в обществе, роста прикладного знания и постепенного вытеснения прикладными науками собственно науки — фундаментальной науки.

Если взглянуть на историю науки Нового времени, то легко заметить, что долгое время она развивалась именно как фундаментальная наука. Деятельность Н. Коперника, Г. Галилея, И. Кеплера, Р. Декарта, И. Ньютона побуждалась почти исключительно стремлением к истине, и коперниканская революция была революцией главным образом в сфере мировоззрения. Общество совершенно равнодушно, а порой и враждебно относилось к деятельности одиночек, одержимых поиском истины. Ученые тратили на исследования собственные скудные средства либо средства каких‑либо меценатов. Опыты по разложению света Ньютон проделывал в своей квартире в Кембридже и пользовался призмой, купленной на собственные деньги. М. Ломоносов и Г. Рихман исследовали атмосферное электричество с «громовыми машинами», построенными каждым у себя на квартире. Б. Франклин для этой цели соорудил в своем доме в Филадельфии железный изолированный стержень. Ж.Л. Гей‑Люссак работал в сыром подвале и, чтобы уберечься от сырости, обувал деревянные башмаки. Г. Мендель сеял свой горох в крохотном монастырском садике величиной около 4 соток. Наука была фундаментальной и вдохновлялась одним — поиском истины. Прикладные исследования лишь в очень незначительной степени привлекали внимание ученых, да и то чаще всего решение прикладных задач было связано с совершенствованием научных приборов и инструментов — хронометра, компаса, телескопа, термометра, химических сосудов и т.п. И до первой половины XIX в. наука оказывала весьма незначительное влияние на повседневную жизнь и быт людей. Соответственно она и не привлекала к себе внимания со стороны общества.

К середине XIX в. положение начинает изменяться, и Вячеслав Семенович отмечает это изменение как «вторую» научную революцию. Но это была революция не «внутри» самой науки. Скорее революционными темпами начало изменяться положение науки в обществе. В промышленности получают распространение паровые машины, парусники вытесняются пароходами, железные дороги, а затем автомобили сменяют лошадь в качестве транспортного средства, в конце века появляются первые аэропланы. В 1880‑е гг. Генрих Герц доказывает существование электромагнитных волн, а уже в 1895 г. А.С. Попов создает прибор для передачи и приема этих волн и открывает путь для развития радиотехники.

Научное знание все шире начинает использоваться для создания новых технических устройств. Во второй половине XIX в. возникают научные лаборатории и институты, время одиночек‑энтузиастов в науке заканчивается, их сменяют научные коллективы. Именно симбиоз науки и техники и деятельность больших научных коллективов всего лишь за столетие кардинальным образом изменили жизнь и быт сотен миллионов людей. Электричество и радио, холодильник и стиральная машина, телевизор и магнитофон, автомобиль и самолет, а в последние десятилетия персональный компьютер, мобильный телефон и Интернет сделали жизнь человека конца ХХ — начала XXI в. совершенно непохожей на жизнь его предков в течение предшествующих тысячелетий.

Этот «научно‑технический прогресс» оказал влияние на жизнь не только общества, но и самой науки. Как только была осознана прикладная ценность научного знания, прикладная наука все больше стала попадать под власть крупного капитала. Финансирование деятельности лабораторий и институтов, содержание больших научных коллективов требует средств — эти средства дает капитал, превращающий знания в источник прибыли. Научное знание становится товаром, ученый — наемным работником, производящим этот товар. Посредством субсидий, премий, грантов капитал направляет научные исследования на решение проблем, приоритетных с прикладной точки зрения. Вот почему происходит вытеснение внутринаучных ценностей «социальными ценностями и целями».

Первая мировая война продемонстрировала военные возможности пулеметов, танков, авиации, отравляющих веществ. Все эти вещи появились в результате работы научной и инженерной мысли. Совершив прорыв внутрь атома, ученые подготовили теоретическую основу для создания еще более мощных средств уничтожения. Правительства всех стран стали осознавать, что научное знание — это не только ценный товар, но еще и наиболее эффективное оружие. Поэтому, скажем, накануне вторжения Германии в Данию в апреле 1940 г. Нильс Бор был вывезен в Англию в бомбовом люке самолета. Взрывы атомных бомб в Хиросиме и Нагасаки показали, что знание — это действительно сила, как говорил Ф. Бэкон. Поэтому производство научного знания было взято под контроль государством, которое во всех странах также стремится направлять научные исследования в нужном для обороны или нападения направлении.

Как представляется, наука, рассматриваемая как деятельность по выработке объективно (интерсубъективно) истинного знания с ее требованиями к методам и способам получения знания, какой была во времена Ньютона, такой и осталась до сих пор. Никакие революции не изменили ее характера. И даже появление квантовой механики и теории относительности внесло лишь небольшие коррективы в способы описания и объяснения, да и то в сравнительно небольшой области научного познания. За пределами этой области наука осталась классической. Однако указанные выше факторы — превращение знания в товар, в оружие, удорожание научных исследований, необходимость работать в больших научных коллективах и узкая специализация ученых — к концу ХХ в. привели к резкому сокращению доли фундаментальных исследований в общем объеме научной деятельности. Кто платит, тот и заказывает музыку. Ныне платят капитал и государство, финансисты и политики, и именно они направляют науку в область прикладных исследований. Собственно, это увеличение доли прикладных исследований в научной деятельности и выразил Степин своим понятием «постнеклассической» науки. В прикладных исследованиях внутринаучные ценности и цели действительно заменяются социальным заказом.

Наука на всем протяжении своего существования от Галилея и Кеплера до начала XXI в. по своей сути занималась одним и тем же — бескорыстным поиском истины. Изменялись структура и содержание научного знания, менялись способы описания и объяснения, мировоззренческие представления ученых, однако И. Ньютон и У. Гершель, А. Лавуазье и М. Фарадей, Ч. Дарвин и Г. Мендель, И. Павлов и Т.Х. Морган, А. Эйнштейн и Н. Бор, Дж. Уотсон и Ф. Крик — все они стремились в своем научном поиске к одному — к получению объективной истины — в полном соответствии со стандартами фундаментальной науки. Вячеслав Семенович сам приводит пример разоблачения в начале 1970‑х гг. молодого биохимика Галлиса, подделавшего результаты своих опытов. Примеры такого рода говорят о том, что фундаментальная наука до сих пор руководствуется стандартами объективности, обоснованности и истинности, а отнюдь не «внешними» для нее социальными ценностями[73].

Никакой «постнеклассической науки» нет, а есть рост прикладных исследований со своими — вненаучными — целями и ценностями, со своими стандартами и нормами. Мне кажется, это важно осознать, ибо от имени «постнеклассической науки» за последние два десятилетия высказано немало сомнительных идей.

Субъект и объект познания. Л.А. Маркова. В творчестве нашего известного историка науки и философа Л.А. Марковой я в данном случае выделяю две идеи, которые она развивает в работах последних лет.

Маркова показывает, что в науке и философии ХХ в. изменяется характерное для классических науки и философии представление о субъект‑объектных отношениях. Изменение обусловлено новым пониманием как субъекта научной деятельности, так и объекта научного познания.

Классическая наука, полагает Маркова, рассматривала субъект познания как некий абстрактный познающий разум, лишенный каких‑либо человеческих черт: «С позиций логики научного мышления, субъект, поскольку он лишен каких бы то ни было личностных характеристик, во всех случаях научной деятельности один и тот же... Это некий Демон Лапласа, расположенный вне пределов изучаемого им мира, постоянно (бесконечно долго) накапливающий знания об этом мире, все более глубокие и совершенные»[74]. По‑видимому, Людмила Артемьевна права: действительно, в классической науке субъект познания мыслился как персонифицированное человечество, т.е. был лишен каких‑либо национальных, социальных, конфессиональных и прочих культурных черт.

На обширном материале истории науки и культуры Маркова показывает, как в ХХ в. происходило переосмысление субъекта познания, как он постепенно обретал черты человека определенной культуры: «Субъект познания — это биологическое существо; субъект научного исследования обладает как биологическими, так и социальными характеристиками; субъектный полюс научной деятельности — это культура, социум, экономика определенной исторической эпохи; субъектный полюс выражен в социальных структурах самой науки; он может быть представлен и как совокупность всех обстоятельств, сопровождающих научный эксперимент (научные приборы и инструменты, сделанные человеком, сам экспериментатор, продумывающий условия эксперимента и осуществляющий его)»[75].

Вместе с тем изменяются представления и о предмете познания. Если в классической науке предмет познания рассматривался как существующий независимо от познающего субъекта, то во второй половине ХХ в. стали осознавать, что субъект сам формирует предмет своего познания: «Ведь предмет изучения изолируется от всего случайного и от особенностей субъекта деятельности самим ученым, предмет ставится в необычные для него условия (вспомним собаку Павлова), можно ли при этом считать, что природный объект полностью независим от изучающего его исследователя?»[76]. Нельзя, отвечает Людмила Артемьевна, предмет познания в значительной мере создается самим исследователем. В итоге стирается граница между субъектом и объектом познания и результаты познавательного процесса несут на себе неизгладимый отпечаток культурно‑исторического субъекта.

Вторая идея, отстаиваемая и обосновываемая Марковой в последние годы, состоит в том, что в современной науке и философии понятие истины постепенно вытесняется понятием смысла: «В наши дни в философскихрассуж‑ дениях о науке гораздо большую роль, чем прежде, начинает играть понятие смысла. В ряде случаев оно заменяет понятие истины»[77]. Истина, полагает она, это преходящая характеристика научного знания, сегодня теория считается истинной, завтра может быть отброшена как ложь. Для науки важно, чтобы теория имела смысл: «Включение понятия “смысл” в принцип фальсифика‑ ционизма Поппера позволяет утверждать, что об одном и том же предмете в науке могут существовать разные теоретические представления, в равной степени обладающие смыслом, но совсем необязательно все они истинны. Истинной теория может и не быть, но смыслом обладать обязана, если претендует на научность»[78].

С рассуждениями Людмилы Артемьевны можно не соглашаться, но интересно и важно то, как чутко она уловила возрастающую роль понятия смысла в современной философии.

Защита релятивизма. Л.А. Микешина. Еще один интересный отечественный философ Л.А. Микешина смело и настойчиво призывает пересмотреть отношение к релятивизму и сменить отрицательное к нему отношение на признание неизбежности и неустранимости релятивизма как в науке, так и в философии.

«Релятивизм (лат. relativus — относительный),— пишет она,— понятие, обозначающее концепции, принимающие во внимание относительность, изменчивость суждений, норм, правил и критериев, зависимость их истинности, правильности от пространственно‑временных, культурно‑исторических, социальных, психологических и ценностных факторов»[79]. Действительно, классическая эпистемология стремилась абстрагироваться от перечисленных факторов и подчеркивала объективность знания, т.е. его независимость от культурно‑исторических особенностей субъекта. В ХХ в., полагает Микеши‑ на, положение изменилось: «Очевидно, что релятивизм, долгие годы пребывавший на “обочине” гносеологических и методологических исследований и олицетворявший препятствие для получения истинного знания, в современной эпистемологии должен быть переоценен и переосмыслен как концептуальное выражение неотъемлемой релятивности знания, его динамизма и историчности»[80].

Почему же мы должны примириться с релятивизмом? Потому, отвечает Людмила Александровна, что в эпистемологии ХХ в. трансцендентальный субъект познания заменяется эмпирическим субъектом, т.е. человеком определенной эпохи и культуры. «В случае трансцендентального субъекта, или “сознания вообще”, проблема релятивизма как релятивности знания просто не возникает... Основанием для постоянного воспроизводства релятивизма непосредственно в духовной и познавательной деятельности человека служат именно те свойства эмпирического субъекта, которых искусственно лишается “сознание вообще” как трансцендентальный субъект с целью достижения всеобщности и необходимости, преодоления случайного и индивидуально‑личностного. В случае эмпирического субъекта речь идет о восстановлении “человеческого измерения” познания и его субъекта»[81]. Итак, если познает не «сознание вообще», а живой человек — представитель определенной культуры, носитель ее предрассудков и ценностей, то на результатах познания непременно скажутся культурно‑исторические особенности познающего эмпирического субъекта. Отсюда, по‑видимому, следует, что нет объективного — в смысле независимого от субъекта — знания. Всякое знание привязано к определенной культуре.

Но не только замена трансцендентального субъекта эмпирическим толкает нас к релятивизму. Релятивизм вырастает из самой современной науки. «В самом научном познании, как мне представляется,— пишет Микешина,— эпистемологическое понимание релятивизма обретает все более глубокие, именно философские смыслы. В частности, при обсуждении проблемы возможности “множества миров” выясняется, что нет никакого особого выделенного мира, тогда как в классической науке предпочтительным признавался лишь один мир — тот, который “есть на самом деле”. Следует подчеркнуть, что представления о множественности миров, плюрализме как таковом пришли в современную философию и культуру из самой науки конца ХХ в., где исследуется как мир малых скоростей, так и мир, где скорость приближается к световой; мир макротел и мир микрочастиц, и т.д.»[82]. Таким образом, к принятию релятивизма нас побуждает не только разница культурно‑исторических субъектов познания, но и различие областей познания — знание относительно макромира может не быть знанием относительно микромира.

Релятивизм связан прежде всего с отрицанием объективной истины. «Невозможно. принять традиционное понимание объективности истины как воспроизведения объекта таким, каким он существует сам по себе, вне и независимо от человека и его сознания. Условием объективности истины в этой концепции является исключение субъекта, его деятельности из результатов познания, что не соответствует реальному познавательному процессу. Если объект в познании предстает не как образ‑“слепок”, но как объект‑гипотеза или даже объект‑концепция, то иначе видится и сущность истины, являющейся характеристикой не только знания об объекте, но и в значительной мере знания о субъекте»[83]. Важнейшим эпистемологическим следствием релятивизма, защищаемого Людмилой Александровной, является отказ от классического понятия истины, отобще‑ значимости истины и ее объективности.

Социальная эпистемология. И.Т. Касавин. Разнообразные идеи и концепции, порожденные осознанием социальной обусловленности познания и его результатов, объединяются в рамках единого направления, называемого «социальной эпистемологией»,— направления, которое в нашей стране едва ли не первым начал разрабатывать И.Т. Касавин. Еще в конце 1990‑х гг., размышляя, как и все мы, над судьбами философии на постсоветском пространстве, он высказывал мысль о том, что философская теория познания должна обратиться к анализу того культурного контекста, в котором существует и развивается познание: «Сегодня философской теории познания есть что предложить для демонстрации своей состоятельности, если она не ограничится элитарным теоретизмом. Последний надлежит всемерно дополнить обращением к конкретной фактуре общества, истории, культуры, человеческих переживаний»[84]. Это «обращение» вскоре привело к тому, что в отечественной философии появилось новое направление — социальная эпистемология.

Касавин следующим образом выражает свое понимание расхождений между классической и социальной эпистемологиями: «Сторонники классической эпистемологии полагали, что существуют три источника знания. Это, во‑первых, объект, находящийся в фокусе познавательного интереса, во‑вторых, сам субъект с присущими ему познавательными способностями, и, в‑третьих, социальные условия познания. При этом позитивное содержание знания усматривалось в основном в объекте; субъект является источником помех и иллюзий, но при этом обеспечивает творчески‑конструктивный характер познания; социальные же условия целиком ответственны за предрассудки и заблуждения. Аналогичным образом в классической эпистемологии вопрос о формах репрезентации знания ставился так: знание доступно самому субъекту познания непосредственно путем интроспекции и рефлексии, а другие субъекты приобщаются к нему в ходе языковой коммуникации, использующей уточненные и однозначные слова естественного и искусственного языков. Ряд современных эпистемологов заняли существенно иную позицию. Они утверждают, что все три источника знания на самом деле сводимы к одному — социальным условиям познания. И субъект, и объект являются социальными конструкциями, познается только то, что представляет собой часть человеческого мира, и так, как это диктуют социальные нормы и правила»[85].

Важнейшим понятием социальной эпистемологии оказывается понятие «социальности». Что такое социальность? Касавин предлагает следующую типологию социальности.

«Первый тип социальности представляет собой пронизанность знания формами деятельности и общения, способность выражать их специфическим образом, путем усвоения и отображения их структуры. Это “внутренняя социальность” познания, свойство, которое присуще когнитивной активности человека, даже если он выключен из всех наличных социальных связей (Робинзон Крузо)... Второй тип социальности — “внешняя социальность” — выступает как зависимость пространственно‑временных характеристик знания от состояния общественных систем (скорость, широта, глубина, открытость, ск<

Наши рекомендации