Общность и борьба в трансцендентной соотнесенности

— Трансценденция, исторично являющаяся в сделавшемся предметным символе, полагает основание единственной в своем роде общности. Не только моя историчность есть коммуникативная историчность, но экзистенция в своей расширенной историчности следует субстанции той традиции, из которой она выросла. Историчность метафизического содержания означает, что экзистенция привержена бывшему ей откровению трансценденции в этом встреченном ею виде и от него услышанному языку, — не потому, что это — один из видов трансценденции среди других ее видов, а значит, тоже есть некая истина, но потому, что он есть для нее самой истина как таковая, с которой вместе живет и гибнет ее собственное самобытие.

Поскольку истина трансценденции для экзистенции в существовании действительна не как чуждая времени наличная истина, которую нужно было бы принять как прозрения разума, — вследствие этого она должна иметь этот историчный вид. Но до тех пор пока из-за этого ее вида остается в непрерывном движении некая общность свободных экзистенций, экзистенция, поскольку она не допускает подмены смысла всеобщего, будет удерживать себя открытой для чужой истины: в безусловности, с которой она привержена своей истине, она, сознавая историчность этой истины, избегала бы мнения об исключительности этой истины по отношению к другим и притязания на универсальность, не стала бы вменять историчным по своей форме истинам характера вневременно значимых истин разума. А на вопрос: разве же бытие самости в ее трансцендентной соотнесенности возможно основать на чем-то исторически случайном? — она ответила бы утвердительно. Историчность становится истоком умонастроения, знающего, что оно не есть все, и не считающего себя типом бытия, которое должно быть единственным бытием.

Историческая действительность представляет нам иную картину. Символы становятся учредительными силами общности, которые, исключая или уничтожая другое, считают себя единственной истиной. Темнота трансценденции сливается с темнотой витальных страстей. Тот, кто противится светлой ясности и желает при неприкосновенной слепоте своего-существования жить в упоении страстей, идет по этому пути. Отныне имеет силу бесспорное (das Fraglose). Между тем как борьба за трансценденцию дает нам кажимость самого неслыханного права, мы можем предаваться диким инстинктам насильственности. Символ учреждает общность, лишенную коммуникации.

Этот всплеск фанатизма оказывается возможен вследствие подмены и отождествления существенно разнородных смыслов всеобщего. Однако подлинная истина трансценденции сознательно постигает себя как историчная, и потому не универсальная, как безусловная, и потому не всеобщезначимая, истина.

И все же историчность явления трансценденции имеет неизбежным следствием борьбу, если существование одного явления сталкивается с другим вследствие той ситуации мира, в которой находятся оба эти явления. Трансценденция словно не желает отдавать своего явления, как той или иной особенной историчности, без борьбы. То, что люди этого склада с этой историчной субстанцией бытия должны жить на земле, она чувствует как некое безусловное веление из сокровенного истока. Борется здесь не только воля слепого существования к самосохранению, но цель борьбы — сделать жизнь людей в будущем такой, чтобы люди сознавали и усваивали себе эту историчность трансцендирующего сознания как свое прошедшее, — а эта цель может быть достигнута не только при победе, но также и при подлинном крахе.

В существовании эта глубже всего скрытая борьба экзистенциально укорененных содержаний остается неустранимой. История о трех кольцах не показывает нам нашей ситуации; ибо в различных аспектах истины мы знаем не единую истину, только в различных видах, но единственновсеобщее, присущее трансценденции, заставляет несовместимые истины, в форме тех или иных историчных всеобщностей, бороться друг с другом в мировом существовании. Эта борьба происходила с большей страстностью, чем борьба, вызываемая витальными жизненными интересами. Кажется, что, с верой в трансценденцию, спор идет здесь обо всем; не только о верующих, но о самом бытии.

2. Напряжение между тремя сферами оформления метафизической предметности

— Мифология, богословие и философия пытаются прямым текстом и объективно высказать и представить в описании бытие трансценденции; мифология — как изливающаяся через край, беспрестанно меняющаяся полнота историй, форм и толкований, как развертывание пронизывающего мировое знание и движущегося рядом с ним знания о трансценденции; богословие — на основании исторически фиксированного откровения, как рационально обоснованное систематическое завершение, становящееся знанием истинного; философская метафизика — как вымышление трансценденции в существовании (das Erdenken der Transzendenz im Dasein) посредством мыслей, проникающих к последним истокам и границам этого существования, переплескивающих друг через друга и исполняющихся только в присутствии всегда историчной экзистенции. Она усваивает себе то, что существует повсюду как мифологическая действительность, и старается понять то, что чуждо ей в мифологии и откровении.

Три сферы оформления предметности приближаются друг к другу и проникают одна в другую, чтобы тем с большей решительностью отталкиваться одна от другой. Но даже в своей враждебности они остаются связанными друг с другом. Неисторичная, всякий раз повторяющаяся типология их формаций не позволяет утихнуть борьбе между ними, хотя в этой борьбе и не возникает ясных противостояний; ибо эта борьба скрывается, как неустранимое движение, в индивидуальной душе.

Философия отталкивает от себя миф, из которого она возникла. Она противопоставляет рациональное, обоснованное познание — изложению историй, которые для нее суть лишь обман и сновидение. Но однажды, сделавшись самостоятельной, она обращает взгляд назад и пытается постичь миф как истину. Тогда она принимает его или за иное облачение философской истины для людей, еще не понимающих ее в форме мысли, и для себя самой в те мгновения, когда философствующий человек не мыслит, но осознает достоверность бытия в этом наглядно созерцаемом облике; или же она видит в нем даже выражение некой истины, которая остается недоступной для любого мышления; философское мышление может заметить только, что существует то, что кажется недоступным для него, но внятное понимание чего в мифе предполагает пройденным путь мышления к нему. В то время как философская истина, там, где она заявляет претензию на рациональное постижение внутренней сути мифа, характерным образом пустеет или оказывается простым мышлением о чем-то, не будучи при этом в этом нечто, — философия, озадаченная этим опытом, возвращается к бытию, если становится истинной как мышление в мифе, подобно тому как она бывает истинной, как мышление в жизни, в ориентировании в мире.

Философия отталкивает от себя и богословие вследствие привязанности богословия к откровению. Но она снова приближается к нему там, где откровение превращается для нее в историчный облик явления трансценденции; и так богословие становится беседующей с нею истиной, даже если

эта истина и утратила свою универсальность. Поскольку философия узнает, что она становится надутой пустышкой, если желает утвердиться и замкнуться в сугубой всеобщезначимости рационального, она сознательно принимает свою определенную историчную субстанцию также и в богословской традиции, которую она преобразует, но не отрицает.

Богословие, напротив, отвергает мифы как язычество, но усваивает себе известное число их, встраивая их как звенья в свою целокупность и тем самым преобразуя. Оно отвергает философию как самовластную форму абсолютной истины, но усваивает ее, будь то как предварительную ступень к его собственной истине, или как средство выражения для содержания его откровения.

Борьба между сферами оформления истины трансценденции продолжится как борьба во временном существовании души, потому что эта борьба есть среда движения трансцендентной предметности, которая не может окончательно обрести прочную опору как предмет нигде, пока сохраняется экзистенция в своей свободе. Эта борьба прекращается и оставляет по себе могильный покой несвободы там, где человек вновь погружается в ставшее отныне суеверным язычество теософских материализаций, или в догматически зафиксированное богословие известной церкви, или в чисто рациональную философию, притворяющуюся, будто она при помощи знания удостоверяется в подлинном бытии. Только там, где настает это лишенное борьбы замирание в недвижности одного из этих обликов существования, миф может сделаться для философии поэтической произвольностью грезящего развлечения, а богословие — преодоленным суеверием фанатичных жрецов; перед судом же богословия миф может тогда стать языческой чертовщиной, а философия — самообожествлением человека в его субъективности и относительности.

Наши рекомендации