Охранение абсолютного сознания в существовании
Любовь, вера, фантазия, как исполненное абсолютное сознание, составляют, правда, чистое присутствие этого сознания, но в эмпирическом существовании все мыслимое и образуемое в них конечно, и явление абсолютного сознания встречает препятствия.
Опасность заключается в том, что начинают цепляться за мыслимое и образуемое, хотя оно и конечно, как за абсолютную истину. В то время как оно есть истина лишь для экзистенции, узнающей себя в его объективности, его фиксируют объективно. - Если эмпирическое, составляющее лишь плоть экзистенции в ее абсолютном сознании, принимают как существование за абсолютное, то глубина его исчезает; остается лишенное фона (hintergrundloses) сугубое существование.
Другая опасность состоит в том, что все в существовании видят только как конечное и исчезающее и теряются в беспочвенности субъективного беспокойства (Bodenlosigkeit subjektiver Unruhe).
Против фиксированное ирония и игра удерживают все лишь объективное в непрочном витании. Смешению объективности и экзистенции противится стыд. Беспокойству на основе абсолютного сознания, - в те времена, когда оно не имеет сил восходить как исполненное сознание, - противодействует, обнаруживая достоверность его возможности, хладнокровие.
1. Ирония.
- Универсальное становление и исчезновение, исчезновение эмпирического, как всякий раз индивидуального сущего во времени - это как бы ирония действительности: существующее, как если бы оно само существовало, есть кажимость; существует лишь то, что исчезает (Das allgemeine Werden und Vergehen, das Verschwinden des Empirischen als des jeweils Einzelnen in der Zeit ist gleichsam die Ironie der Wirklichkeit: das Daseiende, als ob es selbst sei, ist ein Schein; da ist, was verschwindet).
В силу относительности всех объективных значимостей для некоторой, всякий раз особенной, точки зрения, оказывается невозможно считать нечто чисто объективное абсолютным. Желание экзистенции быть всецело собою в сугубой объективности некоторого поступка, чего-то знаемого, сказуемого, образуемого (Wißbaren, Sagbaren, Bildbaren) терпит неудачу из-за неадекватности всякой объективности в качестве всеобщей объективности. Объективность есть функция в присутствии бытия для экзистенции (Funktion in der Seinsgegenwart für Existenz), но как таковая она всегда ограничена и косна. В вершинных точках исполненной экзистенции ее сознание бытия объемлет и превосходит все объективное, которое, будучи схвачено в его наибольшем распространении, остается все же как бы вплавлено в этом объемлющем. Если существование, уже не пронизанное более экзистенцией, выступает как таковое, если объективности появляются перед нами как самобытные, то ирония в отношении к ним становится формой охранения абсолютного сознания, будь то в слабости этого сознания, чтобы оно могло сохраниться в возможности, будь то в еще неясной его зачаточности, чтобы оставить свободным простор для той экзистенции, что должна пробиться в будущем.
Поскольку все, что становится объективным в мире существования, как таковое отличается конечностью, обнаружение конечности даже самого великого ясно показывает, что именно оно ставит под вопрос. Ирония - это всеуничтожающий взгляд мышления из возможной экзистенции, перед которым не может устоять ничто желающее зафиксировать себя как значимость.
Ирония может быть насмешкой; в таком случае она полемически хочет только уничтожать и становится искусственным выражением презрения, служащим для того, чтобы скрыть от глаз нашу собственную слабость. В издевке есть смех, за которым таится эта воля к разрушению. Но в содержательной иронии смех есть выражение боли любви, вызываемой достоверностью узренного бытия (Ausdruck des Schmerzes der Liebe aus der Gewißheit gesehenen Seins). Абсолютное сознание живет не в той пустой и произвольной иронии, которая желает только, чтобы все исчезло, но в иронии, исполненной тем, что открывается в самом исчезновении. В проблематичности всего находит себе удостоверение уверенность в подлинном (In der Fragwürdigkeit von allem vergewissert sich die Sicherheit im Eigentlichen).
Полемическая ирония знает, что смешное убивает, но любящая ирония знает, что она не может повредить. В иронии, зная об ограниченности, я люблю с тем большей решительностью. Как полемика увлекает к иронии как средству уничтожения, так влечет к ней и любовь, чтобы показать себя в ней как безусловную достоверность.
У иронии нет твердой точки опоры, откуда бы она совершала свое релятивирование; она существует в некой тотальности, которая включает в себя и ее самое. Только как полемическая ирония она бывает партикулярна и не ставит на карту, вместе с другим, себя. Но как любящая ирония она ставит себя на тот же уровень, на котором подвергает сомнению и себя самое, как и все остальное. В совершенном витании всякой объективности для нее остается достоверным бытие, перед которым исчезает для нее все - и она сама.
В иронии есть зоркое чувство действительности. Но полемическая ирония видит действительность словно одним глазом, в частностях и потому неистинно, любящая ирония видит ее целой. Но в то время как единство подлинного видения действительного и все проникающей любви живет только в избытке жизни экзистенции (im Überschwang der Existenz), раздор повседневности нуждается в иронии, которая любит не притворяясь, но еще не умеет пережить опытом восхождения к единству.
Как позиция души из целокупности экзистенции ирония есть юмор (Ironie ist als Haltung des Gemüts aus dem Ganzen der Existenz Humor). Эта позиция оберегает абсолютное в недостаточном. Лишенному действительности идеализму не нужен юмор для возгонки его ничтожных утешительных сентенций. Моралист и рационалист может совершенно без юмора строить свои насильственные конструкции существования, и все-таки оно с необходимостью исчезает у него на глазах, лишенное экзистенции, до тех пор пока в пограничных ситуациях он сам не разобьет неправду своей пленной серьезности.
Ирония выступает в виде шутки, и все же она серьезна. Она не допускает никакой серьезности, которая бы сама не подчинилась также шутке. Она означает опасность уклониться и упасть до необязательного разрушения в насмешках. Она же - и гарантия от уклонения в неистинное освящение объективностей.
2. Игра.
- Игра существует как наивное удовольствие витальной силы, свободное от всякого бремени действительности (Spiel ist als naive Lust der Vitalität ohne alle Last der Wirklichkeit). Как освобождение от принуждений действительности она есть путь к необязательности. Смех сопровождает удовольствие игры, как и иронию.
В игре есть просветленность (Hellwerden) как момент абсолютного сознания. Игра набрасывается (wird entworfen) на основе серьезности в некотором пространстве возможного. Поэтому игра обретает содержание. Она - не забава (Spielerei).
Философствование как высказывающее вымышление (aussagendes Erdenken) есть в этом смысле игра. Философствуя, сознавать этот момент игры, - это хранительное средство, позволяющее предотвратить всякую объективную фиксацию высказываний в виде считающихся неоспоримыми (unbefragbar) истин. Ничто сказанное как объективно установленное непозволительно принимать за столь весомую истину, чтобы она становилась неприкосновенной. Каждая философская мысль в свою очередь подлежит релятивированию. В торжественном обладании истиной как объективно высказываемой забывают об игре; в глазах иронии эта торжественность делается смешной. Меня обязывают не объективные перечни, а ответственность за то, что я их составил. Я не отставляю их с легким сердцем в сторону, но остаюсь их господином, вместо того чтобы подчиняться им. Неистинная серьезность, забывающая о моменте игры в философских объективностях, оказывается в самих корнях своих недоступной для проверки. Она не остается свободной, потому что уже неспособна слышать и понимать. Только в среде игры возможна в то же время подлинная серьезность. Таким способом мы должны сохранять присущую философствованию напряженность: оно всегда есть язык предельной серьезности, но одновременно как язык оно не есть сама эта серьезность. Между необязательностью спонтанного мышления и оцепенением в окончательной объективности движется истинное философствование как свобода этой ответственной игры. Истина есть там, где серьезность историчной действительности усиливается благодаря сознанию игры в философских мыслях. Если в философствовании я ожидаю призыва к основе и истоку, то бываю разочарован, когда мне говорят мнимо объективные правильные мысли об абсолютном, которые мне надлежит просто принять как данность. Но философствование истинно, как игра, в которой я учусь видеть возможности.
3. Стыд.
а) Психологический и экзистенциальный стыд.
- Там, где моя недостаточность привлекает к себе внимание, я стыжусь, - или же я стыжусь возможных недостаточностей всякий раз, где вообще бросаюсь в глаза другим. Нагота вызывает стыд там, где видна другим как таковая, она перестает быть стыдливой там, где мы обнажены среди нагих. Того, что делают все, мы не стыдимся.
В то время как потерял стыд тот, кто исчезает во всеобщем и уже не чувствует и не мыслит более как Я, для того, кто знает себя обязанным перед собою как возможной экзистенцией, сохраняется неистребимый корень стыда в его самобытии. Однако этот экзистенциальный стыд - иной, чем стыд психологический. Оба они возникают из самосознания, но психологический стыд - из сознания значимости отдельного существования в зеркале других, экзистенциальный же - из заботы о неправде и возможности неверного разумения перед другой экзистенцией. Психологический стыд как конечный мотивирован и понятен из вовлеченности эмпирического индивидуума; экзистенциальный стыд, будучи как безусловный непостижим в общих понятиях, есть функция предохраняющей позиции, исходящей из подлинной самости. Например, покраснение ввиду возможного презрения ко мне со стороны других, или из страха быть обнаруженным, или страха, что на меня могут по ошибке сложить ответственность за что-то, - совершенно отлично от покраснения, вызываемого потаенным самобытием, которое бы другие могли заметить, отстоять, спросить. Первое сопряжено с внутренней слабостью самосознания, второе же, при внутренней силе, есть боязнь быть неадекватно понятым как самость в мире объективностей, где имеет значение одно всеобщее. Этот отстраняющий стыд защищает нашу самость от путаницы, вследствие которой она в искажающем понимании других могла бы, как самость (als es selbst), показаться предъявляющей противоестественные требования в сфере всеобщего.
Экзистенция стыдится по аналогии с сознанием недостаточности в психологическом стыде, потому что экзистенция в своей объективности как таковой всегда обладает также сознанием своей слабости. Ибо она становится неистинной, если ее объективацию принимают за саму экзистенцию, а не только за явление ее, всегда также и сомнительное в своей объективности; она не может ни выступать как утверждение своего бытия-экзистенцией, ни выдвигать притязания на признание (Anspruch auf Anerkanntwerden) в качестве экзистенции, и не может, как воля к экзистенции, трактовать экзистенцию как некоторую цель. Повсюду, где она говорит и где возникает хотя бы даже только возможность подобного толкования, экзистенция стыдится своей слабости. Она не имеет права становиться объективной, разве только косвенно. Поэтому молчание экзистенции перед самой собою и перед другими есть самое сокровенное в ее действенном явлении, несвоевременному расцветанию которого противится ее стыд.
Экзистенциальный стыд появляется уже там, где в сфере объективного сосуществования людей внимание индивида обращается на него самого как экзистенцию вообще. Там, где затронут я сам, хотя при этом и не совершается на том же уровне, коммуникация от экзистенции к экзистенции с обоюдной откровенностью, - я должен стыдиться (Wo ich selbst berührt werde, ohne daß auf gleichem Niveau eine Kommunikation von Existenz zu Existenz in gegenseitiger Rückhaltlosigkeit sich vollzieht, muß ich mich schämen).
Экзистенциальный стыд производит отстранение, в котором как таковом еще не осуществляется никакой исток; но он бережет возможность, чтобы она не растаяла.
б) Стыд как предохранение от специфической для философствования опасности.
- В экзистенциальном стыде совершается защита тайны, которую высказать, однако, мы не могли бы, если бы даже захотели; любые слова здесь только сбивают с толку. Поэтому слово (das Sagen) в просветлении экзистенции как философии хотя и есть попытка найти в сфере всеобщего путь к просветлению самости; но это просветление еще не совершается в доступном слову, и доступное слову остается, скорее, только путем.
Поэтому специфическая опасность возникает из самого философствования, которое как формация помысленного или следует по пятам за экзистированием как просветление, или же опережает его как призывающее указание возможностей. Философствование не покоится в себе самом, и его можно спутать с действительностью экзистирования, в котором только оно и получает смысл и проверку делом. Я могу, уклоняясь, принять высказывающее философствование за саму экзистенцию. Если хотят, чтобы философия как таковая давала удовлетворение, вместо того чтобы быть функцией в экзистенции, из которой и для которой она и мыслит, то философию лишают ее подлинного содержания. Вместо того чтобы быть ясностью мысли, она становится предметом мечтательности, видимость которой лишает нас действительной экзистенции. Кто в самоутешении застревает на одной лишь мысли об истоке, тот как раз и может потерять сам исток; ибо просветление истока совершается лишь в том, что из него исходит. Поэтому пути просветления экзистенции - не пути к познанию, на котором бы следовало остановиться, но пути к той точке, что призывает нас обратиться, чтобы теперь с большей уверенностью и ясновидением возвратиться в существование (Darum sind Wege der Existenzerhellung nicht Wege zu einer Einsicht, bei der zu verweilen wäre, sondern Wege zu einem Punkt, der zur Umkehr auffordert, um nun gewisser und hellsehender ins Dasein zurückzukehren).
Опасности быть неверно понятым, опасности недоразумения о самом себе и опасности неистинного пребывания на месте противодействует в философствовании некий стыд, который оно всякий раз должно осмелиться разбить, чтобы через него позволить принудить себя к возвращению в самые решительные формы объективности как непосредственности, но непосредственности лишь возможного. В последовательном ряду методов выражения - от логических методов к психологическим и далее к метафизическим -этот стыд усиливается. Он неотступно держится слабости мыслимого, оказывающейся явной для всех уже в самом по себе недоразумении нашей мысли. В логических выражениях для просветления экзистенции поводом к стыду является рассудочная ничтожность логического круга, парадокса и чистого отрицания. В выкладках понимающей психологии стыд пробуждает назойливая близость к эмпирически-действительному, которое вовсе не имеют в виду как таковое. В метафизических мыслях и образах стыд вызывает в нас возможность принять их за очевидные содержания догматической веры или видеть, как их унижают до простых аллегорий. И каждый раз стыд может исчезнуть в том идеальном случае, когда говорящий с уверенностью знает, что находит понимание (Verständnis), исключающее все эти смешения и делающее вполне невозможным упрямую приверженность логически отрицательному, психологически конкретному, метафизическому предмету. Но и в этом случае стыд исчезнет лишь постольку, поскольку мысль и выражение достигнут такой чистоты, мерилом для которой обладает только философствующая совесть. Да ведь каждый философствующий то и дело впадает в уклонения, грешит нечистыми формами выражения, излишними откровенностями, рациональными схематизмами. Он должен постоянно, направляемый этим стыдом, работать ради одной цели: достигать предельно возможного, без робости вопрошать и формулировать поверх всех границ, и все же сохранять при этом максимальную личную деликатность. Это возможно только при таком витании выражения и мысли, которое не задерживается и не склоняет задержаться нигде, и все-таки может просветлять и даже будить. Как в научных изысканиях логическая совесть становится регулирующим началом для порыва мысли, рождающегося из содержания идеи, так в философском просветлении экзистенции стыд становится регулирующим началом для мыслей и образов, что обретают формулировки, возникая из страсти нашего сознания экзистенции.
в) Предохраняющий и разрушающий стыд.
- Самый глубокий стыд существует как бесконечное молчание, являющееся из экзистенции, которая достоверна о себе, но знать себя не может. Она не хотела бы привлекать к себе внимание, потому что хочет уберечь себя, чтобы не потерять себя перед самой собою в нескончаемом вихре неистинного понимания. Все должно оставаться как бы само собой разумеющимся, естественным, неприметным; задачи в мире надо исполнять со скромностью, без притязаний молчащей экзистенции, - не потому чтобы этой экзистенции не было, но для того, чтобы она сохранила себя в чистоте в мгновения исчезающей действительности и стала поистине зрима для экзистенции ближайшего. Если она неустанно трудится в мире над тем, чтобы проникнуть то, что она может проникнуть, потому что только тогда оно обретает содержание для нее самой, - то делает это все же, не высказывая требований; ибо это высказанное требование превратило бы в цель то, что, если только пожелать его прямо как цели, без следа пропадет.
Поэтому оберегающий стыд вполне может спросить: зачем вообще говорить там, где уместная речь невозможна? почему не хранить молчание? зачем нарушать стыд и делаться непосредственно откровенным? Слова и в самом деле были бы не нужны, если бы мы с уверенностью и надежно жили, поступали и действовали из истока в непрерывном течении целой жизни, а не только в отдельные забытые мгновения. Поскольку же нас сбивает с толку не только неверное понимание слова, но и само существование. возможной экзистенции нужно вспоминающее мышление.
Противление стыда мысли как таковой становится поэтому двусмысленным. Как подлинный стыд он охранительно действует там, где хотят не ко времени говорить в неподходящем месте, в неверном смысле, где речь (das Reden) неподлинна, где эту речь трактуют как знание; это защищает от опасности уклонения в философствовании.
Однако противление, выдающее себя за стыд, может, наоборот, защищаться от истока как от требования свободы, о которой, как о нашей собственной возможности, мы не хотели бы слышать напоминаний; это отречение хотело бы избавить себя от лишних затруднений, отказавшись даже от слова; если о возможности вовсе не говорят, она сама может исчезнуть. Это неистинное противление существования против экзистенции есть опасность не-философствования (Dies unwahre Sichsträuben des Daseins gegen Existenz ist die Gefahr des Nichtphilosophierens).
Если противление есть подлинный стыд, то оно пребывает в тишине и умолчании: это нереагирование как возможность все же отреагировать. Это спокойное сокрытие, там, где неподлинные речи выбиваются на первый план.
Но если противление есть защита от возможности стать собой, то оно обыкновенно внушает подозрения своей яростью и шумной полемикой. Именно это противление в подчеркнутом стыде вполне совместимо с потерей всякого стыда.
4. Невозмутимость.
- Есть невозмутимость как спокойствие нервов, как детская бестревожность (Unstörbarkeit) еще незрячей наивной души, как жизнь в счастливых ситуациях. Невозмутимость как момент абсолютного сознания стоит в пограничных ситуациях. Она есть спокойствие достоверности бытия как обретенный фон и как будущая возможность. Она - не исполнение, как высота бытия в существовании, но тишина достоверности без решения в настоящем. Это сознание защищенности - возможная позиция повседневной жизни, не мерило, но средство защиты. Разбивается оно не ударами конечности, которые оно умеет выдержать, но страстью экзистенции в ее решениях. Молчащая тишина нарушается откровениями бытия в пограничных ситуациях, которые в конце концов снова обретают покой для себя в невозмутимости.
Невозмутимость - не то же, что свобода от аффектов в дисциплинированном стоицизме, удобное недопущение-до-себя ситуаций, но она - охранное средство с высоты на отдалении (Sicherung im Fernsein von der Höhe); она может принять меня в себя, когда бытие лишается блеска и мне недостает меня самого. Но сама по себе она не довлеет себе, а потому пребывает в готовности и из самой себя увлекает в движение и исполнение.