Метафизическое расширение историчности.
- Поскольку историчное сознание экзистенции принимает во внимание иное, мир, всеобщезначимое, целости, в нем заложена тенденция к тому, чтобы во всем видеть историчное и видеть сам мир как историчность. Желая узнать свой собственный исток, я задаю метафизический вопрос об истоке мира. Правда, я так же не могу проникнуть в исток мирового бытия, как и в свой исток, но я не могу перестать вопрошать о нем. Оба вопроса становятся для меня как один. Эта метафизическая спекуляция принадлежит к составу историчного сознания экзистенции. Распространить историчное на всю действительность, значит: все, что есть, именно таким, как оно есть, произошло из решений; оно не пребывает вечно и безвременно в абсолютном мире. Сами законы природы и все всеобщезначимое возникли как безвременный аспект чего-то историчного во времени. Правда, временность здесь, в сравнении с эмпирической временностью, есть только образ, как шифр, точно так же как и безвременность есть такой же образ. Но углубление в этот образ вынуждает у нас мысль, что, хотя для нас этот мир есть единственно возможный мир, познанный нами в безвременных всеобщезначимостях и сконструированный в целостях, поскольку мы вообще мыслим в мире как сознание вообще; но что все же он историчен, что проявляется в его радикальном непостоянстве.
Подобные спекуляции приводят к головокружению от мыслей, из которых вновь возникает, хотя и не постигнув себя, решимость историчного сознания. Они ищут такой глубины, перед которой утопает как относительное все всеобщее и всякая целость и в сравнении с которой никакое бытие-звеном в некотором целом и никакая всеобщность не способны адекватно просветлить исконную историчность.
Осуществления
Поскольку историчным я становлюсь, только вступая в существование, я не могу воздержаться от мира (kann ich mich vor der Welt nicht zurückhalten), не утрачивая оттого своего бытия как осуществления возможной экзистенции. Как в партикулярных интересах существования, так и вообще уже и просто как существование, я должен принимать в нем участие, хотя бы, делая это, я и не знал еще, чего я собственно желаю. Если я участвую (Bin ich dabei), то я нахожусь в ситуациях, вижу, что есть и что надвигается, и только тогда могу на опыте понять, чего я хочу, и тогда стать в своей активности историчным явлением своей возможности. Импульс экзистенции, а не только слепая воля к существованию, влечет меня в мир (Der Impuls der Existenz, nicht allein der blinde Daseinswille, treibt in die Weit).
Верность.
- Впоследствии из совершенно произвольной череды забот и удовлетворений существования выделяется, в верности, историчность моего бытия. Чем более решительно я есмь именно я сам в существовании, тем меньше я могу покинуть то, что избрал однажды. Но по мере осуществления круг возможности ограничивается. Конец возможности уже не выходящего за свои пределы существования - это смерть. Верность, ограничивая возможности, замыкает существование как находящее конец своего явления только в смерти, в самом себе и тем приводит его к завершенности.
Если историчность экзистенции есть ее верность, то верность только как внешность соблюдаемой нами привязанности (Äußerlichkeit der befolgten Bindung) все же еще не есть историчность. Я могу надежно соблюдать свои договоры и обещания, по привычке продолжать жить в той колее, в которой я уже живу; но в то же самое время я могу быть в этом безверным (treutos). Правда, верность имеет своим следствием, а равно и предпосылкой, прочную силу сказанного слова, моральную надежность и форму привычки. Но сама верность есть историчность, избирающая содержание своего существования тем, что она привязывает себя к своей основе, не забывает, действенно хранит присущим в себе собственное прошлое.
Если я безверен (treulos), то способен отделиться и как бы нескончаемо странствовать в безосновной пустоте. Я презираю и гублю свой исток, борюсь со всем, что обязывает меня, как со связями, сдерживающими и искажающими меня; я мню, будто люблю всеобщее и идеальное, и потому не люблю безусловно и исключительно ничего конкретного в своей историчности; я ограничиваюсь игривыми, как к случаю придется, оценками того, что для меня всего любезнее из всего того, в составе чего, однако же, ничто внутренне по-настоящему не касается меня. К примеру, вместо историчного истока для потомства в своей, по объективным меркам, сколь угодно скудной традиции, я стремлюсь только к общему воспитанию силами компетентных педагогов. Перед всеобщей культурой все исторично-особенное считается разве только прихотью и эгоистическим своеволием; назовем ли мы ее всечеловеческой (mensch-heitlich), европейской или немецкой культурой, признаем ли мы одну культуру или несколько культур, все они останутся всеобщими. Я могу унизить собственную самость, сделав ее ареной и простым орудием, и тогда мне незнакома будет экзистенциальная верность, но только то, что я ложно стану называть верностью, а именно: инстинктивная принудительность и целесообразная приверженность как полезность и надежная пригодность для поддержания этой всеобщей культуры.
Правда, объем мира определяет содержание верности. Но верность великим и значительным для всех задачам и людям не может быть истинной там, где нет простой верности истока. Тогда это бывает не верность, а обреченность (Gebanntsein) всеобщим идеям и объективным значимостям, роли и влиянию. Верность собирает свое сокровище в самом малом,[27]пребывает вполне у себя и не желает ничего иного, не ищет зримого и достоверно знает себя самое в тишине:
Всегда присущно сознаваемая мной верность родителям - это стихия моего самосознания. Я не могу любить себя самого, если не люблю своих родителей. Пусть время приносит конфликты в новых ситуациях с ними, - самое большее, что может здесь случиться, -это, что верность перейдет в почтение (Pietät) как повседневную форму для обеспечения верности, которая, в своей глубине, не может совершаться каждое мгновение, однако может остаться присущей в нас как готовность.
Верность требует от меня навсегда сохранить и принимать всерьез переживания детства и юности. Только беспомощность пустой экзистенции может высмеивать собственную юность и отбрасывать в сторону как иллюзию юности то, что было все же действительным. Кто не верен себе самому, тот никому не может быть верен.
Есть еще одна верность в малом, верность родному ландшафту, некоторому genius loci1, верность предкам (Voreltern), верность всякому соприкосновению с человеком, пусть даже экзистенция вспыхнула в нем лишь на мгновение, верность местам, в которые я люблю возвращаться.
Не бывает верности всеобщему и безвременному, поэтому верность никогда не есть механическая привязанность. Предсказуемая последовательность может, но не непременно должна, быть ее проявлением. Форму долга она может принимать лишь на краткий срок, в смутные мгновения, почти теряя себя самое. Поскольку она исторична, она в то же время существует в процессе. Она не остается неизменно объективно тождественной себе, но она есть жизнь в переменах существования самой экзистенции. Я храню верность не какому-то мертвому наличному нечто, но бытию, которое в явлении становится каждое мгновение необозримо иным. Средоточие верности заключается в решении абсолютного сознания, которым была положена основа: идентификация с самим собою в существовании. Я принял участие в существовании, как я сам, и теперь верность есть хранение моего самобытия с другим. Она обретает объективность в требованиях, которые в своем истоке суть требования моей самости ко мне самому.
Правда, в существовании никогда не исключена возможность оказаться под сомнением. Верность коренится в некотором покое, но она не дает покоя; верность может решиться на конфликт и разрыв, но в таком случае она остается сама собой, только если разрыв означает также перелом в нашей собственной экзистенции. Безверно поступаю я, если, конструируя себе в ложном покое собственное право, я оставляю в стороне человека или вещь как нечто конченное, как если бы их не было вовсе; безверно, если в те мгновения, когда я должен сказать свое слово, я уклоняюсь от коммуникации и от собственного кризиса со словами: «это со мной как-то случилось», «это бывает»; «все мы люди»; «об этом я забыл». Верность требует беспокойства, находящего путь в основание, в котором привязанность углубляется через преодоление, а не ослабляется и не предается.
Центральную верность, в которой я сам участвую настолько, что делаюсь тождественным с нею, - ибо уничтожение ее было бы моим экзистенциальным самоуничтожением, - следует отделять от периферической верности, исполнение которой не безразлично для меня, но опыт которой в целом не может ни вывести меня к бытию, ни повергнуть. Поэтому есть абсолютная и относительная верность, и здесь есть ступени; моя жизнь находится в движении, и может сделать теснее и существеннее то, что было лишь поверхностным соприкосновением, но оказывается также вынуждена фиксировать и с почтением установить на своем месте то, что некогда было для меня более существенно.
Верность имеет своей предпосылкой сдержанность, как хранение себя от растраты, осмотрительность, делающую один шаг за другим - чтобы расточать себя только в поистине решающее мгновение, полагающее основу абсолютной верности. Ибо полное тождество существования и самобытия есть лишь там, где присутствует Единое, трансценденция которого может открыться в историчной бездне существования (Denn volle Identität von Dasein und Selbstsein ist nur, wo das Eine gegenwärtig ist, dessen Transzendenz im geschichtlichen Abgrund des Daseins offenbar werden kann).