Отрицание языка и его бессилие
Дидье позволил мне вскрыть его извращенную организацию, постоянно испытывавшую угрозу или стабилизировавшуюся через соматизации, навязчивые состояния и «самообман». Основанная на отрицании материнской кастрации, эта организация отстаивала всемогущество матери и идентифицированного с ней ребенка. Подобное нарциссическое всемогущество консолидировало фантазм бисексуальности у пациента и делало его индифферентным к любым отношениям с другими, которые могли бы возникнуть только в результате их недостатка. Итак, единство сливающегося симбиоза фаллической матери и сына-дочки способно было заменить все для этой учетверенной пары.
Таким образом, это самоэротическое всемогущество поражало отрицанием всех составляющих этой закрытой системы. И фантазматическое всемогущество было инвертировано в материнскую импотенцию, как не конституированную в вожделенном объекте; она являлась только инертной подпоркой, фетишистским декором, самоэротическим удовлетворением сына, и импотенцию сына, который, неотделенный от матери, избежал эдипового испытания, что и утвердило его как субъект по отношению к кастрации и фаллической идентификации. Наконец, эта эротическая импотенция (нет объекта, нет субъекта) нашла свой аналог в мышлении Дидье: неплохо построенная по грамматическим, логическим и нормам социального включения, его кажущаяся символическая компетентность была «самообманом», искусственной речью, не имеющей никакой власти над эмоциями и бессознательными влечениями. Не доходя до расщепления, отрицание имело место в виде несогласия между символической деятельностью пациента и тайной областью его чудовищных влечений.
Фактически Дидье потерпел неудачу в попытке создать подлинно извращенную структуру. Но отрицанием и сексуальностью без объекта он содержал в извращенном виде доэдиповы конфликты. Можно было бы предположить их большую необузданность, в действительности же они предстали достаточно индифферентными. Таким образом, символизация больного такого типа могла выполнять защитную функцию против приступов влечений. Сюда же вмешались и соматизации. Самоэротическая пелликула лопнула, чтобы оставить под видом метафоры симптом дерматоза. Что здесь: вина онанизма или знак хрупкости нарциссической идентичности, кожа которой образует архаичный покров? Кожные болезни усилились после смерти матери.
Итак, я рассмотрела, с одной стороны, извращение как отсутствие связи между неосознанными влечениями и их психическими репрезентациями и, с другой стороны, язык как символическую функцию. Это отсутствие связи сделало тело незащищенным, подвергнутым соматизациям. Самоэротика и искусственная речь были попыткой временно загладить эти изломы через установление не идентичности, а яйцеобразной тотальности, самоуправляемой и самоориентирующейся, садистски-анальной, без необходимости другого. Нужно было парализовать эту оборонительную функцию, чтобы найти через язык доступ к неосознаным побуждениям и к другому, одинаково задавленным и отрицаемым. Только тогда было бы возможно предпринять эдипов анамнез, вначале для того, чтобы его реконструировать, исходя из доэдиповых латентностей, остающихся разрозненными и сокрытыми, прежде чем осуществить анализ как таковой.
«Операциональный» сон катастрофической идентичности
Даже рассказы о снах Дидье носили оборонительный, нейтрализующий, «операциональный» характер15. Как и множество других, этот сон представлен в форме стенографированной записи и ассоциаций, не поддающихся анализу. Дидье свесился из окна фамильного особняка. Он себя плохо почувствовал, либо кто-то толкнул его, и он опрокидывается в пустоту. Мгновенный сильный страх вырывает из него крик, как ему, по крайней мере, кажется. Во всяком случае, сон немой. Вдруг он замечает, что находится перед стеклом, в котором отражается лицо его сестры. Смятение — не меньшее, от него он и просыпается. Дидье говорит о «крике», о «смятении» с характерной для него индифферентностью. Нет ни одной детали в описании дома, окна, стекла. Сон парализован пустотой. Леденящий сон. Я думаю о страхе перед пропастью: ужасе перед кастрацией жены, сестры. А может быть, это — ужасающий фантазм рождения или отсутствия рождения: могло ли возродить страх небытия появление на свет в привычном окружении? Дидье мог бы не родиться, если бы его отец не покинул заграницу. А если бы мать бросила (и не только бросила) мальчика, настолько разочарованная, что перерядила его в дочь? Безудержный страх небытия — словно это распахнутое окно: черная дыра нарциссизма, ведущая к самоуничтожению, которая открывала неисследованные мною области в психике Дидье. Не найдя ни выхода, ни применения, интенсивные хаотичные и агрессивные влечения вписали пустоту в либидо и в разум пациента.
Если моя гипотеза «черной нарциссической дыры» была истинной, то видение себя в качестве сестры, бабенки, дублера своей матери означало бы создание этой «черной дыры». Но Дидье не смешивал себя с сестрой — это возможное перевоплощение было «отстраненным», так как его сковывал страх собственного уничтожения. Он был для него «рефлексивным». Его сестра не интересовалась ни матерью, ни отцом. Быть женщиной — в этой перспективе нет ничего заманчивого. Нет перспективы — нечего делать, кроме как оставаться импотентом. Страх быть только женщиной выражает тот факт, что человек избегает опасности афанисиз; (исчезновения сексуального желания). Между бездной за окном и лицом сестры Дидье находит… стекло. Это говорит о том, что он переносит на свое Я конфликты влечений, неотделимые от их объекта, неприступные, застывшие. Хладнокровно остается он объектом фетишизма собственной матери, мальчик, деформированный в дочь материнским онанизмом. Я предполагаю, что эта женщина компенсировала в самоэротическом, квази-аутистическом ограничении ту ревность, которую должно было вызвать у нее воспоминание о загранице, об едва скрываемой отцовской ностальгии.
Если я могла предложить относительную интерпретацию его страха потерять свою сексуальную идентичность, я, равным образом, внушила себе, что за этим мог скрываться катастрофический страх тотального самоуничтожения. «Я этого не вижу», отрицал он равнодушно. Затем тишина. Занавес. Отказ. Тропинка здесь обрывается. В конце концов Дидье сознался мне, что он никогда бы не выбросился «из этого окна» и никого не «провоцировал». Может быть, он также хотел, чтобы ничего не получилось и из нашей работы. Я пробовала связать эту неясность с запертой квартирой матери: Дидье не хочет ничего выдавать мне из своей интимной жизни, ибо «мать» унесла все с собой. Дидье боится, что мать знала его страсти, его страхи, ненависть, но успокаивается, когда думает, что «она не была специалистом». Боялся ли он, что я позволю ему упасть из окна, если он сильнее раскроется? Или что я подам ему зеркало, в котором отсутствует его человеческое лицо?