Скептики (И. Д. Якушкин, И. А. Анненков и др.).
Одним из наиболее стойких и убежденных неверующих среди декабристов был Иван Дмитриевич Якушкин (1793—1857). Он не был, впрочем, законченным атеистом или, может быть, просто недоговаривал своего атеизма, как он недоговаривал своих мнений и по другим важным вопросам. Но он не колебался в минуты испытаний признавать свой полный разрыв с христианством. Больше того, он донес свое неверие до могилы и завещал на этой могиле не ставить креста. Случай исключительно редкий в России.
Как известно, тюремщик, судья и палач декабристов Николай I не брезгал никакими средствами, чтобы сломить волю своих побежденных врагов. Все способы воздействия он применил и к арестованному Якушикну. Когда увещания и угрозы допрашивавшего его генерала Левашева не достигли своей цели и арестованный отказался выдать своих товарищей, Николай стал запугивать его сам. И как часто водится в практике палачей земных, он первым делом призвал на помощь палачей небесных. «Что вас ожидает на том свете? — говорил он. — Проклятие. Мнение людей вы можете презирать, но что ожидает вас на том свете, должно вас ужаснуть. Впрочем, я не хочу вас окончательно губить: я пришлю к вам священника. Что же вы мне ничего не отвечаете?». Но Якушкин считал, что честное слово, данное им при вступлении в тайное общество, связывает его несравненно больше, чем казенная присяга, и отказался отвечать. «Новый император, — рассказывает он, — отскочил три шага назад, протянул ко мне руку и сказал: «Заковать его так, чтобы он пошевелиться не мог!». А коменданту Петропавловской крепости царь собственноручно написал: «Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа; поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея».
Посаженный в мрачный и сырой каземат Алексеевского равелина, скованный по рукам и ногам тяжелой 22-х фунтовой цепью, Якушкин ожидал, что к нему будут применены и другие методы инквизиции. Поэтому, когда на другой день в каземат вошел рослый, старый и белый как лунь протопоп Петропавловского собора Стахий, ему почудилось, что перед ним явился инквизитор из «Дон Карлоса». Но Стахий оказался «весьма простым русским попом», с рабской готовностью исполнявшим волю царя и вытягивавшим у заключенных под угрозой небесной кары те секреты, которых не умели добиться простые следователи угрозою кары земной. Нижеследующие строки мы заимствуем из воспоминаний Якушкина:
«Я с ногами сидели на кровати. Стахий взял стул и, проговорив что-то насчет моего жалкого положения, сказал, что его прислал государь. Затем начался формальный допрос и увещание:
— Всякий ли год бываете у исповеди и святого причастия?
— Я не исповедывался и не причащался 15 лет.
— Конечно, это случилось потому, что вы были заняты обязанностями службы и не имели времени исполнить этого христианского долга?
— Я уже восемь лет как в отставке и не исповедывался и не причащался потому, что не хотел исполнить это как обряд, зная, что в России более, нежели где-нибудь, оказывают терпимость к религиозным мнениям: словом, я не христианин.
Стахий увещевал узника, как умел, и наконец, напомнил о том, что ожидает его на том свете.
— Если вы верите в божественное милосердие, — сказал ему Якушкин, — то вы должны быть уверены, что мы все будем прощены: и вы, и я, и мои судьи.
Свидание кончилось тем, что Стахий расплакался. Нераскаянному же безбожнику в наказание вместо обеда стали давать только кусок черного хлеба. Но на этом инквизиторы не успокоились. Они справедливо рассудили, что с таким «злодеем» одними физическими лишениями ничего не сделаешь. Среди петербургского духовенства нашелся человек, который умел действовать более утонченными приемами, а поручение царя в данном случае оказалось — внешне, во всяком случае, — выполненным более успешно. Этот человек был протоиерей Казанского собора Мысловский.
«Приемы его были совсем другие, — расказывает Якушкин; — он бросился ко мне на шею, обнял меня с нежностью и просил, чтобы я переносил свое положение с терпением и чтобы я помнил, как страдали апостолы и первые отцы церкви». Его не смутило то, что заключенный с первого же слова спросил его, правительством ли он подослан. Ведь узник должен был бы обрадоваться даже забежавшей случайно в его каземат собаке. Неверие Якушкина, по словам этого православного иезуита, тоже не препятствие для откровенных бесед. Ему нет дела, какой тот веры, и он просит видеть в нем не священника, а человека. И действительно, во время ежедневных бесед между ними сначала религия не затрагивалась. Мысловский вел себя, как истинный доброжелатель декабристов, он даже был посредником в переписке между заключенными и их родственниками. Но никакого сомнения не может быть в том, что он вел двойную игру, а может быть, даже действовал так с прямого согласия Николая. Он сторожил души своих жертв, стараясь поймать их в минуту слабости {Декабрист М. С. Лунин в своем «Разборе донесения, представленного российскому императору Тайной Комиссией в 1826 г.», перечисляя все инквизици иные приемы следователей, отмечает роль духовенства. Священники, пишет он, тревожили ум заключенных, дабы исторгнуть и огласить исповедь. К этому он возвращается и в своем «Взгляде на Тайное общество». «Во время следствия, — говорит он, — некоторых из заключенных содержали в цепях, в темноте, томили голодом; других смущали священники, имевшие поручение выведать тайны на исповеди и обнаружить; иных расстроили слезами обманутых семейств; почти всех обольстили коварным обещанием всепрощения».}. До поры до времени поведение Якушкина, надо прямо сказать, было геройским. В то время, как почти все его товарищи каялись и выдавали, он держал себя на допросах с мужественной независимостью. Но, под конец, ослабел и он. И Мысловский с радостью протянул руку, чтобы подтолкнуть падающего. Вот как рассказывает об этом сам Якушкин:
«Бывши в раздумьях — назвать мне или нет известных мне членов Тайного Общества, я попросил совета у Мысловского. Можно было подумать, что он только и ждал этого вопроса. Он отвечал мне и даже несколько торжественно, что я веду себя не совсем благородно, к тогда как все признались, я моим упорством могу только замедлить ход дела в комитете. На что я мог ему ответить только: «Так и вы, батюшка, тоже против меня; я этого не ожидал от вас». При этих словах он бросился меня обнимать и сказал: «Любезный друг, поступайте по совести и как бог вам внушит».
«Бог» внушил Якушкину пойти на уступки. «Тюрьма, железа и другого рода истязания произвели свое действие, — рассказывает он: — они развратили меня. Отсюда начался целый ряд сделок с самим собой, целый ряд придуманных мною софизмов». Он сделал «первый шаг в тюремном разврате», назвав тех членов тайного общества, которым он не мог повредить этим. Второй выход к соблазну отворил ему Мысловский. Он уверял Якушкина, что хотя правительство и не требует ни от кого православного исповедания, но многих людей, которые были крещены в православной вере, а потом оказались неправославными, ссылали в Соловки или другие монастыри. Отсюда нетрудно было сделать вывод, что «ежели правительство требует от православных, чтобы они всегда оставались православными, то, следовательно, оно требует только одного соблюдения обрядов». Тюремный режим для заключенного, несмотря на его согласие давать показания, оставался по прежнему тяжелым, и причиной этого, без всякого сомнения, было исключительно его откровенное исповедание неверия. Он ведь даже перед следственной комиссией порочил присягу и с полным сознанием своей правоты говорил, что он не христианин. Стоило только совершить обряд, и ожесточение тюремщиков смягчится. И Якушкин объявил Мысловскому, что желает исповедаться и причаститься. Мысловского он не обманывал. Когда тот, явившись к нему с дарами и в должном облачении, хотел, было, разыграть комедию по всем правилам, Якушкин остановил его. «Ведь вы знаете мое мнение насчет исповеди и прочего», — прямо сказал он ему. Дело ограничилось тем, что исповедующемуся был задан вопрос, верит ли он в бога. И после его утвердительного ответа поп пробормотал про себя какую-то молитву и причастил… неверующего в причастие. Но если Якушкин не обманывал Мысловского, то Мысловский вместе с ним обманывал царя и его заплечных дел мастеров. В результате с Якушкина в тот же день — это было вербное воскресенье — были сняты по приказанию царя ножные кандалы, а в первый день пасхи с него велено было снять и наручники.
Какую награду за этот «подвиг» получил от царя Мысловский — нам не известно. Но можно не сомневаться, что он «взыскан» был достаточно прилично. Кроме того, он приобрел на этом деле капитал, так сказать, невещественный, раструбив на весь свет о новом торжестве веры над неверием. Представим опять слово жертве хитрого церковника. «Впоследствии я узнал, — пишет Якушкин, — что этот день был для казанского протопопа днем великого торжества. В моем каземате он вел себя, как самый простой, очень неглупый и весьма добрый человек, но зато вне стен крепости он вел свои дела не совсем для себя безвыгодно. Он не мог удержаться от искушения и рассказал всем, что он обратил в христианство самого упорного безбожника».
Мы остановились на тех испытаниях, которым подвергалось в каземате неверие Якушкина, и на той весьма некрасивой роли, которую играл при этом представитель церкви, чтобы показать, как мало веры следует давать всем случаям «обращения» неверующих декабристов. Даже такой на редкость для того времени принципиальный человек, как Якушкин, кривит душой — исповедуется и причащается, чтобы облегчить невыносимо тяжелый тюремный режим. Другие декабристы, сразу становившиеся на путь откровенности и раскаяния, колебались конечно, гораздо меньше его. Разыгрывая из себя благочестивых христиан, они в большинстве случаев лицемерили вполне сознательно с самого начала. Это было тем легче, что антирелигиозность, т. е. борьба, с религией и церковью, как мы раньше видели, на их знамени написана не была. Но многие лицемерили и просто по привычке, совершенно так же, как они лицемерили «на воле», участвуя, по долгу ли службы, или подчиняясь семейным традициям, во всевозможных религиозных церемониях.
Были, конечно, и случаи действительного обращения. Люди слабые, потрясенные крушением своих высоких замыслов, попадавшие из всех удобств жизни в карцерный мрак, сырость, голод, одиночество, под угрозой пыток и казни просто душевно заболевали. Так заболел Рылеев. История революционной борьбы богата подобными случаями психической трамвы, выражавшимися в припадках мистической религиозности. В своем месте {«История атеизма», часть IV.} мы видели яркий пример религиозного падения, выразившегося в совершенной утрате своей личности, у Радищева. У некоторых декабристов религиозность, благоприобретенная в крепости, удерживалась и впоследствии, в каторге и ссылке.
В Чите, например, где декабристы отбывали сначала каторгу, выделялась маленькая группа людей, которые, по словам Якушкина, «по обстоятельствам, действовавшим на них во время заключения, обратились к набожности». Этот кружок, в насмешку прозванный товарищами «конгрегацией», по словам Беляева, состоял всего из 13 человек.
Ниже мы остановимся на некоторых случаях действительного и прочного, — а не лицемерного или мимолетного, — обращения неверующих декабристов, в лоно православия. Сейчас же, говоря об Якушкине, отметим, что его лицемерное подчинение православным обрядам продолжалось ровно столько времени, сколько было необходимо для благополучия его бренного тела. Вообще он принадлежал к числу тех сравнительно немногих стойких революционеров, имена которых до нас дошли. Свои кандалы и каторжный приговор (он был осужден на 15 лет) понес он с тем мужеством и исключительной бодростью, которые были несовместимы с христианской покорностью судьбе. Об этом мы судим не только по его собственными запискам, — источнику в данном случае не особенно надежному, — но и на основании свидетельства лица, на которое шеф жандармов Бенкендорф возложил важное поручение собрать сведения о том впечатлении, какое произвел на различные круги общества приговор над декабристами, а кстати понаблюдать и за самими декабристами в целях дальнейшего изучения нравственного облика каждого из них. Это лицо — сенатор князь Б. А. Куракин, один из судей декабристов, в 1827—28 гг. производивший сенаторскую ревизию в Сибири. В Тобольске и Томске Куракин посещал отправляемых на каторгу декабристов, а затем в своих донесениях давал более или менее подробную характеристику каждого из них с точки зрения преимущественно их отношения к претерпеваемой ими каре {Донесения кн. Куракина, опубликованы в сборнике «Декабристы. Неизданные материалы и статьи» под ред. Б. Л. Модзалевского и Ю. Г. Оксмана М. 1925, стр. 99—127.}.
Перевиданных им государственных преступников Куракин делит на три категории в зависимости от их отношении к своей участи. Первый разряд, — говорит он, — это те, уныние и раскаяние которых не поддаются никакому выражению и не могут подавать повода к малейшему сомнению; среди них есть и такие, которые превзошли своих товарищей сожалениями и угрызениями совести еще более ярко выраженными. Второй, самый многочисленный, состоит из удрученных своей судьбой, не выражающий сколько-нибудь определенно своих чувств. И, наконец, третий, — и самый особенный, — состоит из таких, «которые, будучи далекими от того, чтобы быть удрученными или просто несчастными, притворялись или действительно испытывали (чему, однако, трудно поверить) самую неумеренную и постоянную веселость». Среди них сенатор отмечает несколько человек, которые «простирали свою невоздержанность до еще более дерзкой степени». Якушкин принадлежал именно к числу этих последних. Он имел «непринужденный вид» и «легкомысленный тон», когда отвечал на вопросы Куракина о «своих прошлых подвигах». Особенно поразило сенатора, что он, «несмотря на кандалы на ногах, очень занимается своими красивыми черными усами, к которым он присоединил еще и эспаньолку». «Вы согласитесь, — взывает Куракин к шефу жандармов, — что есть отчего «растянуться во весь рост», как говорит известная пословица: молодой человек 25 лет, предающий своего государя, цареубийца хотя бы по намерению, лишенных чинов и дворянства, осужденный на 15 или 20 лет каторжных работ и затем на вечную ссылку, имеет смелость, несмотря на все это, заниматься своей физиономией и находит совершенно естественным, раз войдя в члены тайного общества, не выходить из него… Все это превосходит меру разумения, данного мне небом».
Мужественное отношение к испытываемым лишениям, сознание своей правоты, убеждение в истине дела, за которое приходится страдать, — все это черты, вполне гармонирующие с отрицательным отношением к положительным религиям, так характеризующим Якушкина. Но, как мы раньше сказали, он, может быть, и не был отрицателем в полной мере. Он вообще по своему мировоззрению должен быть отнести больше к центру, чем к левому крылу декабристов. Он не был материалистом в философии, и, как удостоверяет один из его товарищей, очень высоко ценил духовное начало человека.
Повидимому, неверующим такого же типа был другой член Северного Общества, кавалергардский поручик И. А. Анненков (1802—1878), известный больше всего своим романом с француженкой Гебль, последовавшей за ним в ссылку.
По сознанию его на следствии, «первые свободные мысли» внушил ему его гувернер швейцарец Дюбуа. Этот соотечественник и горячий поклонник Ж.-Ж. Руссо был большим патриотом своего отечества. «Он всегда выставлял свое правительство, как единственно не унижающее человечество, а про все прочие говорил с презрением; наше же особенно было предметом его шуток». Он же познакомил своего воспитанника и с сочинениями Руссо, чтение которых оказало большое влияние на взгляды Анненкова, Несомненно, однако, что Руссо не был единственным из французских философов, с которыми познакомился будущий декабрист и чьи произведения способствовали развитию в нем отрицательного отношения к религии.
Об этом отношении Анненкова к религии мы узнаем из рассказа Гангеблова, ставшего невольным свидетелем тех споров, которые постоянно происходили между Анненковым и Луниным в Петропавловской крепости.
Дело происходило уже после суда, когда осужденные в ожидании отправления к месту ссылки были переведены в «клетки» — камеры с брусчатой стеной, выходившей в коридор, и благодаря этому устройству своих временных помещений, а также вследствие смягчения тюремного режима получили возможность живым голосом беседовать друг с другом.
К сожалению, Гангебалов сам сознается, обсуждаемые предметы были по их выспренности не совсем ему доступны. Кроме того, разговор велся всегда по-французски, а он этим языком не особенно хорошо владел. Тем не менее, его рассказ для нас весьма ценен, так как сам он отнюдь не сочувствовал атеистической философии и поэтому не может быть назван свидетелем пристрастным. Предметы этих бесед, говорил он, большею частью, относились к области нравственно-религиозной философии с социальным оттенком. «Анненков был друг человечества с прекрасными качествами сердца, но, увы! он был материалист, неверующий, не имеющий твердой почвы под собою. Лунин напротив был пламенный христианин. Оба они говорили превосходно. Первый выражался с большей простотой и прямо приступал к своей идее; Лунин же впадал в напыщенность, в широковещательность и нередко позволял себе тон наставника, что, впрочем, оправдывалось и разностью их возрастов. Лунин старался обратить своего молодого друга на путь истинный. Не раз слышалось: «Но, милый мой, вы слишком упрямы; верьте мне, что вам достаточно четверти часа несколько сосредоточенного внимания, чтобы вполне убедиться в истине нашей веры». К счастью, — прибавляет Гангеблов, — этот quart d'heure (четверть часа) тянулся чуть ли не более месяца, и я, получив свободу, оставил их обоих с прежними убеждениями.
К этому мы можем добавить, что и в дальнейшем ни один из спорщиков не сдал другому своих позиций. М. С. Лунин и на каторге вел себя, как самый проверный католик (он был раньше вольнодумцем, но во время своего пребывания в Париже был обращен иезуитами в католицизм): постился, молился перед присланным ему из Рима и специально освященным папою распятием и слух его неверующих товарищей часто резали латинские возгласы мессы, доносившиеся из его камеры. А Анненков примыкал к числу неверующих. К сожалению, нам неизвестно, как относился он к религии впоследствии, когда после амнистии 1856 года вернулся на родину и в течении ряда трехлетий избирался нижегородскими дворянами в уездные предводители дворянства.
Крайним скептиком, может быть, атеистом, был штабс-капитан Н. П. Репин (1796—1831). Он был воспитан под руководством своего дяди, адмирала Карцева, директора кадетского корпуса, «отъявленного вольтерьянца». По словам Якушкина, он «в молодых еще летах ознакомился с французскими писателями восемнадцатого века и принял их общие воззрения на предметы», т. е. усвоил материалистические и атеистические взгляды. Но на следствии он, как и многие другие, предпочел об этом умолчать, заявив, что «свободный образ мыслей» усвоил «весьма недавно» из чтения сочинений политических авторов.
Якушкин рассказывает, что Репин имел память и замечательные качества ума, а потому и разговор его весьма оживлен и очень занимателен. В Чите он читал философские книги и, между прочим, прочел историю философии Буле, возбудившую много разговоров. Отзываясь с уважением о многих философских системах, Репин в то же время к христианству относился «очень неуважительно», очевидно, полагая, что христианство следует рассматривать только как религиозную фанаберию без всяких философских корней. Этот взгляд ему пришлось изменить. Он признался, что никогда не читал библии. Якушкин уговорил его прочесть новый завет. «К крайнему моему удивлению, — рассказывает Якушкин, — более всего поразила его мистическая часть христианства, причем он нашел возможность отыскать сближение между христианами и неоплатониками». Как известно, мистический неоплатонизм, действительно, сыграл в развитии христианства большую роль и нашел свое отражение в писаниях и т. н. «нового завета».
Репин, человек по натуре живой и деятельный, очень трудно переносил заключение и рвался на свободу. Но судьба не баловала его. Через короткое время по выходе на поселение он погиб во время пожара того дома, в котором жил.
Так же отрицательно относился к положительной религии и А. В. Поджио, один из самых крайних членов Южного общества. «Алфавит декабристов» характеризует его, как «пламенного» и «неукротимого в словах и суждениях». Свое неверие, как свидетельствует Н. А. Белоголовый {«Воспоминания и др. статьи», М. 1897, стр. 171.}, Поджио сохранил до глубокой старости. Мировоззрение его скорее приближалось к пантеистическому. Он «в церковь не ходил, обрядов не соблюдал и делал добро для добра, без всяких отвлеченных рассчетов».