Настроения учащейся молодежи.
Мы остановились с некоторой подробностью на подвигах русской инквизиции XIX века, потому что этими примерами ярче всего подчеркивается все убожество умственной жизни того времени. Магницкие, Руничи и Кавелины, при всей ревности своего инквизиторского розыска, не могли найти себе более достойных жертв, чем мирные деятели науки, слегка либеральствовавшие, вольнодумствовавшие только намеками, независимые почти лишь в меру дозволения начальства. Угнетенная общественность была загнана в глубокое подполье.
С другой стороны, гонения на науку и свободу преподавания не могли не вызвать известного отпора среди учащейся молодежи и среди тех кадров русской интеллигенции, которые воспитывались в первый либеральный период царствования. Молодежь особенно интересует нас. Как реагировала она на резкий поворот в системе преподавания? Прониклась ли она тем иезуитски-ханжеским духом, которым стремились напитать ее? Каковы вообще непосредственные результаты новой системы?
Кратко, но совершенно вразумительно, отвечает на это исследователь, из капитального труда которого нами заимствовано большинство приведенных выше фактов {М. И. Сухомлинов «Материалы для истории образования в России», стр. 164.}. «Увлекаясь пиетизмом, — говорит он, — фанатики придумывали программы и методы, лишающие науки их существенного содержания… Вопреки идее, завещанной Ломоносовым о родстве (?) религии и науки, их ставили во враждебное отношение и, отвергая то, что составляет жизнь и душу науки, вредили этим и религиозным убеждениям юношей, видевших, что ради религии, ложно понимаемой, им излагаются предметы не в настоящем виде, а в произвольной переделке и искажении. Поголовное удаление преподавателей, в которых так нуждались наши учебные заведения, и назначение на их кафедры людей малосведующих, но прикинувшихся благонамеренными, понизило уровень научного образования. Раболепство и лицемерие, против которого ратовали первые просветители русского народа, проникли и в ученое сословие».
Именно в эти годы и, в значительной мере, под влиянием указанных выше обстоятельств среди интеллигентной молодежи усиливаются оппозиционные настроения, порой резко окрашенные в антирелигиозный цвет. В учебных заведениях, превращенных в казармы, зреют действительные семена неверия и мятежа.
Мемуарная литература, при всей своей скудности, сохранила несколько образов и имен передовой учащейся молодежи того времени.
Студент Семенов был твердым и убежденным безбожником. Он «всей душой предан был энциклопедистам XVIII века, Спиноза и Гоббс были любимыми его писателями» {«Записки Д. Н. Свербеева; цит. у В. В. Сиповского» «Из ист. русск. мысли XVIII—XIX вв.» «Г. М.», 1914, I, стр. 117.}. Религиозные сомнения зародились в нем еще в стенах духовной семинарии. Шаг за шагом, под влиянием внимательного изучения свободомыслящих философов, он отделывается от религиозных предрассудков. Но, в отличие от вольтерьянцев XVIII века, он на этом не останавливается. «На основании почерпнутых им из книг сведений о политических утопиях, увлекаемый всеми наглядными обольщениями представительных правлений, так еще недавно введенных во Франции и вводимых не без крови в Испании, Германии и Италии, он стремился к исполнению одной задушевной мысли — учредить каким бы то ни было путем, мирным или кровавым, представительное правление и у нас, в России».
Автор записок, находившийся в свои студенческие годы под влиянием Семенова, но впоследствии растерявший заветы героического периода своей жизни, дает слишком схематический и трафаретный образ этого вождя московского студенчества. По его описанию выходит, что как антирелигиозность, так и политический радикализм Семенова были результатом односторонне-книжных увлечений… «Мудрейший и хладнокровнейший» из всех «отцов-студентов», глубоко изучивший, по его рассказу, не только энциклопедистов, но и современных германских философов, начиная с Канта, Семенов не избегает «гибели» (он принял участие в движении декабристов) потому, что был увлечен и обольщен модными теориями {Степан Михайлович Семенов (17з9—1852) происходил из духовного звания, обучался в Орловской семинарии, кончил Московский университет со званием магистра отделения этико-политических наук. В 1819 г. вступил в Союз Благоденствия, был членом Северного общества, но заметной роли в нем не играл. Суду предан не был, но «по высочайшему повелению» был подвергнут заключению в крепости и отправлен в Сибирь на службу «без повышения в чине».}. В действительности, самое увлечение этими теориями как у Семенова, так и у многих других могло стать настолько серьезным, чтобы привести их к «гибели», лишь в результате глубокого воздействия на них всей современной русской действительности. В студенческую пору своей жизни Семеновы, может быть, еще неосознали в полной мере того, что политический строй России, так ярко отражавшийся в университетских нравах, может быть изменен лишь путем насильственного низвержения, путем «кровавым». Но к сознанию этой истины они были подведены уже очень близко.
Одна сценка из жизни московского студенчества; приводимая в тех же записках, прекрасно вводит нас в курс настроений передовой молодежи на рубеже 20-х годов. Дело происходило во время защиты Бекетовым магистерской диссертации на тему «Монархическое правление есть самое превосходное из всех других правлений». Студенчество, сплоченными рядами явившееся на диспут, выступило в защиту республиканского принципа.
«Мы открыли сражение восторженными речами за греческие республики и за величие свободного Рима до порабощения его Юлием Кесарем и Августом». После нескольких слов, в отпор нашим преувеличенным похвалам свободе, — слов, брошенных с высоты кафедры с презрительной насмешкой, — вступила в бой фаланга наших передовых мужей, и тяжелые удары из арсенала философов XVIII века посыпались на защитника монархии самодержавной. Бекетов оробел. Смущение его, наконец, дошло до безмолвия; тут за него вступился декан Сандунов, явно недовольный ходом всего диспута. «Господа, — сказал он, обращаясь к оппонентам, вы выставляете нам, как пример, римскую республику; вы забываете, что она не раз учреждала диктаторство». Мерного, спокойною, холодною речью отвечал ему Семенов: «Медицина часто прибегает к кровопусканиям и еще чаще к лечению рвотным; из этого нисколько не следует, чтобы людей здоровых, — а в массе, без сомнения, здоровых больше, чем больных, — необходимо нужно было подвергать постоянному кровопусканию или употреблению рвотного». На такой щекотливый ответ декан Сандунов с негодованием крикнул: «На такие возражения всего бы лучше мог отвечать московский обер-полицейместер, но, как университету приглашать его сюда было бы неприлично, то я, как декан, закрываю диспут». Мы видим, что не единицы, но студенчество в значительной своей части, если не в большинстве, было настроено оппозиционно и даже республикански.
Что касается неверия, то и оно было распространено довольно широко. Назимов, рассказывая о своей студенческой жизни в Московском университете, пишет {«В провинции и в Москве с 1812 по 1828 г.» «Рус. Вестн.» 1876, № 7, стр. 137.}: «Не хочу скрыть, что (в разговорах студентов) я слышал также и новые, поразившие меня религиозные софизмы, подрывающие простоту веры, о которых мне никогда и в голову не приходило. После уже я узнал, что эти понятия были не новыми и в университете, и в обществе, но принадлежали отдельным личностям. Помню, что большинство студентов не участвовало в этих религиозных спорах».
Среди других мемуаров, затрагивающих быт и нравы учащейся молодежи 20-х годов, наше внимание останавливают также записки архимандрита Владимира Терлецкого. Этот любопытный «служитель господа» в свое время был доктором медицины и безбожником, польским революционером (несмотря на украинское происхождение) и политическим эмигрантом. Он учился в Кременецком лицее, где почти на первых же порах охладилось вынесенное им из родительского дома горячее религиозное чувство. «Чтение французских энциклопедистов, а в числе их и Вольтера, — рассказывает он, — пример равнодушных и неверующих товарищей поколебал… все основы и подготовил почву для полного неверия» {«Рус. Старина». 1889, VI, стр. 18.}. Дело разрушения довершило знакомство с знаменитым сочинением Вольнея «Руины». За год или два до окончания Кременецкого лицея Терлецкий познакомился с одним польским помещиком, большим вольтерьянцем и патриотом. Этот помещик, обладатель библиотеки, состоявшей из польских патриотических и французских антирелигиозных книг, дал ему в рук «страшную» книгу. «На первых порах, — продолжает свой рассказ будущий архимандрит, — несмотря на мою холодность к религии, я не был в состоянии прочитать второго тома этого сочинения, отрицающего всякую религию; но любопытство преодолело: я взял книгу опять в руки и прочел ее… Она произвела глубокое впечатление на молодой и неокрепший в своих убеждениях ум и, таким образом, уничтожила во мне окончательно всякое религиозное чувство».
Лицей, таким образом, вполне подготовил юношу к тем настроениям, какие он должен был встретить в университете (Виленском). «Среди университетской молодежи, — говорит он, — господствовали материалистические убеждения и вполне равнодушное отношение к религиозным вопросам. Конечно, и я разделял эти взгляды». Терлецкий не останавливается на вопросе о политических настроениях учащейся молодежи западной окраины. Да и эволюция его собственных взглядов в этой области не освещена им с удовлетворяющей нас полнотой. Однако, вполне законно предположение, что политический пафос Вольнея должен был оказать на него не меньшее влияние, чем антирелигиозная аргументация, а господствовашим материалистическим убеждениям, как почти всегда бывало в то время, сопутствовало отрицательное отношение ко всем, освященным традицией, авторитетам.
И не только в университетах, среди студенчества, наполовину состоявшего из разночинцев, наблюдалось проникновение и распространение политического и религиозного свободомыслия, но и в таких учебных заведениями, воспитанники которых принадлежали к высшим слоям дворянства. Известно, например, что питомцы Царскосельского лицея с Пушкиным во главе почти открыто заявляли в обществе о своем неверии и с увлечением, хотя и весьма поверхностно, критиковали российские порядки… Директор лицея, характеризуя Пушкина при выпуске, отзывается о нем как о неверующем, «его сердце холодно и пусто, в нем нет ни любви, ни религии». Его даже заставили в наказание за безбожные высказывания написать и публично прочесть на выпускном экзамене оду, порицающую безверие. Замечательно, что, подчинившись внешне этому приказанию начальства, будущий великий поэт сумел под казенно-благочестивой оболочкой этой литературной эпитимии припрятать изрядную дозу атеистического яда.
«Лицеисты», как называли бывших воспитанников Царскосельского лицея, вращались преимущественно в высшем обществе и, благодаря этому, находясь всегда на глазах у обскурантов, особенно выделялись из всей либеральной молодежи. Создался даже особый термин — «лицейский дух».
В одном доносе, озаглавленном «Нечто о царскосельском лицее и духе его», и принадлежавшем, может быть, перу известного доносчика Булгарина, говорилось: «В свете называется лицейским духом, когда молодой человек не уважает старших, обходится фамильярно с начальниками, высокомерно с равными, презрительно с низшими, исключая тех случаев, когда для фанфаронады надобно показаться любителем равенства. Молодой вертопрах должен при сем порицать насмешливо все поступки особ, занимающих значительные места, все меры правительства, знать наизусть или самому быть сочинителем эпиграмм, пасквилей и песен предосудительных на русском языке, а на французском знать все дерзкие и возмутительные стихи и места самые сильные из революционных сочинений. Сверх того он должен толковать о конституциях, палатах, выборах, парламентах, казаться неверующим христианским догматам и, более всего, представляться филантропом и русским патриотом». Останавливаясь на причинах столь глубокой порчи многих молодых людей хороших фамилий, автор доноса, как и подобает истинному охранителю, сводит все дело к внешним влияниям и дурным примерам. Большую роль он приписывает общению учащихся с гусарскими офицерами и дачниками из столицы. В обществе, говорит он, кружили либеральные идеи и постепенно они захватили и лицеистов. В лицее стали читать все запрещенные книги, там находился архив всех рукописей, тайно ходивших по рукам, и дошло до того, что, если кому нибудь хотелось найти что-либо запретное, ему нужно было только обратиться в лицей.
С этим полицейским доносом интересно сопоставить отзыв человека совсем другого лагеря, декабриста барона В. И. Штейнгеля. В письме к императору Николаю I, написанном из Петропавловской крепости, объясняя возникновение революционного движения, Штейнгель писал {«Общественные движения в России в первую половину XIX века» т. I, СПБ, 1954, стр. 486—487.}: «…Высшее заведение для образования юношества, Царскосельский лицей дал несколько выпусков. Оказались таланты в словесности, но свободомыслие, внушенное в высочайшей степени, поставило их в совершенную противоположность со всем тем, что они должны были встретить в отечестве своем при вступлении в свет. Тот же самый дух разлит на всех, кои образовались в университетах и в университетских и частных пансионах, в училище иезуитов и во всех других заведениях, кроме корпусов». В качестве отличительных свойств вновь образованных людей Штейнгель называет «непризнавание ничего святым», «нетерпение подчиненности», «желание независимости».
Указывая на широкое распространение либеральных идей в молодом поколении, Штейнгель из числа заведений, в которых развивается этот дух, исключает военные учебные заведения. В этом он был совсем неправ. Свободомыслие проникало даже в среду пажей, т. е. воспитанников такого закрытого учебного заведения, которое находилось под непосредственном наблюдением императорской фамилии. Из воспитанников пажеского корпуса несколько человек оказалось участниками 14 декабря. Из записок Гангеблова, декабриста и бывшего пажа, мы узнаем, что еще в 1820 г. в корпусе существовал тайный кружок, руководителем и учредителем которого был некий К-в, находившийся в тесной дружбе с одним из выдающихся декабристов Александром Бестужевым {В своих показаниях на следствии по делу декабристов Гангеблов называет его имя полностью: это А. Н. Креницын (Криницын). Спрошенный о нем Бестужев показал, что Креницына знал только в 1818 г., до своего вступления в тайное общество. Бестужев сомневается, чтобы общество, существовавшее в Пажеском корпусе преследовало какие-либо значительные цели. Креницына он характеризует как человека, голова которого слишком слаба, чтобы замышлять что-либо серьезное. Однако, известно, что после выхода его в отставку (1828) у него в имении бывал Пушкин; он был знаком кроме Бестужева с Рылеевым и Баратынским, сам писал стихи и сотрудничал в ряде журналов. См. «Восстание декабристов. Материалы», т. VIII. Алфавит декабристов. Л. 19?? [неразборчиво (возм.1925) — Э.], стр. 104 и 333.}. Автор записок характеризует этого К-ва, как человека «вольнодумного до цинизма» и не скрывавшего своих взглядов.
Другие участники кружка держали себя более скромно и не высказывали своих мнений. Мы не знаем, какие цели ставил себе кружок. Известно только, что «квилки», как почему то назывались в корпусе эти юные заговорщики, запирались в уединенной комнате и оттуда слышно бывало, что «как бы произносятся речи». Несомненно лишь, что во всем этим и не пахло какой либо школьной «шалостью».
Судя по тому, что один из этих пажей, Арсеньев, на характеристике которого автор записок останавливается более подробно, «держал себя в стороне от товарищей, не принимал участия в их играх, читал много (всегда французское) и углублялся в свои книги до самозабвения», можно заключить, что дело шло именно об усвоении «вольнолюбивых внушений», одним из лучших книжных источников которых были, как известно, французские авторы. Вся эта затея кончилась трагически. Однажды во время урока было замечено, что Арсеньев читает постороннюю книгу. На требование учителя отдать книгу — он ослушался. В дело вмешался инспектор классов и потребовал, чтобы виновный встал на колени в угол. Арсеньев и тут не послушался. Начальство, рассмотрев его вину и признав, очевидно, также преступным и содержание читавшейся им книги, постановило наказать его розгами. Экзекуция должна была быть произведена публично солдатами. Когда Арсеньева схватили, он стал вырываться. На выручку бросились «квилки» во главе с К-вым, а их примеру последовал почти весь строй: пажей. Этот бунт имел последствием исключение К-ва и Арсеньева из корпуса, причем К-в был по высочайшему приказанию наказан тридцатью ударами розог «при всем разводе». Среди пажей распространился слух, что Арсеньев застрелился.
Можно, таким образом, утверждать, что в годы, когда всего сильнее свирепствовала правительственная реакция и когда совершенно исключительное внимание обращалось на искоренение вольнодумных и либеральных идей из среды учащейся молодежи, эти идеи распространялись именно в этой среде со стихийной силой. Стремление молодежи, как наиболее чуткого барометра общественных настроений, к освобождению от традиционных религиозных и политических взглядов свидетельствует, что под влиянием указанных нами в начале этой главы факторов социально-экономического порядка, в стране наростало революционное движение, обострялась борьба между группами населения, воспринявшими буржуазную идеологию, в том числе мелкого и среднего дворянства, с феодальной знатью. Аппарат самодержавно-полицейского государства, обрушиваясь всей своей тяжестью на просвещение и школу, стремился ослабить наростающее движение, обессилить его наиболее активные кадры. В действительности, все попытки реакции были тщетными: они только усиливали всеобщее недовольство и содействовали переходу движения с оппозиционных на революционные рельсы.
Ярким показателем этого является размножение рукописной литературы. Именно русская история убеждает нас, что в эпоху общественной реакции нелегальная литература всех видов почти не появляется или, во всяком случае, распространяется очень слабо. И напротив, самый жестокий гнет цензуры и самые суровые преследования на независимую мысль в годы общественного подъема не в силах остановить разлива свободомыслия. 20-е годы особенно изобилуют подпольными творениями. И хотя до нас дошло сравнительно немногое из этой потаенной литературы, мы можем поверить современникам на слово, что ее было очень много. При этом часто отмечается, что религия подвергалась особенно ожесточенным нападкам. Так, декабрист Д. И. Завалишин вспоминает {«Заметка о рукописной литературе в 20-х г.г. текущего столетия», «Истор. Вестник», 1880, кн. I, стр. 218.}, что, кроме политических и сатирических произведений, в большом ходу были также и «мнимо философские, думавшие подражать Вольтеру в борьбе с суеверием» и доходившие даже до кощунства. По легкости языка, говорит он, изяществу образов и меткости выражений, они были весьма замечательны и привлекали к себе не одних молодых людей, показывая, что многие из авторов этих произведений были способны создать такие творения, которые увековечили бы их имя в литературе». Другой декабрист Вильгельм Кюхельбекер, человек гораздо более склонный к мирному литературному труду, чем к заговорам и революции, именно «крайним стеснением, которое российская литература претерпевала в последнее время», объяснял свое недовольство правительством. «Считаю долгом объяснить, — писал он в своих показаниях на следствии, — что сие до невероятия тягостное стеснение породило рукописную словесность, весьма вредную для нравов и религии и опасную, может быть, и для правительства» {Цит. у Довнар-Запольского «Идеалы декабристов», М. 1907, стр. 118.}.