Глава восьмая философия без отражения
ГЕРМЕНЕВТИКА И НАСТАВЛЕНИЕ
Наши настоящие представления о том, что значит быть философом, столь связаны с кантианской попыткой рассматривать все познавательные утверждения соизмеримыми, что трудно вообразить, чем еще могла бы быть философия без эпистемологии. Более обще, трудно вообразить, что некоторая деятельность могла бы быть удостоена названия „философии", если бы она не была связана с познанием — если бы она не была в некотором смысле теорией познания, или методом получения знания, или, по крайней мере, намеком на то, где мог бы быть найден некоторый в высшей степени важный вид познания. Трудность проистекает из представления, разделяемого платонистами, кантианцами и позитивистами, а именно, что человек имеет сущность, заключающуюся в открытии сущностей. Представление о том, что наша главная задача — точно отражать нашей собственной Зеркальной Сущностью вселенную вокруг нас — есть дополнение к представлению, общему для Демокрита и Декарта, согласно которому вселенная сделана из очень простых, ясно и отчетливо познаваемых вещей, познание сущностей которых дает главный словарь, ответственный за соизмеримость всех дискурсов.
Эта классическая картина человеческих существ должна быть оставлена в стороне еще до того, как будет оставлена в стороне эпистемологически ориентированная философия. „Герменевтика" как полемический термин в современной философии есть имя, данное попытке сделать это. Использование термина для этой цели обязано, главным образом, одной книге, а именно: Гадамер, Истина и метод. Гадамер делает совершенно ясным, что герменевтика не есть „метод достижения истины", который подходит под классическую картину человека: „Герменевтический феномен вообще не является проблемой метода"1. Скорее, Гадамер, грубо говоря, спрашивает, какие заключения могут быть выведены из того факта, что мы должны практиковать герменевтику, — из „герменевтического феномена" как факта о людях, которых эпистемологическая традиция заставила искать
1 Г. Гадамер. Истина и метод. М.: Прогресс, 1988. С. 38. И в самом деле, было бы разумно называть книгу Гадамера трактатом против самой идеи метода, где метод понимается как попытка соизмерения. Поучительно заметить параллели между это книгой и книгой Поля Фейерабенда Против метода. Моя трактовка Гадамера обязана Алисдеру Макинтайру; см. его работу „Contexts of Interpretation", Boston University Journal 24 (1976), 41—46.
обход. „Герменевтика, следовательно, о которой пойдет здесь речь, — говорит он, — не является некоей методологией наук о духе, но представляет собой попытку договориться, чем же поистине предстают науки о духе, помимо своего методологического самоосознания, и что связывает их с целостностью нашего опыта о мире"2. Его книга — это переописание человека, который пытается поместить классическую картину в картину большего масштаба, и, таким образом, попытка „дистанцироваться" от стандартных философских проблем вместо того, чтобы искать их решения.
Для моих настоящих целей важность книги Гадамера состоит в том, что он ухитряется отделить в философском понятии „духа" одну из трех прядей — романтическое представление о человеке как самотворящем существе — от двух других прядей, с которыми она переплелась. Гадамер (подобно Хайдеггеру, которому он обязан некоторыми своими работами) не соглашается ни с картезианским дуализмом, ни с понятием „трансцендентального учреждения" (в любом смысле, который может быть придан идеалистической интерпретации)3. Он, таким образом, помогает примирить „натуралистическую" точку зрения, изложенную мною в предыдущей главе, — что „несводимость Geisteswissenschaften" не есть дело метафизического дуализма — с нашей „экзистенциалистской" интуицией, по которой переописание себя представляет наиболее важную вещь из тех, которые мы можем сделать. Он делает это подстановкой понятия Bildung (образование, самотворение) вместо понятия „познания" в качестве цели мышления. Сказать, что мы становимся другими людьми, что мы „переделываем" себя по мере того, как больше читаем и больше пишем, представляет собой просто драматический способ утверждения той мысли, что предложения, становящиеся истинными о нас благодаря такой деятельности, часто более важны для нас, чем предложения, которые становятся истинными о нас по мере того, как мы больше пьем, больше зарабатываем и т. д. События, которые делают нас способными говорить новые и интересные вещи о нас самих, в этом неметафорическом смысле, более „существенны" для нас (по крайней мере, для нас относительно праздных интеллектуалов, населяющих устойчивую и процветающую часть мира), чем события, которые изменяют наши формы или наши стандарты жизни („переделывая" нас менее „духовными" путями). Гадамер развивает свое представление wirkungsgeschichtliches Bewusstsein (некоторый вид осознания прошлого, которое изменяет нас) для характеристики позиции, заинтересованной не столько в том, что происходит в мире вне нас или что случалось по ходу истории, сколько в том, что мы можем получить из природы и истории для наших собственных нужд. С этой позиции получение правильных фактов (относительно атомов и
2 Гадамер. Истина и метод. С. 41.
3 Ср. цит. выше, с. 56. „Действительное образование, подобно стихии духа,
отнюдь не связано с гегелевской философией абсолютного духа, так же как подлинное
понимание историчности сознания мало связано с его философией мировой истории .
пустоты или относительно истории Европы) является просто пропедевтикой перед обнаружением нового и более интересного способа выражения нас самих и, тем самым, совладания с миром. С образовательной точки зрения, в противоположность эпистемологической или технологической, способы, которыми вещи высказываются, более важны, чем обладание истинами4.
Так как „образование" звучит немного скучно, a Bildung — слишком иностранно, я предпочту термин „наставление" (edification) в качестве названия для проекта нахождения нового, лучшего, более интересного способа разговора. Попытка наставлять (себя или других) может заключаться в герменевтической деятельности по установлению связей между нашей собственной культурой и некоторой экзотической культурой или другим историческим периодом, или между нашей собственной дисциплиной и другой дисциплиной, которая, как нам кажется, преследует несоизмеримые с нашими цели в несоизмеримом с нашим словаре. Но она может заключаться и в „поэтической" активности, когда придумываются такие новые цели, новые слова или новые дисциплины, за которыми следует активность, так сказать, обратная герменевтике: попытка переинтерпретировать наше знакомое окружение в незнакомых терминах наших новых изобретений. В любом случае, активность является наставительной, не будучи в то же время конструктивной — по крайней мере, если „конструктивное" означает того сорта кооперацию в осуществлении исследовательских программ, которое имеет место в нормальном дискурсе. Потому что наставительный дискурс предполагается быть анормальным, призванным вытащить нас из нашего старого Я силой непривычности для того, чтобы помочь нам в становлении новых существ.
Контраст между желанием получить наставление и желанием обладать истиной, по Гадамеру, не есть свидетельство трений, которые должны быть устранены. Если здесь и есть конфликт, то это конфликт между платонистско-аристотелевским взглядом, согласно которому единственным способом наставления является познание того, что находится вне нас (точно отражать факты — реализовать нашу сущность познания сущностей), и взглядом, согласно которому поиск истины есть просто один из многих путей, на которых мы можем получить наставление. Гадамер правильно отдает должное Хайдеггеру за разработку нового взгляда на поиск объективного знания (сначала развитого греками, использовавшими математику как образец) как
4 Противоречия здесь те же самые, что и в традиционной ссоре между „классическим" образованием и „научным образованием", упомянутой Гадамером в разделе „Значение гуманистической традиции". Более обще, это может рассматриваться как аспект ссоры между поэзией (которая не может быть опущена из первого вида образования) и философией (рассматриваемая в качестве супернауки, могла бы предстать в этом случае в качестве оснований для образования второго вида). Йейтс спрашивает духов (которые, как он полагает, диктовали ему A Vision посредством жены-медиума), зачем они пришли. Духи отвечали: „Чтобы принести тебе метафоры для поэзии". Философ мог бы ожидать некоторых твердых фактов относительно того, на что похожа другая сторона, но Йейтс не был разочарован.
лишь на один из многих человеческих проектов5. Эта точка зрения более живо высказана Сартром, который рассматривает попытку получения объективного знания о мире и, таким образом, о себе, как попытку избежать ответственности за выбор своего проекта6. С точки зрения Сартра, это утверждение не значит, что желание объективного познания природы, истории или чего-либо еще обязано быть неуспешным или даже обязано быть самообманом. Это просто значит, что оно представляет искушение поддаться самообману в полагании того, что, зная, какие описания в рамках заданного множества дискурсов применимы к нам, мы, тем самым, познаем самих себя. Для Хайдеггера, Сартра и Гадамера объективное исследование вполне возможно и часто действительно имеет место — единственная вещь, которая может быть сказана против этого, состоит в том, что оно дает только некоторые, среди многих других, способы описания самих себя, и что некоторые из них могут скрывать процесс наставления. Итог этого „экзистенциалистского" взгляда на объективность тогда таков: объективность должна рассматриваться как соответствующая нормам обоснования (для утверждений и действий), которые мы обнаруживаем в себе. Такое соответствие становится сомнительным и представляется самообманом только в том случае, когда оно видится чем-то большим, чем есть, а именно способом получения доступа к чему-то, что „основывает" текущую практику обоснования в чем-то еще. Но такое „основание" не нуждается в обосновании, потому что оно становится столь ясно и отчетливо воспринимаемым, что считается „философским основанием". Это самообман не просто потому, что абсурдно вообще полагаться на окончательное обоснование того, что необосновываемо, но просто из-за более конкретной абсурдности предположения, что словарь, используемый нынешней наукой, моралью или чем-либо еще, имеет некоторую привилегированную связь с реальностью, делающую ее чем-то большим, нежели просто еще одним множеством описаний. За согласием с натуралистами в том, что переописание не представляет „изменения сущности", должен следовать отказ от понятия „сущности" вообще7. Но стандартная философская стратегия большей части натурализма состоит в том, чтобы найти способ показать, что наша собственная культура и в самом деле схватывает сущность человека — таким образом, делая все несоизмеримые словари просто „непознавательной" орнамента-
5 См. раздел, называемый „Преодоление феноменологией теоретико-познаватель
ной постановки вопроса" в Истине и методе, с. 293, и сравни его с работой
Хайдеггера Being and Time, разд. 32.
6 См. Jean-Paul Sartre, Being and Nothingness, trans. Hazel Barnes (New York,
1956), pt. two, chap. 3, sec. 5 and the „Conclusion" of the book.
7 Было бы замечательно, если бы Сартр последовал своему замечанию, что
человек есть существо, чья сущность состоит в том, чтобы не иметь сущности, сказав
это также и для всех других существ. До тех пор пока не сделано такого дополнения,
Сартр должен был бы настаивать на добром старом метафизическом различении духа
и природы в других терминах, а не просто утверждать, что человек всегда свободен
выбирать новое описание (например, других вещей, себя).
цией8. Полезность „экзистенциалистского" взгляда состоит в том, что хотя он утверждает, что мы не имеем сущности, тем не менее позволяет нам рассматривать наши описания самих себя, обнаруживаемых нами в одной из (или в совокупности) Naturwissenschaften, на пару с различными альтернативными описаниями, предлагаемыми поэтами, романистами, глубинными психологами, скульпторами, антропологами и мистиками. Первые не являются привилегированными репрезентациями благодаря тому факту, что (на данное время) имеется больший консенсус в науке, чем в искусствах. Они являются просто частью репертуара самоописаний, находящихся в нашем распоряжении.
Эта точка зрения может быть экстраполирована из общего убеждения, что нельзя считаться образованным человеком — gebildet, — если знаешь только лишь результаты нормальной Wissenschaften своего времени. Гадамер начинает свою работу Истина и метод с обсуждения роли гуманитарной традиции в придании смысла понятию Bildung как чему-то такому, что не имеет „цели вне себя". („Образование не может быть собственной целью")9. Для того чтобы придать смысл такому понятию, мы нуждаемся в некотором смысле относительности дескриптивных словарей времен, традиций и исторических случайностей. Именно это делает гуманитарная традиция в образовании, и именно этого не может сделать обучение результатам естественных наук. Если нам дан такой смысл относительности, мы не можем принимать серьезно ни понятия „сущности", ни представления о задачах человека как точного репрезентирования сущностей. Естественные науки, сами по себе, оставляют нас убежденными в том, что мы знаем, что мы есть и чем мы можем быть — знаем не просто, как предсказать и контролировать наше поведение, но границы этого поведения (в частности, пределы нашей значимой речи). Попытка Гадамера отбиться от требований (разделяемых Миллем и Карнапом) „объективности" в Geisteswissenschaften есть попытка предотвращения того, чтобы образование было сведено к обучению результатам нормального исследования. Более широко, это попытка предотвратить рассмотрение анормального исследования как подозрительного только на том основании, что оно анормально.
Эта „экзистенциалистская" попытка поместить объективность, рациональность и нормальное исследование в рамки более широкой картины нашей потребности в образовании и наставлении часто сталкивается с „позитивистской" попыткой отличения познаваемых фактов от приобретаемых ценностей. С позитивистской точки зрения, представление Гадамером wirkungsgeschichtliche Bewusstsein может по-
8 Дьюи, как мне кажется, — это единственный автор, обычно классифицируемый как натуралист, который не занимал такой редукционистской позиции, вопреки его постоянным разговорам о „научном методе". Конкретным достижением Дьюи было то, что хотя он оставался в значительной степени гегельянцем, он не считал естественную науку носящей на себе внутренний след сущности вещей, и в то же время становился достаточно натуралистичным для того, чтобы рассматривать человеческие существа в дарвиновских терминах.
9 Гадамер. Истина и метод, с. 53.
казаться не большим, чем повторение общего убеждения о том, что даже когда мы знаем все объективно истинные описания нас самих, мы все еще не знаем, что нам делать с собой. С этой точки зрения, Истина и метод (и главы шестая и седьмая выше) есть просто сверхдраматизация того факта, что удовлетворенность всеми требованиями обоснования, предлагаемыми нормальным исследованием, все еще оставляет нас свободными в выведении нашей собственной морали из таким образом обосновываемых утверждений. Но с точки зрения Гадамера, Хайдеггера и Сартра, проблема с различением факта и ценностей состоит в том, что она изобретена как раз для того, чтобы затемнить тот факт, что в дополнение к описаниям, предлагаемым результатами нормального исследования, вполне возможны альтернативные описания10. Она предполагает, что раз „все факты уже учтены", не остается ничего, за исключением „непознавательного" принятия установки — выбора, который не обсуждается рационально. Это скрывает тот факт, что использовать одно множество истинных предложений при описании себя — значит выбрать некоторую установку по отношению к себе, в то время как использовать другое множество истинных предложений — значит принять противоположную установку. Только если мы предположим, что имеется свободный от ценностей словарь, который трактует эти множества „фактуальных" утверждений как соизмеримые, позитивистское различение фактов и ценностей, вер и установок выглядит правдоподобным. Но философская фикция-представление о том, что такой словарь находится буквально на кончике нашего языка, с образовательной точки зрения гибельна. Она заставляет нас претендовать на то, что мы можем расщепить себя на познавателей истинных предложений, с одной стороны, и выбирающих жизни или действия или работу искусства — с другой. Эти искусственные построения не позволяют понятие наставления сделать фокусом рассмотрений. Или, более точно, они вводят нас в искушение полагать, что наставление не имеет ничего общего с рациональными способностями, которые используются в нормальном дискурсе.
Поэтому усилия Гадамера избавиться от классической картины человека-как-существенного-познавателя-сущностей представляют, среди прочих вещей, попытку избавиться от различия между фактом и ценностью и, таким образом, позволить нам думать об „открытии фактов" как одном из многих других проектов наставления. Именно по этой причине Гадамер посвящает столь много времени разрушению различения, которое Кант провел для познавательной способности, морали и эстетических суждений". Невозможно, насколько я могу
10 См. обсуждение Хайдеггером „ценностей" в Бытии и времени, с. 133, и Сартром в Бытии и ничто, часть 2. гл. 1, раздел 4. Сравни замечания Гадамера по поводу Вебера (Истина и метод, с. 582).
11 См. полемику Гадамера против „субъективизации эстетики" и Третьей Критики Канта (Истина и метод, стр. 142) и сравни замечания Хайдеггера в „Письмах о гуманизме" по поводу аристотелевских различий между физикой, логикой и этикой (Heidegger, Basic Writings, ed. Krell [New York, 1976], p. 232).
видеть, каким-либо аргументированным образом обсуждать вопрос о том, придерживаться ли кантианской „сетки (grid)" или же отказаться от нее. Не существует „нормального" философского дискурса, который обеспечивает общее соизмеримое основание для тех, кто рассматривает науку и наставление как соответственно „рациональное" и „иррациональное", и тех, кто рассматривает поиск объективности как одну их возможностей, которая принимается в расчет в wirkungsgeschichtliche Bewusstsein. Если бы не существовало такого общего основания, все, что мы могли бы сделать, это показать, как другая сторона рассматривает нашу собственную точку зрения. То есть все, что мы можем сделать, это быть герменевтически настроенными относительно противоположного — стараясь показать, как странные, или парадоксальные, или оскорбительные вещи, говоримые ими, совместимы с остальным, что они хотят сказать, и как выглядит то, что они говорят, когда это переложено в наши собственные альтернативные идиомы. Этот сорт герменевтики с полемическим оттенком является общим для попыток Хайдеггера и Деррида деконструировать традицию.
СИСТЕМАТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ
Герменевтическая точка зрения, согласно которой усвоение истины становится менее важным и рассматривается как компонента образования, возможна только в том случае, если мы когда-то стояли на другой точке зрения. Образование должно начинаться с окультуривания. Так и поиски объективности и самоосознания социальной практики, в которых и заключается объективность, представляют первые необходимые шаги в становлении gebildet. Мы должны сначала рассматривать себя как en-soi — как описываемые теми утверждениями, которые объективно истинны в суждении наших сотоварищей, перед тем, как появляется некоторый смысл в рассмотрении себя как pour-soi. Также мы не можем быть образованными без обнаружения многого из того, что состоит из описаний мира, предлагаемых нашей культурой (например, через изучение результатов естественных наук). Вероятно, позднее мы можем придавать меньшее значение „нахождению в состоянии контакта с реальностью", но мы можем позволить это только после прохождения стадий неявного, а затем явного и самоосознанного подчинения нормам дискурса, в который мы включены.
Я поднял этот банальный вопрос о том, что образование — даже образование революционера или пророка — должно начинаться с окультуривания и подчинения просто для того, чтобы обеспечить предусмотрительное дополнение „экзистенциалистскому" утверждению, что нормальное участие в нормальном дискурсе представляет просто один из многих проектов, один из способов бытия в мире. Предусмотрительные рассмотрения касаются того, что анормальный и „экзистенциальный" дискурс всегда паразитирует на нормальном дискурсе, что возможность герменевтики всегда паразитирует на возможности эпистемологии (и, вероятно, на действительном положении дел с ней) и что наставление всегда использует материалы, постав-
ляемые современной культурой. Попытка анормального дискурса de novo, без осознания нашей анормальности, есть сумасшествие в наибуквальнейшем и ужаснейшем смысле слова. Настаивать на желании быть герменевтичным там, где следует быть эпистемологичным, — стать неспособным к рассмотрению нормального дискурса в терминах наших собственных мотивов и быть способным рассматривать его только в терминах нашего собственного анормального дискурса — это не сумасшествие, но показатель недостатка образования. Принять „экзистенциалистскую" позицию по отношению к объективности и рациональности, свойственную Сартру, Хайдеггеру и Гадамеру, имеет смысл только тогда, когда мы делаем сознательный отход от вполне понятных норм. „Экзистенциализм" есть внутренне присущая движению мысли реакция, которая имеет смысл только как оппозиция традиции. Я хочу обобщить этот контраст между философами, чья работа существенно конструктивна, и философами, работа которых представляет существенно реакцию на другие взгляды. Тем самым я разовью контраст между философией, которая концентрируется вокруг эпистемологии, и тем видом философии, который отклоняется от первой наличием подозрений в отношении претензий эпистемологии. Это и есть контраст между „систематической" и „наставительной" философиями.
В каждой достаточно рефлективной культуре есть те, кто выделяет одну область, одно множество практик, и рассматривает это как парадигму человеческой деятельности. Затем они пытаются показать, как остальная культура может выиграть от этого примера. В русле западной философской традиции это — парадигма познавания — обладания обоснованными истинными верами или, еще лучше, верами, столь внутренне убедительными, что обоснование становится не необходимым. Последовательные философские революции в этом русле были осуществлены философами, вдохновленными новыми познавательными подвигами — например, переоткрытием аристотелевской, галилеевской механики, развитием самоосознающей историографии XIX века, дарвиновской биологией, математической логикой. Использование Аквинским Аристотеля для примирения того с Отцами Церкви, критика Декартом и Гоббсом схоластики, представление Просвещения, согласно которому чтение Ньютона естественно ведет к падению тиранов, спенсеровский эволюционизм, карнаповская попытка преодолеть метафизику с помощью логики — все это является одними из многих попыток переделки остальной культуры на основе новейших познавательных достижений. Западный философ, находящийся в „основном русле", говорит обычно следующее: вот сейчас такая-то и такая-то линия исследования имеет столь впечатляющий успех, что следует перестроить все наше исследование и всю нашу культуру согласно этой модели, тем самым позволяя объективности и рациональности доминировать в областях, прежде затемненных условностями, суевериями и отсутствием собственно эпистемологического понимания человеческой способности к точной репрезентации природы.
На периферии истории современной философии можно обнаружить фигуры, которые, не будучи основателями „традиции", похожи друг на друга в своем недоверии к представлению, согласно которому сущность человека состоит в познавании им сущностей. Гете, Кьеркегор, Сантаяна, Уильям Джеймс, Дьюи, поздний Виттгенштейн и поздний Хайдеггер являются фигурами такого сорта. Они часто обвиняются в релятивизме или цинизме. Они часто сомневаются в прогрессе, и особенно относительно самых последних заявлений о том, что такая-то и такая-то дисциплина наконец-то сделала природу человеческого познания столь ясной, что разум теперь распространится на всю человеческую деятельность. Эти писатели продолжали придерживаться мнения, что даже когда мы обосновали все истинные веры относительно всего, что хотим знать, мы все еще можем не подчиняться царящим в это время нормам. Они продолжают придерживаться историцистского ощущения, что „суеверием" последнего столетия был триумф разума, как, впрочем, и релятивистского ощущения, что самый последний словарь, заимствованный из самых последних научных достижений, может не выражать привилегированных репрезентаций сущностей, но быть просто одним из многих словарей из потенциальной бесконечности словарей, в которых может быть описан мир.
Философов, находящихся в основном русле, я буду называть „систематиками", а периферийных философов — „наставниками". Эти периферийные, прагматистские философы проявляют скепсис главным образом относительно систематической философии, относительно проекта универсальной соизмеримости в целом12. В наше время Дьюи, Виттгенштейн и Хайдеггер являются великими наставниками, периферийными мыслителями. Все трое прилагают как можно больше усилий для того, чтобы их мысли не могли рассматриваться как взгляды по традиционным философским проблемам и чтобы их усилия не могли считаться конструктивными предложениями для философии как кооперативной и прогрессивной дисциплины13. Они высмеивают классическую картину человека, картину,
12 Рассмотрим следующий пассаж из „Сада Эпикура" Анатоля Франса, цитируемый Жаком Деррида в начале его „La Mythologie Blanche" (in Marges de la Philosophie [Paris, 1972], p. 250):
...метафизики при создании нового языка уподобляются точильщику, стачивающему монеты и медали вместо ножей и ножниц. Они стирают рельеф, надписи, портреты, и когда уже больше нельзя видеть на монетах ни Виктории, ни Вильгельма или Французской республики, они объясняют: эти монеты больше не имеют в себе ничего специфически английского, немецкого или французского, поскольку мы изъяли их из пространства и времени; они больше не стоят уже, скажем, пяти франков, и имеют не оцениваемую стоимость, а область, в которой они являются средством обмена, бесконечно расширяется.
13 См. сравнение Карлом-Отто Апелем Виттгенштейна и Хайдеггера, в котором оба рассматриваются как философы, „поставившие под вопрос западную метафизику в качестве теоретической дисциплины." (Transformation der Philosophie [Frankfurt, 1973], vol. 1, p. 228). Я не предлагаю таких интерпретаций Дьюи, Виттгенштейна и Хайдеггера в поддержку того, что я сказал про них, но я пытался сделать это в
которая содержит систематическую философию, поиск универсальной ' соизмеримости в окончательном словаре. Они продолжают проводить холистическую точку зрения, согласно которой слова берут свои значения из других слов, а не благодаря своему репрезентативному характеру, и, как следствие, словари приобретают свои преимущества от людей, использующих словари, а не от прозрачности словарей относительно реальности14.
Разделение философов на систематиков и наставников не совпадает с различением нормальных философов и революционных философов. Последнее различение ставит в один ряд („революционеров") Гуссерля, Рассела, позднего Виттгенштейна и позднего Хайдеггера. Для моих целей значимым является различение двух типов революционных философов. С одной стороны, есть революционные философы — те, кто основывает новые школы, в рамках которых может практиковаться нормальная профессионализированная философия, кто смотрит на несоизмеримость своих новых словарей со старыми как на временное неудобство, вина за которое ложится на недостатки их предшественников, и которое может быть преодолено институционализацией собственного словаря революционеров-философов. С другой стороны, есть великие философы, которые трепещут при мысли, что их словарь может вообще быть институционализирован или что их сочинения могли бы оказаться соизмеримыми с традицией. Гуссерль и Рассел (подобно Декарту и Канту) относятся к первому сорту философов. Поздний Виттгенштейн и поздний Хайдеггер (подобно Кьеркегору и Ницше) относятся к последнему сорту15. Великие систематические философы конструктивны и выдвигают свою аргументацию. Великие философы-наставники настроены на то, чтобы реагировать сатирой, пародиями, афоризмами. Они знают, что их работа потеряет свою суть, когда период, на который пришлась их реакция, завершится. Они намеренно периферийны. Великие систематические философы, подобно великим ученым, строят для вечности. Великие философы-наставники разрушают ради своего собственного поколения. Философы-систематики хотят направить свой предмет по безопасному пути науки. Философы-наставники хотят иметь свободное место для чувства удивления, которое может быть иногда вызвано поэтами, — удивления, что есть что-то новое под луной, нечто такое, что не
своей работе о Виттгенштейне „Keeping Philosophy Pure" (Yale Review [Spring 1976], pp. 336—356), in „Overcoming the Tradition: Heidegger and Dewey" (Review of Metaphysics 30 [1976], 280—305), and in „Dewey's Metaphysics" in New Studies in the Philosophy of John Dewey, ed. Steven M. Cahn (Hanover, N.H., 1977).
14 Хайдеггеровская точка зрения относительно языка изложена весьма пространно Деррида в его работе La Voix et le Phénomène, переведенной на английский язык Д. Аллисоном (Allison) как Speech and Phenomenon (Evanston, 1973). См. сравнение Н. Гарвером (Newton Garver) Деррида и Виттгенштейна в его введении к этому переводу.
15 Постоянное восхищение философом, который выдумал весь мир идей западной философии, — Платоном — объясняется тем, что мы все еще не знаем, какого сорта философом он был. Даже если считать Седьмое письмо подделкой, уже тот факт, что после тысячелетий комментариев никто не знает, какие пассажи в диалогах являются шутками, делает эту загадку до сих пор актуальной.
является точной репрезентацией того, что уже есть здесь, нечто такое, что (по крайней мере, на данный момент) не может быть объяснено и едва ли может быть описано.
Понятие философа-наставника, однако, парадоксально. Платон определял философа как противоположность поэту. Философ должен предъявлять резоны, доказывать свои взгляды, обосновывать их. Поэтому аргументирующие философы-систематики говорят, что Ницше и Хайдеггер, кем бы они ни были на самом деле, философами не являются. Этот ход — „на самом деле не философ"— используется, конечно, нормальными философами против революционных философов. Он использовался прагматистами против логических позитивистов, позитивистами — против „философов обыденного языка" и будет использоваться всякий раз, когда уютный профессионализм будет в опасности. Но при такого рода использовании все это просто риторический гамбит, который говорит нам не больше того, что предлагается несоизмеримый дискурс. С другой стороны, когда он используется против философов-наставников, для них он представляет настоящий серьезный упрек. Проблема для философа-наставника состоит в том, что как философ он должен выдвигать аргументы, в то время как он хотел бы просто предложить другое множество терминов, не говоря при этом, что эти термины являются новым открытием точных репрезентаций сущностей (например, „сущности" самой философии). Он нарушает, так сказать, не просто правила нормальной философии (философских школ, ему современных), но определенное метаправило — правило, согласно которому его изменение делается по той причине, что старое правило не подходит для предмета своего действия, что оно неадекватно реальности, что оно препятствует решению вечных проблем. Философы-наставники, в отличие от революционных философов-систематиков, — это такие философы, которые проявляют анормальность на этом мета-уровне. Они отказываются представлять себя в качестве открывателей объективной истины (скажем, того, что есть философия). Они представляют себя в качестве людей, которые делают совершенно отличное и более важное дело, по сравнению с нахождением точных репрезентаций того, каковыми являются вещи. Эта деятельность более важна потому, что, как они говорят, само понятие „точной репрезентации" не является правильным способом осмысления того, что делает философия. Но, продолжают они далее, это не потому, что „поиск точных репрезентаций... (например, наиболее общих свойств реальности" или „природы человека")" представляет неточную репрезентацию философии.
В то время как менее претензионные революционеры могут позволить себе иметь взгляды на множество вещей, которые рассматривались по-своему их предшественниками, философы-наставники должны открыто порицать само понятие обладания взглядом, в то же время избегая иметь взгляд относительно обладания взглядом16.
16 Работа Хайдеггера Die Zeit des Weltbildes (переведенная на английский язык под названием „The Age of the World-View" Грин (M.Grene) in Boundary II [1976]) представляет собой наилучшее обсуждение этого вопроса из всего того, что я читал.
Это странная, но отнюдь не невозможная позиция. Виттгенштейн и Хайдеггер довольно просто придерживались ее. Одной из причин такой легкости являлось то, что они не считали, что когда мы говорим нечто, мы необходимо должны выражать наши взгляды относительно предмета. Мы могли бы просто сказать нечто — участвуя в разговоре, не делая вклада в исследование. Вероятно, говоря некоторые вещи, мы не всегда говорим, какими являются эти вещи. Вероятно, говоря именно это, мы не говорим, каковыми именно являются вещи. Оба этих человека предполагают, что мы рассматриваем людей, говорящих некоторые вещи, плохие или хорошие, не рассматривая их как экстернализирующих внутренние репрезентации реальности. Но это только их первый шаг, поскольку тогда мы должны перестать рассматривать себя как видящих это, не начиная рассматривать себя как видящих что-то другое в дополнение к этому. Мы должны выбросить визуальные метафоры, и, в частности, метафоры отражения, из нашей речи вообще17. Для того чтобы сделать это, мы должны понимать речь не только как отсутствие экстернализации внутренних репрезентаций, но вообще не понимать ее как репрезентацию. Мы должны отбросить понятие соответствия для предложений, так же как и для мыслей, и рассматривать предложения как связанные скорее с другими предложениями, нежели с миром. Мы должны рассматривать термин „соответствует тому, какими являются вещи" как автоматический комплимент успешному нормальному дискурсу, а не как отношение, которое должно изучаться и подниматься на пьедестал по ходу всего остального дискурса. Попытка распространить этот комплимент на подвиги анормального дискурса подобна комплиментам судье за его мудрое решение, выразившихся в виде щедрых чаевых: это просто показывает отсутствие такта. Считать Виттгенштейна и Хайдеггера людьми, которые имеют взгляды о том, какими являются вещи, не могут быть неверными по поводу того, каковы в точности вещи; считать так свидетельствовало бы просто о плохом вкусе. Это ставило бы их в положение, в котором они не хотят находиться, и в которо