Глава 9. наши истории как индивидуальный миф

Когда мы терпим в жизни очередное поражение, То ищем, что нужно себе сказать, И тогда встречаемся с богами:

будь то голоса нашего собственного страха Или проявления неизвестного, невидимого мира…

Стефен Данн[186]. «Тайна Одиссея»[187]

Невидимый мир управляет видимым миром, и это одна из причин, по которой человеку так трудно достичь полного или даже частичного осознания. Жизнь каждого человека служит воплощением не одной, а многих историй. История, которая известна нашему сознанию (или мы думаем, что она известна) редко является полной историей, которая разворачивается в процессе нашей жизни.

Наши истории уходят глубоко, очень глубоко, в архетипическую область, в наши гены, в родовую историю, в родительские истоки, которые отчасти известны, отчасти вытеснены, а также в мифологию, которую мы проживаем ежедневно, – то есть в наши комплексы. Каждый комплекс – это фрактал[188]общего взгляда на мир и вместе с тем – ряд соматических и аффективных реакций.

Например, когда активизируется любой комплекс, человек отыгрывает старую историю отвергнутого ребенка, папочкиной любимицы, мамочкиной надежды, обиженного брата или сестры. Когда мы оказываемся во власти комплекса, мы всегда находимся в прошлом, в том месте, откуда мы произошли, в переплетениях систем ценностей[189], которые очень плохо осознаем, если осознаем их вообще.

Будучи юнгианским аналитиком, я ежедневно занимаюсь наблюдением, как бы «внешним считыванием» того, что говорят и о чем умалчивают, что говорит тело и о чем свидетельствует поведенческий паттерн, на что указывают образы сновидений – и так далее. Это удивительная и очень трудная работа, которая требует особой отрешенности, окутана покровами тайных мистерий прошлого и часто вызывает ужас и удивление.

Поэтому мне, как и любому другому аналитику, приходилось убеждаться в том, что по большей части наши истории живут через нас, чем мы создаем их. Они живут своей жизнью и настолько самостоятельны, что не зависят от Эго. Чтобы действительно осознать, что в нас действуют наши гены, семейные мифы и кластеры психической энергии, нужно смиренно это признать. Против своей воли мы узнаем, что есть осознанные и бессознательные истории, которые воплощаются ежедневно, как и архетипические истории человеческого рода, незначительными, но уникальными представителями которого мы являемся. Спросить «В чем заключается ваша история?» – значит обязательно иметь в виду, в чем заключаются ваши истории, ибо мы не воплощаем в себе какое-то одно повествование. Нас заставляет смириться именно признание того, что с возрастом и развитием сознания в результате множества повторений мы, скованные рамками жизненных ограничений, обладаем гораздо меньшей автономией, чем рассчитывали. В конечном счете, основной результат долговременного анализа – это не разрешение дилеммы, ибо жизнь – это не проблема, а постепенное раскрытие таинства. Радостное открытие состоит в том, что, как только мы узнаем, что являемся частью более масштабного таинства, жизнь становится для нас гораздо интереснее. Это подлинный переход Эго от имперской фантазии на свое собственное, уникальное место. Мы становимся зачарованными зрителями великой драмы, в которой играем свою роль и где нам постоянно напоминают о постепенном воплощении[190], которое происходит даже в самые спокойные моменты жизни.

Открытие, благодаря которому наша история будет для нас интересной, – капля надежды в море непрекращающихся страданий, но именно оно оказывается самым важным для нашего временного пребывания на этой земле. Без ярких деталей узор нашей мозаики не будет складываться. Узнать истории, которые живут через нас, – значит восстановить ту возможность удивляться, которой мы обладали в детстве.

ВСЕ НАЧИНАЕТСЯ С УДИВЛЕНИЯ

Когда я недавно навестил своего четырехлетнего внука, он засыпал меня вопросами. (Как говорит его мама, самое любимое место, откуда он никогда не хочет уходить, – это магазин, где продается электронная и радиоаппаратура.) Он всегда готов задавать вопросы, ибо находится в состоянии полного изумления миром, который перед ним раскрывается. Он не только спрашивает о том, как все устроено, но все время задает вопросы: «Почему, почему, почему?» Именно такой вопрос продолжает задавать наша психика, даже если наше сознание отупело от повторений и зациклилось на них.

Людвиг Витгенштейн[191]был одним из наших современников, продолжавшим задавать детские вопросы, которые являются столь элементарными, что открывают перед нами пропасти. Он мог спросить не только о том, почему могло произойти то или иное явление, но и о том, как мы его могли заметить и превратить в нечто, существующее у нас внутри. Такие вопросы всегда в первую очередь натыкаются на условности, посредством которых мы познаем мир, но в конечном счете заставляют нас удивляться тому, что это явление и мы сами вообще существуем.

Однако на самом деле вкус к жизни и ее смысл все время связаны с некоторыми вопросами, на которые мы ищем ответ. В своей книге On This Journey We Call Our Life [192], я попытался обозначить десять таких вопросов, которые соответствуют сущности нашего странствия; я уверен, что если мы не станем задавать масштабных вопросов, то наша жизнь будет очень мелкой и ограниченной во всех смыслах. Однако нам нужно рассмотреть и некоторые менее осознанные и менее глубокие вопросы, которые определяют нашу жизнь.

«Как мне почувствовать себя в безопасности?» – такой вопрос может лишь вызвать обострение тревоги, ибо, с чем бы мы ни связали свое ощущение покоя, отвечая на этот вопрос, – с деньгами ли, с подходящим партнером или с предсказуемым Богом, -такое ощущение лишь еще больше усилит нашу тревогу: даже старательно предусмотрев все, мы на самом деле никогда не окажемся в безопасности. Если мы зададим вопрос: «Как мне найти партнера, который бы отвечал моим потребностям?» – то вследствие возможности управлять Другим, заложенной в самом этом вопросе, а также вследствие обособленности (separateness) Другого мы тем самым уже разрушаем отношения, к которым обращаемся в поисках нарциссического удовлетворения.

Если человек спрашивает: «Как мне сделать так, чтобы люди меня любили и уважали?» – то его неопределенное отношение к Самости будет постоянно подрывать его сознательные намерения и создавать атмосферу, в которой его сомнения в себе будут вызывать сомнения в нем у других людей. Проживание такого вопроса по существу побуждает человека действовать исключительно как исполнителя, который живет лишь для того, чтобы улавливать вкусы других и им соответствовать.

Если человек спрашивает: «Как бы мне не оскорбить Бога?» – то вполне возможно, что прежде всего он обидел Бога тем, что уклонился от индивидуации и тем самым нанес ущерб осуществлению воплощаемой им цели. Как правило, скрытый, а иногда и явный вопрос нашей родительской семьи становится и нашим тоже, и редко встречается человек, который по-настоящему преодолел мощь такого бессознательного мифологического двигателя.

Вспоминаю, что, будучи в том же юном возрасте, как сейчас мой внук (могу определить свой возраст на тот момент достаточно точно по месту, где мы тогда жили), я задавал другой вопрос. Помню, я сидел на траве и смотрел в небо. Я думал, – если употреблять язык, на котором разговаривают взрослые, – что небо образует свод, так сказать ячейку, которая является одной из множества ячеек мозга великого мыслителя, бога, и что я и весь известный мне мир представляли собой мысль, быть может, даже сон этого великого мыслителя.

Вместе с тем мне приходило в голову, что у этого мыслителя или сновидца могла появиться другая мысль, другой сон, и тогда бы я исчез. О своих размышлениях я не говорил никому, так как боялся насмешек, а может быть, я коснулся какой-то запретной области, как это случилось, когда я впервые узнал о «сексе», невинно распевая пошлую песенку, которой научил меня другой мальчик. Было ясно, что от таких вещей лучше держаться подальше. В тот самый момент секс стал для меня нуминозным. Это было во время Второй мировой войны; я шел, радостно горланя песенку, которую не могли не услышать все, кто жил по соседству: «Потерял я ногу в армии, / вторую на флоте, / яйца в Ниагаре, / а нашел все у себя в супе». Еще я пел (отвечая на ваш вопрос): «Работай и насвистывай: / Гитлер – капут, / Муссолини хвать его за уд, / и с тех пор у него не стоит».

Эти песенки притягивали мое внимание, но не потому, что я хорошо разбирался в теме, а просто они были ритмичными. Я скоро понял, что в таких областях ничему нельзя научиться легко и непринужденно, и эту благоразумную мысль я распространил заодно и на все теологические спекуляции.

В те дни мы фантазировали о том, чтобы кто-то отвел нас в сторонку и нашептал нам на ухо все о смысле этого странствия. Жизнь казалась необъятной, тело не слушалось рассудка и вело себя анархично, общество предъявляло жесткие требования, а мы им подчинялись. И потом, в последующие годы, пережив всевозможные аварии на магистрали жизненного пути, пережив побоища, оставляющие незаживающие раны в сердце, мы так и не знаем ответа ни на вопрос Эджи[193], ни на вопрос Рильке. Если избегать осознания, с сопутствующим ему болезненным свойством нести ответственность, то возникает желание порицать других, даже если во всех сериях этой нескончаемой внутренней мыльной оперы нет других актеров кроме нас. Осознав, быть может, мы могли бы что-то сделать; быть может, дело заключается в том, чтобы разобраться, какие мифы мы проживали.

Теперь вы знаете: ваши родители прекратили поиск и перестали задавать вопросы. Мнительные учителя, косматые священники и щеголеватые политики, – все они сделали то же самое. По существу ответов не знал никто: ни тогда, ни потом – и не знает сейчас. Тем не менее ваш миф живет у вас внутри, совершает для вас выбор, создает историю, приближает будущее. Над нами имеет власть все, что мы не осознаем, а осознаем мы очень мало, даже те из нас, кто пытается это сделать. Гораздо больше нас создает наша история, чем ее создаем мы.

Все, что мы оставляем без внимания в мифе, который раскрывается у нас внутри, непременно приходит к нам или, как всенепременно оказывается, – это еще неустанно повторял Юнг – приходит к нам как бы по воле Судьбы. Например, имаго наших родных, ощущение самости, ощущение Другого и сценарий воспроизведения [паттернов] будет порождать у человека склонность снова и снова выбирать партнеров с одинаковым типом личности, повторять прежнюю динамику и делать похожие выводы[194].

Или может оказаться так, что мы постоянно сталкиваемся с такими же ограничениями выбора, которые стесняли родительскую семью. Тогда мы либо молча приспосабливаемся к таким ограничениям и тем самым перечеркиваем возможность своей индивидуации, или же тратим огромную энергию в попытках геперкомпенсации таких ограничений и тем самым невольно создаем иные искажения в своем мифе.

КАК ПОТЕРЯЛАСЬ ИСТОРИЯ?

О, дух прошлого, унесенный ветром, возвращайся обратно!

Томас Вулф [195]«Ангел, оглянись назад».

Что еще

В глубокой бездне времени ты видишь?

Шекспир «Буря»

Насколько же выбор, который мы делаем сейчас, продиктован «мраком прошлого и бездной времени» и как наша история потерялась в детстве, когда мы стали проживать истории других людей?

Отчасти наше интуитивное детское знание заключается в том, что мы оказались в этом мире вместе со своей историей, которую получили от богов. То, как мы воплощаем в жизнь эту историю, испытывая муки по-разному распятого Эго, стремящегося к ощущению комфорта и безопасности, составляет содержание мифологемы, которую Юнг назвал мифологемой индивидуации. Индивидуация, которую слишком часто путают с индивидуализмом наряду с сопутствующими ему нарциссизмом и самолюбованием, чаще всего является суровым испытанием и сопровождается новыми вызовами, страхом, ложными целями и смирением перед богами.

Нарушение этого индивидуального мифа приводит к появлению самых разных патологий и к всевозможным страданиям: как нашим собственным, так и тех, кто нас окружает. Такое невольное предательство причиняет раны телу, самости и другому и вызывает расщепление, которое мы называем «неврозом». Избегать исполнения требований, которые предъявляют нам боги, это и есть основная патология нашего времени, которой подвержены все мы.

В материнской утробе наши глаза не видят, легкие не дышат – мы совершаем вневременное плавание во внутреннем океане. Время и сознание могут появиться только при рождении. Нет ничего удивительного в том, что изначальный миф всех людей -это миф о потере рая, то есть об утрате первичной связи, и что изгнание в сферу сознания становится возможным только ценой этой потери.

Хотя в существенной мере наша идентичность является генетически и культурно обусловленной, следует отметить, что все мы травмированы вдвойне, испытывая состояния подавленности и покинутости (overwhelment and abandonment). При такой интенсивности, степени воздействия и длительности этих экзистенциальных событий посредством проб и ошибок у нас формируются адаптивные стратегии, в лучшем случае основанные на частичном «считывании» мира. Хотя жизнь даст нам другие объяснения, другой опыт отношений, другие силы, очень немногие парадигмы самости и мира станут для нас важнее тех, с которыми мы столкнулись, когда были больше всего уязвимы и впечатлительны и меньше всего способны видеть альтернативы и рефлексировать.

И как же мы можем предъявлять к жизни права на свои истории, если мы находимся под преобладающим воздействием искажающих психологических линз и стратегий поведения, которыми управляет страх? Вследствие этого неизбежного конфликта природы и воспитания, души и реальности мы утратили связь с индивидуальным мифом и попали в какой-то чужой миф. Тогда оказывается, что наша жизнь проходит в соперничестве двух мифологий: одна из них была дарована богами, а другую мы приобрели посредством интерпретаций «прочтения» мира. Мы представляем собой разделенное пополам государство и сами для себя являемся иностранцами.

Древнее наставление Дзен – найти лицо, которое было у нас перед сотворением мира, – означает вспомнить свой изначальный миф. При этом наши истории являются разрозненными и бессвязными. Мы даже можем играть второстепенную роль в истории, которую мы называем своей жизнью. Иногда мы являемся всего лишь читателями, которые терпеливо, до самого конца, ждут, чтобы понять, о чем, собственно, роман, – это отрывочное, скудное и лишенное цельности повествование. И слишком часто мы узнаем, что прожили жизнь кого-то другого, чью-то другую историю.

ИСТОРИЯ ОБ ИСТОРИЯХ

Как правило, сказанное лучше всего пояснить на конкретном примере – размышляя над историей какого-нибудь человека. Франц Кафка был одним из тех, кто написал свою историю под диктовку собственных травм. Он писал ее, чтобы себя спасти, чтобы выразить свой глубинный инсайт и чтобы получить некое облегчение. Однако он не получил никакого облегчения.

Например, короткий рассказ Кафки «Приговор» может служить иллюстрацией силы отцовского комплекса, в данном случае – негативного отцовского комплекса. Вспомним о том, что система ценностей – мощный аффект и связь с историей – обычно является примитивной, феноменологической и эмпирической[196].

Архетипическое имаго отца служит в качестве мифологемы для решения задачи деятельности, а именно той степени, в которой мы можем почувствовать свою состоятельность и психологический вес (gravitas). Мы должны найти способ пробудить свои силы на благо служения душе. Если человек чувствует уверенность в законности такой попытки и обладает мужеством, чтобы ее осуществить, то тем самым он содействует воплощению позитивной отцовской мифологемы. Если сознательно или бессознательно человек чувствует, что задача ему не по зубам, значит, его энергия является отрицательной. Мы обязаны разобраться в том, какая энергия (положительная или отрицательная) определяет нашу историю. (Энергетическая заряженность мифологемы лишь отчасти является следствием реального переживания имаго отца; она усиливается или ослабляется другими переживаниями, связанными с культурой или отношениями с другими людьми.)

Как Юнг видел в комплексе осколок личности, так и мы можем видеть в таких комплексах осколки мифологем, активированных сознательными и бессознательными стимулами, отыгрывающих свои архаические программы и воссоздающих нашу идентичность через огромные пространственно-временные интервалы.

Из-за того, что Кафка жил с требовательным отцом, не получая от него одобрения, индивидуальное странствие Кафки превратилось в противостояние воздействию силы, превышавшей его собственную. Он экстраполировал столкновение со своим не признающим жизнь отцом на отношения с богом патриархальной религии своего народа. Он получил степень доктора права, но зарабатывал на жизнь тем, что чертил рабочие таблицы для служащих страховой компании.

В рассказе «Приговор» молодой человек писал письмо своему другу, уехавшему в Россию и проживающему там. Жителя Восточной Европы Россия начала XX века должна была увлекать всевозможными открытиями и приключениями, как в свое время привлекала людей Северная Америка. Друг по переписке зовет главного героя рассказа покинуть Прагу и приехать в Россию, чтобы начать новую жизнь. Отец главного героя находит письмо и говорит юноше: «…я приговариваю тебя к казни – казни водой!»[197]

Подчинившись отцу, молодой человек перебегает улицу, бежит на мост, и, перекинув ноги через его перила, бросается в воду. Конец рассказа вызывает шок, он даже кажется невероятным. Нам хочется сказать: «Но ведь в жизни так не бывает!» Так случайно человек не может покончить с жизнью, – скажем мы; ни один человек не обладает такой властью над другим человеком. При этом многие из нас проживают такие ядерные мифологии, отказываясь от своих собственных возможностей посредством избегания или такого поведения, которое заведомо обрекает на провал. Такая обессиливающая мифологема противоречит жизни, мешает проявлять риск и решимость, заставляет отречься от своей истории.

Каждый из нас ощущал воздействие такого комплекса, хотя оно может иметь разную силу. Кто из нас не тонул в бурных водах бессознательного? Всякий раз, когда мы отказывались от своих возможностей, подчинялись своему страху, обесценивали свои устремления, уподобившись Квислингу[198], вступали в сговор с агрессором, мы ощущали такую силу негативного отцовского комплекса. При всем блеске своего таланта Кафка очень хорошо знал эту силу; она подавляла его всю его жизнь. Он знал, что никогда не сможет избежать приговора и что позади отца находится imago Dei, суровый, осуждающий Яхве, от всепроникающего взора которого не может скрыться никто.

В коротком рассказе Кафки «Превращение» главный герой Грегор Замза, проснувшись однажды утром, обнаружил, что, будучи у себя в постели, он превратился в гигантское насекомое[199]. Он был обескуражен, смущен и все еще хотел прийти вовремя на работу. Семья от него отреклась и все от него отвернулись. Там все осталось без изменений, ибо его уже долго унижали и умаляли чуть ли не до уровня букашки. Они видели, что он сконфужен, и бросали в него яблоками. При всей абсурдности описываемого Кафка снова изображает деформацию индивидуального мифа под воздействием силы комплекса. Он испытал ее на себе и может о ней рассказать через метафору, позволяющую выразить дилемму радикального обезличивания человека.

В рассказе «Голодарь» Кафка изображает циркового артиста, который зарабатывает деньги голоданием[200]. Он сделал голодание цирковым трюком. Некоторое время люди проявляли любопытство и приходили посмотреть, как он голодает, но подозревали, что тайком он все-таки принимает пищу. Однако вскоре внимание публики привлекли более захватывающие номера и внимание к нему ослабло. Когда голодаря спросили, почему он голодает, тот ответил, что никогда не найдет пищи, которая пришлась бы ему по вкусу. Если бы он нашел такую пищу, то наелся бы до отвала.

Сколько душ приняло смерть, не выдержав истощения, в какой-нибудь жизненно важной сфере, к которой призваны, лишь потому, что никогда не получали никакой поддержки?

Потом голодарь умер. Он скончался в своей клетке на куче гнилой соломы, и ему на смену в клетку впустили молодую пантеру. Зрители плотным кольцом обступали клетку, очарованные этим диким зверем, который отвлекал их от их собственного чувства голода.

Здесь мы снова видим драматизацию мощного комплекса вместе с его архаичной фантазией. Кафка так и не нашел подпитки, которую хотела его душа, но он научился превращать свое желание в произведения искусства, создав портрет своего и нашего общего эмоционального голодания. Ребенок, которого не кормят, может исходить только из своего ограниченного опыта, и тогда он часто приходит к выводу, что заслуживает того, чтобы его кормили, и что сама жизнь не дает ему никакой подпитки.

Рассказ «Голодарь» можно рассматривать как личную исповедь Кафки. Он испытывал мучительные страдания вследствие интроецированной ядерной энергии отвержения жизни из-за ужасного отца, который со всех сторон окружил своего сына, так что тот постоянно испытывал эмоциональный голод. К его чести, он обратил свои страдания в выражение психологических глубин, даже оставаясь во власти этого пагубного мифа. Прежде чем его в возрасте тридцати девяти лет сожрал туберкулез, он создал произведения, в которых рассказывается о духовной нищете целой эпохи. Однако это свидетельство не лишает нас надежды на то, что он все-таки мог найти поддержку[201].

Современника и земляка Кафки, Рильке, сначала назвали Рене, одевали как девочку, и мать ему сказала, что он плохо заменяет свою сестру, которая умерла до его рождения. Когда он стал взрослым, его отношения с женщинами оказывались мимолетными и вызывали у него смятение чувств. Как-то он написал, что он не мог полюбить женщину, потому что не мог полюбить свою мать. Он также написал, что он, как мог, пытался от нее защититься, видя, как она стремится нарушить его права и подчинить его себе. Как мог взрослый человек выбрать какой-то иной путь в жизни при такой парадигме отношения к фемининности?

Опять же, Рильке был блестящей личностью, способной к великим озарениям, но даже эта одаренная душа не смогла противиться власти его интрапсихического имаго. Не получив подпитку от архетипической фемининности, он слишком слабо держался за жизнь. Как цветок, слишком хрупкий и нежный для этого мира, он тоже преждевременно увял, когда укололся шипом розы и получил роковое обострение своей лейкемии. Его эпитафия была посвящена розе; утонченные лепестки розы, постепенно раскрываясь, воплощали для него изысканную красоту таинства. Мучительно страдая от опустошающих вторжений смертельной болезни, он написал одни из самых ярких лирических стихотворений XX века, стихотворений, полных величайшей страсти и нежности, и при этом не мог испытывать душевного комфорта в присутствии партнера.

История замечательной поэтессы Сильвии Плат тоже создавалась под воздействием ядерных комплексов. Ее мать, уроженка юга, обладала заметными способностями, но испытав профессиональную фрустрацию, проживала свою жизнь через дочь. Ее постоянная нерешительность и ревность обременяли дочь жизнью, которую не прожила мать. Но в самом известном стихотворении Сильвии Плат «Папочка» [202]перед нами раскрывается другая история. Ее отец был профессором в Новой Англии. В своем стихотворении Сильвия изображает его чудовищем, называет его выродком и сравнивает с вампиром и фашистом. Принимая во внимание аффективную силу метафор, нам ничего не остается, как решить, что здесь идет речь о об огромном вреде, который причинили ребенку, скорее всего, связанном с его растлением?

Насколько известно, Отто Плат был обыкновенным невротиком – как большинство из нас: пренебрежительным, требовательным, но не одиозным чудовищем. Его дочь Сильвия, которая в стихотворении сравнивает себя с узницей фашистского концентрационного лагеря, не имела права на такое несправедливое сравнение. Когда она впоследствии покончила жизнь самоубийством, отравившись газом, то стала одновременно жертвой и преступницей, она осознанно решила заплатить шиллинг, чтобы включить газ. В газовых камерах в фашистских концлагерях у детей не было такого выбора, и не нужно умалять о них память дешевыми сравнениями. Тем не менее к такой метафоре, как «насекомость»[203]у Кафки, надо относиться с уважением. Но что может считаться мерой метафоры?

В стихотворении «Папочка» Сильвия Плат обращается к своим прежним попыткам самоубийства, когда она пыталась «вернуться» к отцу. С одной стороны, у нее была мать-манипулятор, проживавшая свою жизнь через своего ребенка, толкавшая дочь к тому, чтобы та стала звездой, и сама же подставляла ей ногу, чтобы та спотыкалась и падала, а затем, после ее самоубийства, добилась того, что ее поэзия стала пользоваться успехом у читателя, а сама Сильвия Плат стала культовой знаменитостью. С другой стороны, Сильвия жила с относительно пресным отцом, не дававшим ей никакой поддержки, который сподобился умереть[204], когда дочери было десять лет. Тогда его «чудовищным» преступлением было вовсе не растление девочки; предательство заключалось в том, что отец ее покинул. Таким образом, имея внутри требовательного, недовольного отца, потеряв надежду на его внимание и заботу и обремененная амбивалентными амбициями своей матери, Сильвия периодически пыталась заглушить свою боль в приступах психоза и в попытках покончить с собой. Наконец, когда сиделка опоздала прийти ей на помощь в Лондоне, ее нашли мертвой, с головой в духовке.

Стихотворение «Папочка» остается серьезным официальным обвинением. Это стихотворение, которое можно было бы назвать cri du сoeur [205]. Это скорее эмоциональный понос, чем поэзия. Его скорее можно назвать катарсисом черной желчи, чем «эмоцией, вспомянутой в покое» Вордсворта[206]. Но с другой стороны, это тревожное напоминание о силе ядерных мифологем наряду с их ужасными двигателями, которые работают всю нашу жизнь. Эта блестящая, одаренная девочка, это дитя горе-родителей, которые сами были чьими-то детьми, так и не смогла перестать быть ребенком своих родителей. А кто из нас когда-нибудь это сможет?

Оба следующих коротких примера относятся к двум президентам Соединенных Штатов: Аврааму Линкольну и Уильяму Джефферсону («Биллу») Клинтону. Родившись в бедных семьях, они оба достигли огромной власти. Они оба были податливыми, красноречивыми, интеллектуально одаренными людьми с гигантским материнским комплексом. При всей их одаренности они оба серьезно страдали от тяжелых последствий этой ядерной проблемы. У них обоих вряд ли можно переоценить власть архаичного имаго в его способности воспроизводить прошлое и свою сохраняющуюся власть. Несмотря на то, что они оба командовали огромными армиями, всю свою жизнь эти мужчины подчинялись своей внутренней матери.

Все мы знаем Линкольна как великого мудрого мыслителя, осознавшего всю несправедливость рабства и принимавшего участие в самом ужасном гражданском кровопролитии. Он перестал заниматься политикой в 1849 году, не сделав ничего примечательного в своей политической карьере. В течение пяти последующих лет он работал судьей в Спрингфилде, исколесив весь южный Иллинойс [207], содержал семью, а затем, после изнурительной депрессии среднего возраста, с новой энергией вернулся в политику. Его депрессия определенно соответствовала тому, что называется творческим кризисом, – конфликту взрослеющей личности с мятежом Самости. Если человек проходит через такой катабасис, он обновляется, и его личность становится более масштабной. Задействуются новые части его личности. Ложной самости брошен вызов. Из внутреннего источника исходит энергия обновления.

Но в жизни Линкольна по-прежнему доминирует негативная Анима. Его отец был эмоционально отчужденным, его мать -строгой и требовательной, но оказывала ему поддержку. В его адаптации к маскулинной энергии неизбежно существовал перекос из-за отсутствия отца. Единственная любовь в его жизни, Энн Рутледж, умерла от лихорадки еще в Нью-Салеме[208]. Когда он женился, то казалось, что он это сделал из уступчивости, а не по какой-то иной причине. Его жена, Мэри Тодд, страдала болезнью, которую сегодня назвали бы маниакально-депрессивным психозом. У нее были глубокие, черные депрессии, и много времени она проводила в психиатрической клинике, куда ее поместил ее переживающий сын. Но при этом она проматывала все, ревновала мужа к другим женщинам, проводила жизнь в разорительных кутежах и вела себя эмоционально и физически оскорбительно по отношению к Президенту Линкольну. Много раз в Спрингфилде видели, что Линкольн спал вне спальни, словно старался избегать своей жены. Она устраивала шумные сцены и в Белом Доме, и на публике, и для всех стала главным возмутителем спокойствия. Но Верховный Главнокомандующий в то время самой большой армии в мире был перед ней совершенно бессилен.

Линкольн считал свой брак адом, но его брак точно был адом еще до того, как он стал нежизнеспособным. Соответственно, мы видим, что в своем браке он воспроизводит отсутствующую маскулинность и негативную фемининность. То, что оказывается самым непримиримым и наименее восприимчивым к изменению сознания, исходит из ядерной мифологемы. В восприятии Линкольна его брак был «фонтаном мучений, совершенно адских по своему характеру» [209]. Его мать, которую он публично называл ангелом, была с ним жестока и часто его била. Там, где она жила, ее считали аморальной. Его отношения с женщинами в основном характеризовались его пассивностью. Но, принимая во внимание, что его мать умерла, когда ему было девять лет, вполне понятно, что его мучили ужасные мысли о том, что она его покинула, ибо, какой бы ни была эта женщина, она была его матерью – единственным источником тепла в жизни ребенка. Тогда нет ничего удивительного в том, что он должен был найти такую женщину, как Мэри Тодд, которая была сверхдоминирующей из-за своей эмоциональной нестабильности, перед которой он чувствовал себя бессильным и которую боялся потерять. Plus да change, plus c'est la mёmе chose[210].

В истории Билла Клинтона есть много общего: отсутствие отца, доминирующая, иногда неуравновешенная мать, которую он боготворил и одновременно боялся, а также его неспособность выйти за рамки парадигмы. Он женится на властной женщине и навязчиво вовлекается в сторонние связи и тем самым едва не доводит свою жизнь до плачевного финала. Этот паттерн характеризуется двойной потребностью: в проявлении раболепной зависимости и одновременно навязчивого стремления соединения с фемининностью, чтобы достичь самоутверждения перед угрозой быть покинутым.

В основе любой навязчивой одержимости лежит глубоко скрытая тревога, для которой навязчивость становится паллиативным лечением. Как и у его предшественника, Ричарда Никсона, который имел такую же психологическую структуру и который вспоминал свою мать в день своего импичмента, всякий раз совершаемый Клинтоном выбор приводил к печальным последствиям. Оказалось, что ни Никсон, ни Клинтон не способны осмыслить свой паттерн и узнать, откуда берутся их предпочтения в выборе. Содержание трагедии – безмолвная рука интериоризированной судьбы. Конечно, в классической греческой трагедии протагонист через страдания приходит к мудрости. Но в повседневной жизни всегда остается открытым вопрос: сможет ли человек пройти через искупительные и спасительные страдания, которые ведут к познанию и исцелению, и пройдет ли он через них.

Есть один вопрос, на который никто из нас не может ответить. Он следующий: в чем мы являемся бессознательными? Тем не менее добросовестный анализ паттернов человеческой жизни может часто привести к открытию скрытых факторов, логическим продолжением которых является наш внешний паттерн.

Самое худшее, что мы можем сделать другим, – это возложить на них бремя своего бессознательного материала; вместе с тем мы не можем этого избежать. Тогда остается осознать: самое лучше, что мы можем сделать в отношениях с другими, – как можно лучше осознать свою внутреннюю историю. Для нас всех история – это то, что мы сделали вследствие своей бессознательности. Именно то, что побуждает каждого из нас делать то, что мы сделали, и создает историю; редко бывает, что история раскрывается как осуществление абсолютно бессознательных намерений. Судьба наносит свои удары, повторяя их изощренно и многообразно.

Хотя, быть может, для кого-то оскорбительно относиться к комплексу как к мифологии – но в таком случае проясняются некоторые важные идеи. Первая: поскольку мифы, которые воплощает каждый комплекс, создаются исторически, то их активация и оцепенение сознания приводит к наложению прошлого ощущения самости и мира на то, которое существует сейчас. Во-вторых, динамика таких мифологий имеет рефлекторную тенденцию к навязчивому повторению, а следовательно, к созданию и укреплению паттерна, который, по нашему выбору или нет, становится нашей судьбой. В-третьих, сила мифологем, существующих здесь и сейчас, обладает возможностью распространяться за границы настоящего. Хорошо это или плохо, но эти мифологемы могут вмешиваться в наше общее отношение к миру. Как только вмешивается ядерный комплекс, наш диалог с миром подвергается влиянию значимого кластера, который находится в центре. От этого мифического ядра, как круги по воде, расходятся наши фундаментальные установки, такие как доверие – недоверие, зависимость – независимость, способность к близости – социофобия и т.д.

И наконец, энергия в ядре мифологической системы – это наша энергия; это крупица нашей души. Как только сознание сможет ее более полно ассимилировать, оно получит достаточно сил, чтобы увеличить масштаб нашей системы отсчета и границ нашей деятельности. Это таинственное море, из которого бьют ключи всей нашей жизни и без которого мы уже не являемся теми, кто мы есть. Это наше фрагментарное видение богов.

Наши рекомендации