Либертианство: дискурс и практика

Либертианский дискурс не был порождением Октября (как, впрочем, и остальные дискурсы-практики): он ведет свою родословную от взглядов нигилистов и Чернышевского и тесно связан с феминистской теорией и практикой в России и Европе до Первой мировой войны. В центре его — проблема «любви», рассматриваемой как нечто самоценное. Эта интерпретация проистекала из представлений об обществе будущего как о царстве солидарности, сводившейся А. М. Коллонтай к «сознанию общности интересов» и «духовно-душевной связи» между членами трудового коллектива. Соответственно Александра Михайловна часто прибегала к поэтическому языку («крылатый» и «бескрылый эрос», «многострунность чувств», «любовь-товарищество», «великая мятежница» и т. п.), а иногда и прямо обращалась к лирической поэзии А. А. Ахматовой. Ее программные представления воплощены в формах беллетристики или «интимной переписки» с молодой комсомолкой. «Эмоциональное» — как бы несущая конструкция в либертарианской системе взглядов и ценностей. Сексуальная практика здесь неотъемлемо сопрягается с «душевной эволюцией связующего и, следовательно, организующего характера» и без любви вырождается в «нездоровую похоть». Пространственно-временной континуум любви имеет весьма относительные характеристики: в данной системе координат возможны полигамные и моногамные формы «брака» неопределенной продолжительности — точнее сказать, равной продолжительности любви. Половая связь у Коллонтай мыслится и формулируется в контексте обостренного внимания к дихотомии «доминирование — равенство»: выделяются три императива любви-товарищества — 1) равенство мужчины и женщины (как реальный факт), 2) взаимное признание равных прав друг друга, 3) так называемая «товарищеская чуткость»[393]. Последнее понятие раскрыто в коллонтаевской статье «О „Драконе“ и „Белой птице“» и в ее повестях, героини которых страдают от невнимания их возлюбленных к ним как самостоятельным общественным субъектам — в том числе как интеллектуалкам («Большая любовь», «Василиса Малыгина»)[394]. В этом же ключе можно рассматривать и акцент на женском восприятии проблемы пола: «Нельзя оценивать и разбирать явления, опираясь лишь на мужское восприятие. Особенно когда дело идет о проблемах пола, о старой, как само общество, „загадке любви“»[395]. Само собой разумеющимся представляется и стремление Коллонтай минимизировать социальные издержки материнства, что проявилось как в деятельности Александры Михайловны на посту наркома государственного призрения и заведующей Женотделом ЦК РКП(б), так и в ее литературном творчестве. Разделяемое всеми большевистскими идеологами требование общественного воспитания детей как нельзя лучше отвечало этой ориентации. Принципиальным было для Коллонтай положение о важном социальном значении любви (см. выше о солидарности), что подразумевало право на вмешательство трудового коллектива в частную жизнь своих членов: «…идеология рабочего класса гораздо строже и беспощаднее будет преследовать „бескрылый Эрос“ (похоть, одностороннее удовлетворение плоти при помощи проституции, превращение „полового акта“ в самодовлеющую цель из разряда „легких удовольствий“), чем это делала буржуазная мораль»[396]. Причем любопытно, что надзирателями и судьями предполагались все те же товарищи по трудовому коллективу, а не государственные инстанции и партийные органы: такая схема позволяет нам вспомнить о платформе «рабочей оппозиции», одним из лидеров которой была Коллонтай («Для рабочей оппозиции социализм должен был быть прямым достижением рабочего класса, если он вообще мог быть реализован», — пишет Р. Дэниэлс). Иначе говоря, конструируется самоуправляющееся гражданское общество с «прозрачными» отношениями (М. Фуко писал в связи с этим о «паноптикуме» И. Бентама). Подобно концепции двустадиального общества будущего, Коллонтай писала об эволюции от «любви-товарищества» к «любви-солидарности», которая окончательно сняла бы проблему отчуждения влюбленных от коллектива (т. к. новая «форма полового общения» будет базироваться «на здоровом, свободном, естественном (без извращений и излишеств) влечении» или на «преображенном Эросе»)[397]. Что касается собственно «физиологической» стороны вопроса, либертарианцы разделили «гидравлическую» гипотезу о круговороте энергии в организме и потому указывали на вред «излишеств», ведущих к снижению «запаса трудовой энергии в человечестве»[398].

«Прикладную разработку» идеи Коллонтай получили, по причине политического статуса самого теоретика, в вопросе об отношении Советской власти к проституции (и, пожалуй, только в нем). Критика проституции велась в контексте все тех же рассуждений о равенстве полов, солидарности и интересах трудового коллектива. «Мужчина, купивший ласки женщины, — декларировала зав. Женотделом ЦК РКП(б) в 1920 году, — уже перестает в ней видеть равноправного товарища». Далее: проституция создает «громадный вред… чувству солидарности, товарищества между сочленами трудовой республики — трудящимися женщинами и мужчинами». Кроме того, выясняется и весьма конкретный экономический ущерб от занятий проституцией для коллектива трудящихся: ведь проститутка в условиях всеобщей трудовой повинности — «дезертир труда». Любопытно, что в представлении Коллонтай жена-домохозяйка, «не участвующая в трудовой повинности и не несущая работы на малых детей в семье», приравнивается к проститутке-дезертирке, как продавшая «свои ласки законному мужу». Эта критика современного, традиционного по содержанию, брака как нельзя лучше «высвечивает» либертианский, антиавторитарный пафос Александры Михайловны. Люди будущего представляются ей наделенными «более развитыми социальными чувствами, взаимно независимыми, свободными, здоровыми и смелыми». Ячейкой этого общества становится коллектив, исключающий «замкнутую в себе семейную ячейку, с ее родственными скрепами, с ее семейным эгоизмом, честолюбием и обособленностью»[399]. Разумеется, в таком обществе проблема проституции отпадет сама собой.

Утопия Коллонтай — дискурс, обосновывавший весьма экзотическую для Советской России начала 1920-х годов сексуальную практику. Сама теоретик приписывает ее «тонкому слою пролетарского авангарда, тесно связанному с пролетарским мировоззрением»[400]. Весьма вульгарно критиковавшая Коллонтай ее преемница в женотделе П. Виноградская также пишет о «немногочисленных верхушечных группах»[401]. Возможным прообразом такой практики считали роман А. М. Коллонтай с П. Е. Дыбенко. Однако история этого брака, как и судьбы персонажей коллонтаевских повестей (из цикла «Любовь пчел трудовых»), демонстрировала трудноосуществимость такой модели[402]. Зато можно смело говорить о «проникновении» коллонтаевского дискурса в другие дискурсы и практики 1920-х годов (также «верхушечно-интеллигентские», конечно).

ИНСТРУМЕНТАЛИЗМ

По сравнению с фрагментарным «либертарианством» инструментализм получил значительно более обстоятельную разработку. Этот дискурс представляет сотни (если не тысячи) текстов, с середины 1920-х годов он широко распространен и официально признан. Однако, подобно «либертарианцам» и «онтологистам», инструментализм имел (как всякий дискурс) опосредованное влияние на практики «простонародья». Его адептов объединяет несколько фундаментальных принципов. Во-первых, они трактовали половую проблему как несамостоятельную и второстепенную по сравнению с другими социальными (социобиологическими) вопросами, то есть рассматривали ее (проблему) либо с точки зрения «сублимации» сексуальной энергии для общественно полезных нужд («гидравлики»), либо в контексте евгеническом, либо как вопрос о женской эмансипации. Во-вторых, все инструменталисты апеллировали к «науке», более того — стремились построить рационализированную утопию на «научной основе». Так, их источниками были фрейдовский психоанализ, евгеника, русская рефлексологическая школа И. П. Павлова — В. М. Бехтерева, работы Э. Штейнаха — Воронова по омоложению. Идеологически исходной точкой инструменталистских построений являлась марксистская (или марксистскообразная) критика буржуазного брака. Подобно утопиям эпохи Просвещения[403], в текстах инструменталистов идеалом предстает рационализированная и упрощенная сексуальность (пожалуй, даже механизированная). Наверное, можно говорить об определенном родстве этого дискурса с дискурсом нотовцев, тоже стремившихся к достижению максимальной производительности труда в производственном процессе на основе системы Тейлора. Характерно в этой связи частое использование инструменталистами «индустриальной» терминологии: «Человек… — фабрика со многими корпусами, и в каждом корпусе много комнат» (И. Шульц)[404]. Знаменательно и то, что при известном влиянии психоанализа в инструменталистском дискурсе господствовал редукционистский подход к психологии сексуальности, что, видимо, должно ассоциироваться с рефлексологией Бехтерева. В результате инструменталисты видели в половой любви только биологический институт: «Любовь… есть такая страсть или… сильное чувство, которое является у человека лишь в связи с представлениями о половом акте, с выполнением которого эта страсть-любовь угасает на известное время» (И. М. Ткаченко)[405]. Одним словом, сексуальное тело в инструментализме дисциплинируется и тренируется на основе рекомендаций «науки», идеологической и социальной целесообразности, хотя субъект и техника этого тренинга понимаются по-разному. Рассмотрим кратко эти различия.

А) «РАЦИОНАЛИСТЫ» (СТОРОННИКИ «ТЕОРИИ СТАКАНА ВОДЫ»).

«Рационалисты» составляли весьма немногочисленную (в сумме текстов) группу. Они считали отношения между полами «выражением игры между общественной экономикой и физической потребностью» (Ленин)[406]. В этой «анархической» интерпретации новое общество создало все условия для свободного проявления биологического инстинкта. Поэтому формы сексуальных практик в рационалистической утопии варьировали у разных авторов, имея в виду создать для их свободного осуществления максимально благоприятные условия: одни предлагали «дома свиданий под опекой государства»[407], другие же, например пермский студент Степан Смирнов, писали о непродолжительных (до изменения условий существования, т. е. работы, увлечений, местопребывания и т. п., или до появления «новой любви») парных браках[408]. В представлениях «рационалистов» сексуальное тело никем и ничем не «ограничивалось», кроме медицинской профилактики, и могло удовлетворять «половой инстинкт» подобно другим биологическим инстинктам — жажде, голоду и т. п. Общество же и государство только нейтрализуют «последствия» полового акта, обобществив детей и обеспечив доступность противозачаточных средств и — особенно важно! — аборта[409]. Важным было и стимулирование сексуальной активности женского тела, в равной степени с мужским: «Необходимо доказать женщине, что воздержанность и стыд перед половым актом вредны, а не полезны. Женщина должна смотреть на половой акт, как и мужчина. Она должна отказаться от оборонительной политики и перейти к наступательной, то есть необходимо увеличить предложение женского тела» (студент третьего курса Одесского педагогического института)[410]. Другой лейтмотив — требование немедленной социализации детей, в крайнем случае (как паллиатив) — решение проблемы по добровольной договоренности между супругами[411].

«Рационализм» получил резко отрицательную оценку Ленина[412] и не случайно (см. ниже) связывался с именем Коллонтай.

Б) «УМЕРЕННЫЕ».

К этой ориентации относится большинство текстов инструменталистского дискурса. Многие из них написаны профессионалами-врачами, гигиенистами и др. «спецами». Сексуальность рассматривалась ими под углом зрения «гидравлической гипотезы» о круговороте энергии в организме: тем самым энергетические «затраты» на половую жизнь были своего рода «кражей» у интеллекта и физического здоровья. Только общественно и биологически «полезная» цель — воспроизводство населения — могла оправдать похищение. Поэтому сексуальное тело «умеренных» оказывалось репрессированным и максимально ограниченным в своих проявлениях. В крайнем варианте, например у Е. А. Преображенского, отдельные группы «биологически неполноценных» тел (венерические больные и т. п.) исключались из числа «размножающихся» и обязывались сами в себе подавлять «половой инстинкт», а в перспективе допускалась возможность искусственного «полового подбора» под контролем социалистического государства, или «путем непосредственного вмешательства науки» (после отмирания государственных институтов)[413]. Характерно, что именно государство или, как в платоновской утопии, ученая элита «метят» тела как сексуально неполноценные, руководствуясь рекомендациями евгеники (или вообще «науки»), В этой авторитарной схеме пространство пола было реорганизовано по системе Тейлора. Однако большинство «умеренных» все же подчеркивали необходимость общественно-государственного контроля за сексуальным телом, что ярко проявилось в ходе дискуссии по проекту нового брачно-семейного кодекса РСФСР в 1925 году. Камнем преткновения стал тогда вопрос о браке де-факто и об алиментах. Сам факт закрепления в законодательстве равенства последствий браков де-юре и де-факто, в том числе в отношении прав на совместно нажитое имущество, алименты, а также упрощенной процедуры развода знаменовал важную победу «умеренных» инструменталистов. Сферой государственного контроля за сексуальностью охватывалось материальное обеспечение ребенка, и эта минимизация стимулировала углубление кризиса традиционной семьи. Такая позиция объединяла людей, оказавшихся в середине 1920-х по разные стороны баррикад, — прокурора РСФСР Н. В. Крыленко и Л. Д. Троцкого, «обрушившихся» против А. Сольца и Д. Бедного, которые ратовали за признание исключительно санкционированных государством браков (Троцкий прямо объявил эти взгляды «дремучими»)[414]. Другие аспекты сексуальности «подлежали» общественному регулированию — предполагалось, что со временем общество совершенно перестанет нуждаться в государстве[415]. Как правило, «умеренные» пропагандировали моногамию как наиболее рациональную форму сексуальной практики, выступая, однако, за ее либерализацию и постулируя «отмирание» семьи при коммунизме. Академик С. Я. Вольфсон писал в конце 1920-х годов, что «социализм несет с собою отмирание семьи», одновременно называя таковую (семью) «экономической ячейкой переходного периода»[416]. Гарантии либерализации моногамной семьи давала простота бракоразводной процедуры, даже в 1937 году провозглашавшаяся тем же Вольфсоном «важным достижением социализма» (видимо, «по старой памяти»)[417].

Некоторые из «умеренных» допускали, однако, и полигамические (полиандрические) семьи. Например, заведующая Женотделом ЦК партии П. Виноградская критиковала «моральную заповедь» члена ЦКК В. Сорина «не живи с тремя женами» за обывательский подход, подчеркивая правомерность такой семейной организации коммуниста, если она не противоречит социально-экономическим интересам государства[418]. Тем не менее за пределами семьи сексуальная активность не поощрялась, да и в браке ограничивалась прежде всего целями деторождения. Эта репрессивная сущность «умеренного» инструментализма ярко проявилась в пропаганде воздержания до брака, кампании по борьбе с онанизмом во второй половине 1920-х годов, противоречивом подходе к применению контрацептивов и аборту.

В качестве надежного способа сохранения крепкого здоровья и поддержания общественной активности «умеренные» рекомендовали советской молодежи половое воздержание до вступления в брак, то есть до 20–25 лет. Наиболее примитивные из авторов опирались на «законы» физиологической гидравлики, сформулированные на основе экспериментов по омоложению: например, костромской пропагандист М. В. Щекин вывел «закон обратной пропорции половых желез» и предлагал практиковать хирургические операции по перевязке семенных канатиков даже молодым людям (для активизации психической деятельности)[419]. Специалисты же подчеркивали значение моральных стимулов, гигиенических соображений (опасность венерических заболеваний), общественного контроля. Важнейшее место уделяли также половому воспитанию и просвещению детей и подростков (от школ до специальных консультаций), печатной пропаганде. Любопытно, что последняя была насыщена пугающими и натуралистическими описаниями течения венерических болезней, подпольных абортов[420]. Отдельные авторы рассказывали ужасные истории об атрофии половых органов у чрезмерно сексуально «активных»[421].

Онанизм — «противоестественный половой акт, не могущий иметь своим последствием рождения здорового потомства» и бесполезный «для общества и государства»[422] — рассматривался в качестве «опасного врага» советской общественности, борьба с которым «должна быть взята на себя всем взрослым и сознательным населением»[423]. Соглашаясь с гипотезой о массовом распространении мастурбации, «умеренные» тем не менее надеялись устранить ее из повседневной жизни и добиться «абсолютного воздержания». Примечательно в этой связи, что практикующий онанизм подросток уже не относился социологами к «целомудренным»[424].

О контрацепции в массовой литературе писали сравнительно мало. Ряд авторов, вроде уже упоминавшейся П. Виноградской, связывали контрацептивы с буржуазным разложением[425]. Большинство все же предпочитало контрацепцию аборту, реалистично полагая неустранимым стремление людей к ограничению рождаемости, но наилучшим выходом считая воздержание. Причиной этому было стремление «умеренных» к «тейлоризации» секса на «гидравлической основе».

Особняком стоит вопрос о сексуальных девиациях, тем более сложный в контексте отнесения к ним (девиациям) онанизма[426]. Многие профессионалы восприняли взгляды сексопатологов рубежа веков или Фрейда на «перверсии», как болезни или последствия «вытеснения» (первых было большинство). Однако отнюдь не единицы исходили и из точки зрения Бехтерева: девиации — результат «дурных привычек, подражания и полового перенасыщения и излишеств»[427]. Однако все разделяли мнение о недопустимости уголовного преследования девиаций. Другое дело — общественный контроль. Девиантное поведение не поощрялось — поэтому рассматривался вопрос о преимуществах мастурбации для «отклоняющихся» — как «меньшего зла» для общества[428].

Главным средством тренировки сексуального тела «умеренные» считали половое воспитание и просвещение юношества. Педологи 1920-х — начала 1930-х годов различали первое («половое воспитание») как комплексный повседневный процесс направляемой социализации личности до достижения ею половой и гражданской зрелости и второе («половое просвещение») как преподавание сексологических (в современной терминологии) знаний. Приоритет отдавался, конечно, воспитанию. Ребенок с раннего детства должен был находиться под строгим контролем родителей, педагогов и коллектива товарищей. Разработали и шкалу соответствующих мер воздействия на детей: от скрытой коррекции до изоляции в особенно «трудных» случаях[429].

«Умеренные» видели сексуальное тело контролируемым обществом, оставляя за последним право самостоятельно определить направление эволюции сексуальных практик, с учетом «рекомендаций» государства и науки: «Сам народ создаст эти новые формы, а правители-обществоведы, вообще представители разных наук: социологи, гигиенисты и т. д. — должны руководить этим творчеством народа, который мало знаком с наукой, знаниями, необходимыми для умения заглянуть далеко вперед»[430]. Троцкий, например, подчеркивал исключительную важность коммунистического экспериментирования для выработки образцов нового полового и семейного быта[431]. В результате появится новое сексуальное тело, дисциплинированное и «сознательное».

Не напоминают ли формы реализации микровласти в таком обществе их аналоги в гражданском обществе Запада?

В) «ОБЩЕСТВЕННИКИ».

Исходя из открытий русской физиологической школы Павлова-Бехтерева и поверхностно используя некоторые концепции психоанализа («сублимация»), это немногочисленное, но воинственное течение инструменталистского дискурса отрицало даже самый «инстинкт размножения»: «…существует лишь физиологическое стремление к разгрузке организма от полового содержимого» (А. Б. Залкинд)[432]. Формы сексуальной самореализации представали в этой схеме как простая цепь условных рефлексов. Отсюда и задача «нормирования» сексуальности, чрезмерно «распухшей» при капитализме в целях отвлечения масс от дела социальной революции. В результате лидером «общественников» А. Б. Залкиндом были разработаны скандально известные двенадцать заповедей половой жизни «новой советской общественности» (в рамках его «классовой гигиены»)[433]. Сквозь эту призму мы можем рассмотреть чудище «наилучшим образом организованного и наиболее революционно-целесообразно используемого» сексуального тела. Половой вопрос здесь — прежде всего вопрос классовый: «Пролетариат в стадии социального накопления является бережливым, скупым классом, и не в его интересах давать творческой энергии просачиваться в половые щели»[434]. Центральное понятие «сексологии» Залкинда — «сублимация», понимаемая как выработка новых условий рефлексов (Арон Борисович предупреждает, однако, против «сублимационной сверхлевизны», т. е. кастрации), а главный «сублимирующий фактор» — «советская общественность»[435]. В своих планах кардинальной реорганизации половой жизни Залкинд возлагал особые надежды на революционную молодежь (подобно Л. Д. Троцкому в вопросе о внутрипартийной демократии)[436]. Сексуальное тело революционной эпохи казалось ему телом аскета, так что он не избегал сопоставлений с сексуальным пуританизмом ранних буржуазных революций[437]. По Залкинду, сексуальная практика должна быть чрезвычайно «экономной» даже в семье, не говоря об «абсолютном» воздержании до брака и совершенном отсутствии внебрачных половых связей. Половой подбор в идеале осуществляется по классовым принципам, поскольку организм «таков, какова среда, своими влияниями целиком определяющая его развитие»[438]. Кроме того, будучи участником, а потом и лидером советского педологического движения, Залкинд уделял большое внимание «сублимации» в половом воспитании детей[439].

Однако для большинства инструменталистов «общественники» были так же неприемлемо радикальны, как и «рационалисты». Характерно, что редко высказывавшийся по половому вопросу Н. И. Бухарин специально осудил построения Залкинда на литературном совещании при ЦК РКП(б) в феврале 1925 года: «Я утверждаю, что это чушь, это — мещанская накипь, которая желает залезть во все карманы»[440]. Но представления о способах регулирования сексуальных практик у «умеренных» и «общественников» весьма схожи: ставка делается на социальное самоуправление. Другое дело, что социальное поле Залкинда чрезвычайно идеологизировано.

Г) ИНСТРУМЕНТАЛИЗМ И СЕКСУАЛЬНЫЕ ПРАКТИКИ 1920-Х ГОДОВ.

Имел ли инструменталистский дискурс «практическое воплощение», от каких явлений окружающей реальности он отправлялся и была ли в этой основе «сексуальная составляющая»? На наш взгляд, такой средой был нэповский город. Известно, что Первая мировая и Гражданская войны подорвали традиционные городские сексуальные практики, принеся в «гражданское» общество армейскую промискуитетную практику[441]. Еще в начале 1920-х годов эта последняя охватывала значительный сегмент «нового студенчества»: так, среди студентов Коммунистического университета имени Свердлова в 1922 году сторонники кратковременных и «свободных» («без срока») половых отношений составляли 22,4 процента мужчин и 16,8 — женщин[442]. В обстановке социально-экономических трудностей нэпа усилилась нестабильность рабочей семьи, и до революции, по Р. Стайтсу, устойчивостью не отличавшейся: поданным Голосовкера, более 50 процентов женатых рабочих печатников Казани — 105 из 207 опрошенных — имели по несколько внебрачных половых связей каждый (1923 г.)[443]. Широко распространились аборты, ставшие в городах подлинным социальным бедствием[444]. Глубокой дискредитации подвергся образ традиционного моногамного брака, особенно среди рабфаковцев и «новых студентов»: даже в середине 1920-х годов только 51,8 процента одесских студентов-мужчин и 60,9 — женщин считали любовь реальностью, а в «свободном браке» (т. е. не зарегистрированном официально) жили 16,5 и 31,7 процента соответственно[445]. «Помолодел» и возраст вступавших в половую жизнь юношей — учащихся средних учебных заведений, даже в такой «глухой» провинции, как Усть-Сысольск (в основном коми по национальности): в 40,6 процента случаев (против 21,1 — до революции) они начинали заниматься сексом в 14–16 лет, а в 16,7 процента — до 14 лет[446]. Эти процессы давали основание говорить о разрушении традиционной семьи и необходимости рационализации сексуальности[447]. Возможно также, что инструменталистский дискурс в какой-то мере отражал сексуальную практику части интеллигенции. Аборты и детская беспризорность побуждали авторов постоянно учитывать государственную целесообразность при моделировании своих утопий. Противоречивость и даже антагонизм отдельных течений инструментализма можно соотнести с хаотичностью и большой «подвижностью» сексуальных практик и установок.

ОНТОЛОГИЧЕСКИЙ» ДИСКУРС

Как ни странно, при массовом увлечении фрейдовским психоанализом в 1920-е годы[448] интерпретация сексуальности, которую мы относим к «онтологическому» дискурсу, встречается весьма редко. Советские фрейдомарксисты критиковали именно так называемый «пансексуализм» Фрейда и больше интересовались проблемой сублимации и «индивидуальной психологией» А. Адлера. Теоретик «сексуальной революции» В. Райх посетил, однако, СССР в 1929 году, тогда же опубликовав свою статью в журнале «Под знаменем марксизма» — правда, никак не затрагивая основного круга собственных идей[449]. Мы ничего не знаем ни о резонансе, вызванном этой публикацией, ни о хотя бы минимальном знакомстве советских интеллектуалов с концепцией Райха.

Тем не менее в 1928 году в Ленинграде на деньги автора печатается сколь характерная, столь же и путаная книга некоего Л. Сэвли «Кто виноват?», анонсированная как фрагмент его работы «Мудрость жизни». Для Сэвли половая проблема — определяющая в жизни человека и общества, и потому для ее решения необходима «сексуальная революция» с этапом «диктатуры законов природы» («диктатура биологического естества человека»)[450]. Рассуждения автора представляют собой смесь идей А. Б. Залкинда о социальной природе многих биологических процессов (см. выше) — Сэвли, например, считает менструацию порождением «буржуазного» частнособственнического общества, исковеркавшего такие естественно-природные явления, как «весенняя течка» у животных[451], — взглядов немецко-австрийского философа рубежа XIX–XX веков О. Вейнингера на человека как комбинацию мужского и женского начал, представлений инструменталистов о любви как «периоде подготовки к размножению». Последнее, наряду с критикой моногамной семьи («рабского» института), привело Сэвли к выводу о том, что в обществе будущего половая любовь будет длиться около полутора-двух лет, заканчиваясь «в период кормления матерью новорожденного ребенка или непосредственно за ним», а материнская любовь — порождение частнособственнической культуры — «отомрет» совсем (дети будут, конечно же, обобществлены)[452]. Сэвли идеализировал так называемый «первобытный коммунизм» и в качестве образца указывал на половую жизнь животных. По сути, это была одна из версий рационалистической утопии, сопоставимая с идиллическими картинами жизни дикарей у мыслителей Просвещения. Не согласных с его идеями автор записывал в «сексуальные меньшевики»: ведь подобно всякой революции, «сексуальная революция» имеет весьма конкретных врагов, «замаскированных биологически»[453]. Временно, до «созревания» необходимых условий, Сэвли дает «добро» на длительный брак с аскетической и тщательно регламентированной половой жизнью (воздержание до одного-двух лет, а еще лучше — до пяти)[454].

Утопия Сэвли имела те же корни, что и инструменталистский дискурс, и «отправлялась» от тех же практик. В ней причудливо смешались и очень ясно выразились интеллектуалистские версии упрощения сексуальных отношений с явным евгеническим и социобиологическим привкусом (у автора фигурирует евгеническая идея «искусственного отбора» в целях улучшения человеческой «природы»[455]). Сексуальное тело помещалось здесь в сферу прямого действия биологических «законов», одновременно подвергаясь жесткому социальному контролю.

ТРАДИЦИОННЫЙ» ДИСКУРС

«Традиционный» дискурс проникал в нарратив прежде всего через художественную литературу или выплескивался на поверхность в дискуссиях, наподобие той, что развернулась вокруг нового брачно-семейного законодательства. Характерны в этом отношении нашумевшие повести второй половины 1920-х годов — «Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь» С. Малашкина, «Собачий переулок» Л. Гумилевского, «Без черемухи» П. Романова[456]. В сущности, героиня рассказа Романова, «положительные» персонажи произведений Малашкина и Гумилевского напоминают о ценностях и моральных нормах русского крестьянства (в «идиллическом» представлении публицистов и литераторов) с его осуждением добрачного секса, идеализацией материнства, утверждением моногамной любви, неприятием аборта. Этим литературным образам противопоставлены карикатурные или «разложившиеся» типы апологетов «теории стакана воды», наподобие организатора обществ «Долой стыд!» и «Долой невинность!» Анны Рыжинской или доцента Федора Федоровича Бурова из «Собачьего переулка». Любопытно и то, что «морально здоровые» герои нередко происходят из деревни (комсомолец Петр у Малашкина, студент Боровков у Гумилевского). Имевшая политический и даже антисемитский подтекст повесть Малашкина рисует облик «растленного» студенчества в образе еврейского юноши-троцкиста Исайки Чужачка, речь которого по половому вопросу — дословная цитата из Степана Смирнова (см. выше об инструменталистах-«рационалистах»)[457].

Во время дискуссии по новому брачно-семейному кодексу звучали массовые протесты крестьян, работниц и даже некоторых партийных функционеров (А. Сольц) против свободы развода и юридического признания брака де-факто, оправдываемые иногда государственной целесообразностью. Эти выступления, по меткому замечанию Троцкого, воспроизводили патриархальные взгляды на секс и семью[458].

Традиционные сексуальные практики — соотносимые с этим дискурсом — охватывали всю деревню и были широко распространены среди различных социальных групп города, включая партийную бюрократию. Поданным М. И. Гамбурга, среди крестьян-красноармейцев (Нижняя Волга) 24–26 лет 88,3 процента уже были женаты, из них 73,5 процента вступили в брак в 16–19 лет, причем 37,2 процента начали половую жизнь именно в браке, а еще 13,5 процента — с невестой. Внебрачные половые связи имели 29,1 процента женатых крестьян, тогда как среди рабочих — 65,1 процента[459]. Социологическое обследование украинских парт-активистов (конец 1920-х годов) показывает, что женатые партработники составили 82,9 процента опрошенных (при среднем возрасте 24–39 лет), из них 80,5 процента состояли в первом браке. Хотя 50,6 процента женатых имели внебрачные половые связи, но, судя по всему, они осуждали собственное поведение, так как 69 процентов опрошенных считали моногамный брак идеальной формой сексуальной практики, а еще 24,6 процента называли своим идеалом «продолжительное половое сожительство», что сопоставимо с традиционным браком. Некоторые приписки к анкетам свидетельствуют о распространении негативного отношения к разводу: «Не сходимся с женой характерами, но не развожусь потому, что жена материально не обеспечена, это во-первых. Во-вторых — частые разводы выставляют в плохом свете коммунистов, в особенности в провинции, в которой я как раз живу и, как ответственный работник, у всех на виду»[460]. Даже в среде более противоречиво настроенного студенчества в середине — второй половине 1920-х годов брак был доминирующим идеалом сексуальной практики[461].

Что представляло собой сексуальное тело в традиционной системе ценностей? Оно было подчинено неписаным, почти сакральным нормам, заключено в жесткие рамки моногамного брака с регламентацией распределения ролей — то есть «активным» могло быть только мужское сексуальное тело — в известном смысле единственно существующее как человеческое. Как будет показано ниже, эти стереотипы постоянно проникали и в уже рассмотренные нами интеллигентные дискурсы.

Наши рекомендации