Придется взять свои слова обратно

Вернемся к главному пункту Вашего письма. Перечитаем:

«Ведь это Гитлер считал Ленинград городом искусственным и думал его задушить, опустошить (быть пусту!) и утопить! Какая странная компания: реакционные попы, славянофилы, Гитлер, белофинны... Надо ли попадать в такую компанию?»

Где, когда это происходит? В «Покаянии»? Это ведь там человек обвиняется (и признается) в том, что он по заданию какой-то разведки, чуть ли тоже не белофинской, рыл секретный канал из Бомбея в Лондон (под Россией).

Неужели Вы и в самом деле не отдаете себе отчет в том, что такое письмо в 37-м году стоило бы человеку жизни, а в 46-м, да и в 56-м — отлучения от литературы (и то в лучшем случае)?

Но в 87-м году — уж извините-с, как говаривали в старину, — отвечать за такие письма придется уже самим их авторам, отвечать придется не тем, кого оклеветали (как бывало слишком часто), а тем, кто оклеветал (как будет, хочется верить, отныне и навсегда).

Вас подвел старый расчет, старая привычка злую шутку сыграла: никто, мол, не посмеет, никто не успеет разобраться, а ярлык прилипнет, не оторвешь. Конечно, кого тут оторопь но возьмет? Да и стал бы кто-нибудь разбираться в том же 37-м году в таких тонкостях, как неточное цитирование, когда дан лозунг дальнейшего неуклонного обострения классовой борьбы? А если б и стал, кто бы этому поверил, кто бы это проверил и к чему бы это привело?

Но сейчас-то, сейчас — другие времена, другие погоды, а Вы все еще старыми приемами действуете. Вот Ваш главный просчет.

Более чем убежден: Вам придется взять свои слова обратно.

Но вот вопрос: интересно, как Вы их объясните? Чем? Своей сверхлюбовью к народу? Сверхпринципиальностью? Сверхбдительностью? Ну, не легкомыслием же, торопливостью или невежеством? В таких-то делах, в таких-то званиях, в таких-то чинах. Ведь такое признание здесь самоотставке равно, импичменту добровольному.

Скажете — помрачение нашло? бред? горячка?

И тут Вас предусмотрел Достоевский. Помните Порфирия Петровича:

— Да зачем же, батюшка, в болезни-то да в бреду все такие именно грезы мерещутся, а не прочие? Могли ведь быть и прочие-с? Так ли?..

Или поступите, как Лужин из того же «Преступления и наказания»:

«Видя, что уже дело по обвинению Сони вполне проиграно, он прямо прибегнул к наглости:

— Позвольте, господа, позвольте: не теснитесь, дайте пройти! — говорил он, пробираясь сквозь толпу, — и сделайте одолжение, не угрожайте: уверяю вас, что ничего не будет, ничего не сделаете, не робкого десятка-с, а, напротив, вы же, господа, ответите... В суде не так слепы, и... не пьяны-с, и не поверят... отъявленным безбожникам, возмутителям и вольнодумцам...»

Вот так и Вы: меня, мол, оклеветали, и если кто поверит этой клевете, то это будет на руку нашим врагам, рухнут основы...

Конечно, рухнут. Уже рушатся. Ваши, Ваши основы.

ОБЪЯСНЕНИЕ В НЕЛЮБВИ

За тридцать с лишним лет Вы не упустили ни одного шанса — сорвать попытки обновления страны, зато не воспользовались ни одним, чтобы их — поддержать.

(Надеюсь, читатель не забыл, что мой Инкогнито — это не одни конкретный человек, а тип социальный.)

Хотя бы один-единственный благородный, самоотверженный порыв, поступок: эх, будь что будет, а я хоть раз, да все скажу, что наболело...

И намека нет. А почему? Да потому, что ничего и не наболело, ничего и не болело. Точнее: все боли, все страхи — только за себя, только за свое. Откуда же тут взяться порыву? Вместо порыва — с вожделением расставить капканы и ждать-выжидать в засаде, пока кто-то в них попадется, ошибется, и — разоблачить! Разоблачить, чтобы — угробить главное дело. А если не случится ошибки, то — придумать ее, приписать, и все-таки — разоблачить! И в этом все Ваше геройство — на совестливых людей капканы ставить и облавы на них устраивать...

И все-таки, повторяю, письмо Ваше меня чрезвычайно обрадовало.

Понимаете: когда всерьез ищешь истину, решаешь научную проблему, когда думаешь над сильной, неподдающейся новой мыслью, над вдохновенной гипотезой, всегда лучше иметь оппонента, возможно более серьезного, едкого, сильного, даже беспощадного, оппонента как можно умнее.

Но если приходится истину защищать, истину сверхочевидную, то, уж конечно, хочется иметь оппонента послабее да и посмешнее.

И все же о таком, как Вы, я не смел и мечтать.

Понимаете: если прислушаться, то во всем Вашем стиле, в языке, в самóм Вашем грозном тоне, во всех Ваших анафемах давно уже слышится какая-то непоправимая неуверенность, вялость, которую не может скрыть никакая наигранная «принципиальность», «непримиримость», «верность основам». Вместо энтузиазма искренней ошибки, вместо страсти воинствующего невежества, вместо страшной воли побеждающего зла — почти машинальное вранье, усталое и растерянное. Все слова Ваши уже выдохлись, поскучнели, одряхлели, И чем они грознее, тем смешнее. — Знак долгожданный...

Вы обнажили внутреннее бессилие всего того дела, которое защищаете.

Вы тем самым подтверждаете внутреннюю силу и перспективность того дела, которое ни понять, ни принять вы не хотите, да уже и не можете.

Это дело по праву названо сегодня — революцией.

И уже многие люди (их становится все больше) могут, преодолевая скептицизм, равнодушие, усталость, суетность, — могут наконец-то снова сказать с чистой совестью и — говорят:

Это действительно революция. И это — м о я ре в о л ю ц и я. Стало быть, и от меня зависит. Не только и не столько надо ждать помощи от нее, сколько — самому помогать ей. Не просить о ее приходе, а идти ей навстречу. Мы дождались ее начала — значит, ее и надо делать самому, на своем месте, в своем деле. Исчезает, наконец, невыносимое, противоестественное, обессиливающее раздвоение между тем, что твердо знаешь сам, что видишь вокруг своими глазами, о чем думаешь про себя, и тем, что слышишь «сверху», что читаешь в газетах, что талдычит тебе невежественный указчик, чем пугает тебя твой собственный внутренний цензор. И самое, самое главное теперь, решающее — это моя ответственность, моя смелость, а еще больше, оказывается, мой «ликбез» — и в социализме, и в демократии, и в истории, и в политике, а особенно — в экономике и праве... Оглянемся назад, вглядимся в прошлое (оно ведь в нас и сегодня), но не для самоуничижения или самовосхваления, а для честного труда самопознания, чтобы выработать, наконец, трезвое, адекватное самосознание: кто мы есть, чтó можем, чтó должны сделать. Не забыв ни одного поражения, не забудем и ни одной победы (и цену каждой победы — не забудем). Назовем все вещи своими именами: ошибки — ошибками, преступления — преступлениями, подвиги — подвигами... Предстоит и началась уже небывалая мобилизация всех сил народных для небывалой перестройки всей нашей жизни. И не к нам ли особенно относятся слова Герцена: «У вас не будет последователей, пока вы не научитесь переменять кровь в жилах»... Гласность должна вести и привести к согласию, к согласию по главным, первоочередным вопросам — чтó делать, но она оставляет постоянно открытыми вопросы — как делать, как лучше делать то, чего нельзя не делать... Теперь есть только один счет, по пословице: «ищи не в селе — ищи в себе», а если случится беда, то — тем более: винить уже больше будет некого, кроме самих себя. Виноваты будут уже не противники обновления, а его сторонники, не столько «они», сколько мы сами. Другой такой шанс исторический не повторится, не подарится нам никем. История прошлого — необратима. Но живая история зависит от нас. Живая история не роман: пишется без черновиков и не знает переизданий, зато альтернативна, зато дает реальный, животрепещущий, неотложный выбор, зато всегда — развилка дорог. А сегодня этот выбор, как никогда, жесток. Сегодня эта развилка не между «хорошим» и «лучшим», не просто между «хорошим» и «плохим», а между — быть или не быть: стране нашей, миру всему... Но сколько вдруг открывается твоих единомышленников (самых разных профессий) и как радостно (а часто и с горечью) они — с полуслова — узнают друг друга, находят общий язык. берутся за общее дело и, кажется, уже без всякого прекраснодушия, без иллюзий, трезво, не «на авось», а в расчете на очень долгий, очень сложный, очень тяжелый, но, главное, — вдохновенный, совестливый труд. По всей стране слышится сегодня — нарастает — живой гул этих мыслей, тревог, надежд.

Будь я студентом, учеником, а Вы — моим наставником, учителем, и узнай я про Вас все то, что знаю, — я бы не поверил Вам больше ни в чем, ни единому Вашему слову. Даже какая-нибудь формула химическая казалась бы в Ваших устах ложью. Даже в любую аксиому, даже в дважды два четыре, в запятую даже не поверил бы...

Но я давно уже не студент, а потому не верю Вам — еще больше, еще сильнее (насколько это возможно), хотя и понимаю: за всеми Вашими обманами есть, конечно, еще и самообман как нечто первичное, но и он, кажется, уже почти весь выветрился.

Мне и хотелось бы развеять одну Вашу примитивную и очень смешную иллюзию. Вам ведь до сих пор кажется, а может быть, Вы даже и уверены, будто Вы как бы невидимы, ненаблюдаемы, то есть невидимы, ненаблюдаемы все Ваши истинные мотивы. Ваши истинные цели. Вы их за рыбок золотых выдаете и думаете, будто все их таковыми и воспринимают, и — верят Вам, и — восхищаются Вами. Вот тут-то Вы и ошибаетесь. Уже давным-давно ясно, что никакие это не рыбки золотые, а мысли-каракатицы, мысли-осьминоги: наблюдаешь за ними, а они (как в аквариуме) и не догадываются, что — видны, что за ними наблюдают, что их исследуют. Видеть это и в самом деле смешно, но иногда и страшновато (за человеческую природу страшновато).

Вы за социальный подход? Вот Вам социальный подход.

Я убежден: народ, именем которого Вы клянетесь на каждом шагу, Вы на самом деле презираете. Не знаете — за что? Знаете. Но и другие — знают.

Вы презираете его именно за то, что он Вас еще не раскусил, за то, что он еще позволяет Вам кормиться за его счет. Он Вас — хлебом. Вы его — ложью. А когда этот самый народ Вас раскусит, Вы ведь перепугаетесь и возненавидите его. А он? Удивится? Вряд ли. Он о Вашем существовании и сам прекрасно знает, только, может быть, Вас лично еще не опознал.

И после всего этого Вы еще смеете выступать от имени народа. Смеете говорить о своей любви к нему. Не пришло ли время — перед ним отчитаться? Что Вы все о «массовом героизме» — расскажите-ка о своем собственном.

А на каком убогом языке Вы говорите с народом! «Язык — народ» (Достоевский). И одно только Ваше отношение к русскому языку выдает все Ваше отношение и к народу. Вы его не понимаете, не любите, ломаете — язык русский. Вы со словами русскими делаете то же самое, что Возвышаевы — с людьми. Вы и слова все живые — тоже «раскулачили». Ну, перечитайте, перечитайте еще раз, на каком языке Вы лжете народу, Вы, якобы народный интеллигент:

«Борьба идет не без сопротивления, не без отдельных неудач, не без временных разочарований у отдельных новаторов... У нас не изжиты еще пережитки прошлого во взаимоотношениях отдельных людей».

Повторяю, Вы прекрасно знаете, что на самом деле речь шла о настоящем погроме передовых ученых. Вот классический образец фразы, которая насквозь, прямо-таки физически пропитана лицемерием: сочится из каждой поры... Язык — он все выдаст...

Вы не просто аплодировали травле истинно народной интеллигенции. Вы с энтузиазмом участвовали в этой травле, в травле именно за ту правду, которую эта интеллигенция несет народу.

И после всего этого Вы смеете говорить:

«Интеллигенция должна идти вместе с народом, не покидать его в трудную годину, изживать вместе с народом унаследованные недостатки развития... Подлинный российский интеллигент должен в первую очередь думать о судьбах народа, а не о своей личной судьбе».

Все великие цели, которые Вы провозглашаете, давно стали для Вас лишь средством для достижения целей собственных (каких — сами знаете).

Но вот когда раскусывают таких, как Вы, они вдруг почему-то мгновенно становятся самыми что ни есть «абстрактными гуманистами» и начинают говорить чуть ли не на чисто религиозном языке, чуть ли не «христарадничать» начинают. И чего ради? Ради самой банальной выгоды, местечка, чина (даже на самолюбие наплевать). Вот и весь «бином Ньютона». И так всю жизнь.

Жалко? Говоря «абстрактно гуманистически» — да. Надо же было исхитриться так себя угробить.

Но как только подумаешь, представишь, сколько с помощью таких, как Вы, погублено честных талантливых людей, сколько юношей развращено, сколько истин обезображено, какая тут может быть жалость?

МИНУТА ИЗ ПРОШЛОГО

Вся эта история напомнила мне молодость. В 53–54-х годах мы, несколько аспирантов философского факультета МГУ (Л. Филиппов, ныне покойный, человек на редкость светлый и талантливый, Е. Плимак, И. Пантин и я), наткнулись вдруг на такой факт. Труды наших научных руководителей оказались сплошь построены на плагиате и фальсификации, а докторская диссертация одного была даже предусмотрительно изъята автором из библиотек. Мы говорили, писали об этом (позже это попало и в центральную печать). В чем только нас ни обвиняли! На какую только «мельницу» ни лили мы воду, чьим интересам «объективно» ни служили, кому только «на руку» ни играли. А однажды один из этих научных руководителей сказал мне мечтательно и шепотом: «Выступи вы годом-двумя раньше, быть бы вам лагерной пылью» (оказалось потом, что и на этот счет — на счет доносов — был у него большой опыт)...

Так вот и сказал. Буквально. Учитель — ученику...

Очень много дал нам этот урок. На всю жизнь я его запомнил. Холодом трупным повеяло. Но на всю жизнь запомнил и трусливую измятость того лица, и пальцы дрожащие, когда он лихорадочно листал нашу работу о них, и пот на лбу, и глаза эти, всегда водянистые и бегающие, а тут вдруг на мгновение застывшие, заледеневшие, запомнил и эту мечтательность, и этот зловещий шипящий шепот. (И сейчас, как вчера, помню, 33-х лет как не бывало.)

С того момента всякий раз, когда видишь, угадываешь ту мечту, когда слышишь, чувствуешь тот шепот, — обжигает вдруг какое-то веселое, отчаянное и холодное бешенство, которому, однако, нельзя давать воли. Его все равно надо, надо сдержать, сдержать, преодолеть и обязательно переключить, превратить в работу. Отрицанием одним никого, ничего не победишь, даже отрицанием сверхочевидной мерзости. Спасает, побеждает только работа, одна работа, положительная, созидательная, пахотная, сеятельная...

И еще об одном эпизоде из тех лет.

Как-то раз обсуждался наш доклад (о Радищеве, о его «Путешествии»). Зал был набит до отказа. Мы наивно думали, что наших оппонентов, как и нас, интересует исключительно положительное решение проблемы. Мы радостно доложили, что наметку такого решения отыскали у Г. Гуковского. Потом выступил одни из наших научных руководителей, тот самый, который почему-то не пожелал, чтобы его достижения, изложенные в докторской диссертации, стали всеобщим достоянием. Он начал так:

— А знаете ли вы, кого вы взяли себе и поводыри? Знаете ли вы, что это буржуазный объективист, безродный космополит, раскритикованный в советской печати...

Это мы всё знали, но нас этим было уже не взять. Мы смеялись, зал смеялся. Но вот что было дальше:

— Вы даже не потрудились узнать, кто такой Гуковский. Это не только буржуазный объективист, не только безродный космополит. Это, как и следовало ожидать, — враг народа, осужденный и изолированный нашими органами...

Этого мы не знали. Смех — пропал. Трусости не было, но страшно было очень. В зале стало тихо и становилось все тише и тише. И в этой нарастающей тишине нарастал и обвиняющий торжествующий издевательский голос оратора, нарастал и властвовал — безраздельно. Все сидели как убитые. Вдруг я получил записку от одной бывшей нашей студентки. Машинально развернул. Тупо прочел. Еще и еще раз. Долго не мог ничего понять: «Я только что из Ленинграда. Гуковский полностью реабилитирован»... (Тогда это слово — реабилитация — становилось, но еще не стало главным, как нынче — гласность.) Наконец дошло. Я встал и медленно, скованно пошел к кафедре. Оратор почему-то замолчал. Стало уже совсем, невыносимо, тихо. Я прочитал записку вслух и добавил срывающимся (как мне потом рассказывали) голосом: «Это вы, вы — его...»

Страшная но славная была минута.

Мы еще не догадывались, сколько в нее отлилось прежних лет и — каких, сколько из нес вырастет лет новых.

«БУДУЩАЯ РОССИЯ ЧЕСТНЫХ ЛЮДЕЙ»

По правде сказать (я это и сам только вот сейчас до конца понял), я совсем не к Вам — внутренне — адресуюсь, а к тем юным людям, которые по Вашим поступкам станут судить обо всем нашем поколении. Гордость вдруг за свое поколение вспыхнула. Оно себя еще далеко не исчерпало.

Мы усваиваем наконец главный урок всей истории, а нашей особенно: не постой за волосок — головы не станет.

Чего я хочу? То есть чего я хочу добиться этим письмом?

Ну, не счеты же с Вами сводить. Право, мне совсем было не до Вас, когда я получил Ваше письмо. Свои бы долги успеть заплатить.

Счеты сводить — Ваша профессия, Ваше призвание, именины Вашего сердца. Хочу лишь одного, самого простого, самого малого: не желаете, не можете работать сами — не мешайте работать другим.

Хочу не больше этого, но и не меньше (представляю: чего бы Вы захотели, будь на то Ваша воля и власть).

Не написали бы Вы свое письмо — с чего бы я стал писать свое? Да ни за что.

Надеюсь, Вы теперь до конца поняли смысл заголовка этого письма?

И вот самый последний к Вам вопрос: а как Вы относитесь к гласности? Будем предельно конкретными. Я, например, обеими руками голосую за публикацию письма Вашего. А вы за мое — проголосуете?

Не забудьте только о том подростке из «Покаяния», который ведь не хотел, не мог, не должен был ненавидеть родителей своих, который должен, должен был любить, верить, жить, но который все-таки снял со стены ружье и застрелился. А кто виноват?

Для меня главная мысль-адрес этого фильма (я хочу, чтобы и моего письма) такова:

Дорогие наши, вот жестокая, страшная правда, которую Вам надо знать и которую от Вас слишком долго скрывали. Но не впадайте ни в цинизм (слишком банально), ни в отчаяние (слишком уж дорого), ни в озлобление (слишком уж бесплодно). Не стоит. Нельзя, нельзя. Надо выстоять и запастись силами, силами красивыми, добрыми, умными. Прочитайте, перечитайте слова совсем еще молодого Достоевского, написанные в день его смертной казни н в день се отмены:

«Я стоял шестым, вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты...

Ведь был же я сегодня у смерти, три четверти часа прожил с этой мыслию, был у последнего мгновения н теперь еще раз живу!..

Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало и заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как ни дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, — так кровью обливается сердце мое. Жизнь — дар, жизнь — счастье, каждая минута могла быть веком счастья. Si jenesse savait![7] Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все утешение мое...

Теперь уже лишения мне нипочем, и потому не пугайся, что меня убьет какая-нибудь материальная тягость. Этого быть не может. Ах! кабы здоровье!..»

Вспомним еще и никогда уже не забудем и о другом: о тех незаконных смертных казнях, которые отменены не были. Вспомним и потрудимся над созданием того, о чем мечтали все лучшие люди народа нашего, над созданием «будущей России честных людей» (Достоевский). А ближайшая будущая Россия — это ее сегодняшние юноши и подростки. Какими они сделаются (сделают себя), какими создадутся (создадут себя) — такой сделается, создастся и Россия.

Р. S. Я вычитывал верстку письма и все думал: пока человек жив не заказан для него поворот к правде, и, вопреки всему, его надо ждать, такого поворота...

Вдруг узнаю: Вы только что сочинили и отправили (еще не забрали обратно?) новую эпистолу, в которой требуете самого сурового возмездия (вплоть до «оргвыводов») человеку, осмелившемуся по-своему (хотя, может быть, и спорно) размышлять о путях перестройки.

Опять — засада. Опять — наветы. Опять ищете Вы, кого бы из своих выставить «на ту сторону баррикады», как бы взять Вам реванш за свой страх перед обновлением. Выходит, даже пословица «старому врать, что богатому красть», — не для Вас.

Я неверующий, но почему-то пó сердцу мне заповедь предков: согрешил — покайся. И как обнадеживает достоинство тех людей, которые ошибаются в поисках истины и — первыми признают ошибку, как только в ней убедились, признают — искренне, открыто, красиво (потому что заняты не собой, а делом, работой). Но что же это за взрыв такой мутационный произошел в Ваших генах духовных, если Вы исповедуете: греши и — не кайся! и чем больше грешишь — тем больше и не кайся!..

Наверное, тут все дело в том или ином отношении к двум древним и вечным истинам.

Первая: смертны же мы все.

Вторая: и после нас будут люди.

С чем придем мы к своему последнему часу?

И чтó скажут нам вслед?

А времени у нашего с Вами поколения остается совсем уже мало.


ИЗ «ПРОВИНЦИАЛЬНОЙ ХРОНИКИ»

КАМПУЧИИ

Предисловие, необходимое для современного

Читателя (от составителя)

В апреле 1975 г. после пятилетней гражданской войны отряды красных кхмеров (военизированные структуры коммунистической партии Камбоджи) взяли под свой контроль столицу Камбоджи Пномпень.

Под руководством генерального секретаря партии Пол Пота (настоящее имя Салот Сар. Но с 1965 году он взял партийную кличку - от первых двух слогов французского словосочетания politique potentielle- могучий политик.) красные кхмеры начали претворять в жизнь утопическую идею создания общества, состоящего исключительно из трудолюбивых крестьян; общества, полностью независимого от внешних сил.

Идеология кампучийских коммунистов представляла собой смесь марксизма, маоизма и антиколониализма. В рядах полпотовцев воевало большое число подростков, ещё толком не знавших жизни, но в тренировочных лагерях уже обученных убивать. Они были буквально одержимы внушёнными им идеями беспощадной борьбы с врагами страны и простого народа.

Сразу же после захвата Пномпеня началось принудительное переселение почти двухмиллионного населения столицы в расположенные в сельской местности особые лагеря для т. н. “трудового воспитания”. Та же участь постигла население других городов страны. Людей заставляли работать по двенадцать часов в день без перерывов, с жестким нормированием пищи, в ужасающих санитарных условиях. Как следствие — люди умирали от голода, изнурения и болезней. Были созданы сельские коммуны, где все были обязаны проживать не по семейному принципу, а по принципу общины – спать и есть только одновременно и только совместно, еду готовить и есть только из общего котла и строго по ограниченным нормам потребления, утверждённым властями. За невыполнение трудовой нормы, за несоблюдение порядка коммунального быта, за сокрытие риса в личную пользу, за обнаруженное личное имущество, не сданное в коммуну, за отдых в неположенное время, – в лучшем случае физическое наказание, а в худшем – тюрьма, что на деле равнялось смертному приговору. Так строился свой специфический кхмерский социализм. Через несколько месяцев крупные города, в том числе и столица, обезлюдели, и Пол Пот объявил, что отныне кхмерскому народу города для проживания вообще не нужны.

Красные кхмеры вели безжалостную борьбу с “пережитками” прошлого: закрывались школы, больницы, фабрики. Была отменена денежная система, все религии были запрещены, вся частная собственность — конфискована. Началось планомерное уничтожение членов религиозных общин, интеллигенции, торговцев, бывших чиновников, а также всех, кто высказывал хоть малейшее несогласие с политикой красных кхмеров.

За три с половиной года правления красных кхмеров было уничтожено около 3 миллионов камбоджийцев (по другим оценкам около 2 миллионов), что составляет 1/5 всего тогдашнего населения страны. Из них свыше четверти миллиона были казнены как враги государства. Остальные погибли в лагерях и тюрьмах.

Такое количество жертв в процентном отношении к численности населения ещё не пожинала ни одна революция XX века. Отвечая на обвинения своих бывших соратников, Пол Пот говорил: «Я осуществлял классовую борьбу, а не убийства. Вы же сами видите меня, разве я похож на жестокого человека?... Мы были первопроходцами азиатского социализма, поэтому допускали ошибки… мы были словно неопытные дети…».

Пол Пот создал боевое крыло партии – вооружённые отряды боевиков. Ему нравились конспиративные ритуалы, секретные явки, пароли, клички, секретные аббревиатуры, значение которых мог понимать только узкий круг его товарищей. Он впервые опробовал политику физического геноцида в концлагерях и спецтюрьмах, распространённую чуть позже на всё население страны. Одной из самых печально знаменитых стала Пном Пеньская секретная спецтюрьма S-21, расположившаяся в помещениях ликвидированной высшей школы Туол Сленг. Существовала особая доктрина перевоспитания нетрудовых элементов – физические истязания и пытки, провозглашённые на высшем партийном уровне действенным орудием оздоровления нации и излечения её от тлетворного буржуазного влияния. Специальной колодкой за ноги в лежачем положении сковывалось одновременно в помещении одной комнаты по 30-40 человек, которые должны были в неподвижной позе проводить сутками. Провинившиеся помещались в комнату площадью 40-50 кв. см, где стоя проводили по несколько дней. Практически все периодически подвергались специальным наказаниям – пыткам водой, помещением конечностей под прессы и т.д., для которых использовались нехитрые приспособления. Тех, кого признавали «безнадёжными к исправлению» - просто расстреливали тут же на глазах остальных, трупы наскоро закапывали во дворе.

Тюрьма имела 3 подразделения: политический отдел, спецотдел для пыток и убийств и карцерный отдел. Штат обслуживающего персонала формировался из подростков, происходивших из семей самих заключенных. Офис тюрьмы скрупулёзно вёл документацию о каждом заключённом, в делах которых хранились сводки об их поведении, рапорты надсмотрщиков, фотографии, письменные признания и раскаяния арестантов, их клятвы об исправлении, отчёты о пытках и казнях.

В декабре 1978 г. подразделения вьетнамской армии вторглись в Камбоджу, и в январе 1979 г. режим Пол Пота был свергнут. Вьетнамские войска обнаружили Пном Пень буквально пустынным местом. Остатки кхмерских отрядов отошли в приграничные районы на север страны, где продолжили партизанскую войну. Пол Пот на вертолёте спасался бегством в джунгли.

В 80-х годах красные кхмеры продолжали вести партизанскую войну против провьетнамского правительства, пользуясь щедрой финансовой и военной поддержкой, как Китая. В 1989 г. вьетнамский военный контингент покинул Кампучию, а в 1991 г. соперничающие группировки подписали мирный договор. Часть отрядов красных кхмеров позднее сдалась властям и получила амнистию. Бывшие соратники провели показательный суд над Пол Потом и поместили его под домашний арест. Пол Пот впал в безумие . В апреле следующего года Пол Пот скончался.

17 апреля 1998 года в Камбодже, в 500 метрах от границы с Тайландом практически без свидетелей несколько человек в полевой униформе проводили кремацию тела 73-летнего человека, умершего накануне от рака. Тело жгли в неприспособленных условиях прямо в джунглях вместе с кучами мусора. Так окончил свои дни один из самых страшных в новейшей мировой истории диктатор Пол Пот.

Послесловие автора

Сейчас 1988 год, но когда очерк «Зачем хроникер в “Бесах”?» вышел в 81-м ( в четвертом номере журнала «Литературное обозрение – И.З.»), ни о какой открытой критике сталинщины не могло быть и речи (мне и в 84-м в «Литературке» вырезали упоминание о XX съезде). Поэтому я вынужден был как бы растворить эту критику в тексте, однако совершенно сознательно расставил несколько ее знаков. Полпотовская Кампучия называлась там опустелым домом. Я имел в виду, что именно так о нашем доме в дни сталинщины сказала А. А. Ахматова и под таким же названием вышла сначала «Повесть о 37-м годе» Л. К. Чуковской — «Софья Петровна». Но главное не в этом. Очутившись в Кампучии, я, как никогда остро, как бы физически, понял то, что, казалось, понимал и раньше, когда писал о маоизме, имея в виду и сталинщину, а именно: не может быть горе другого народа предлогом для намека на горе свое, понял, что такая аллюзия безнравственна. И «кампучийский сюжет» здесь мне хотелось описать так, как я его и тогда понимал, и сейчас понимаю: как страшную беду, разыгравшуюся на глазах всего мира. Кому какое дело было до маленьких кампучийцев... Не думать о своем я, конечно, не мог, но кампучийское (как раньше и китайское) тоже вдруг стало своим — тем более что мы через все это прошли первыми.

И еще об одном. Как раз накануне моего отлета в Кампучию наши войска вошли в Афганистан. В своем кампучийском блокноте я нашел такую запись: «Ч. (А.С.Черняев – И.З.) об Афганистане: “Не понимаю — кому это надо? зачем? и что из этого выйдет?”» А на XIX партконференции ( июнь 1988) выяснилось, что даже некоторые члены Политбюро не были уведомлены об этой акции. Однако можно быть уверенным: и у афганской войны будут (наверное, уже есть) свои хроникеры.

А «Дублер» Адамовича. Хроника сталинских снов. Хотел всех под микроскоп бериевский посадить, а в конце концов сам угодил под микроскоп нормальный. Зрелище не из приятных. Диагноз: неизлечимый нравственный спидоносец. В убогом его воображении, абсолютно лишенном культуры, питаемом лишь тщеславием и завистью, подозрительностью и мстительностью, такая ситуация не была предусмотрена, хотя... Хотя он, конечно, считал себя великим мастером заметания следов своих преступлений (стало быть — трусил), но и тут воображение его оказалось слишком убогим: все его грязные, кровавые швы выходят наружу: даже ему всех хроникеров уничтожить не удалось, все хроники — сжечь.

Вывод? Как никогда нам нужна честная хроника всей нашей жизни, хроника жизни всей страны, а сегодняшней жизни — особенно.

Наши рекомендации