Воспроизведение, памятование, вспоминание

Наше прошлое существует в нас в виде мысленных образов, как бы хранящихся в нашей памяти снимков с действительности. На нашей способности помнить основывается единство нашего эмпирического самосознания, даже так называемого чистого нашего самосознания, осознания нами нашей личности, состоящего в отнесении нами наших восприятий к одному и тому же субъекту, признающему себя тождественным при всякой смене их. Если бы наши последовательные восприятия не соединялись нами вспоминанием, если бы они находились в атомистической разрозненности, то личное наше сознание было бы невозможно в такой же мере, в какой было бы невозможно, если бы они были распределены между числом индивидуумов, равным их числу. Тогда с каждым нашим новым восприятием менялось бы наше сознание и пробуждалось бы в нас новое я. Сознание личного тождества возникает у нас только с нанизыванием нами на нить вспоминания наших сменяющихся восприятий и потому без вспоминания немыслимо. Далее. Так как разумность нашего мышления и нашего действования зависит от ясности, с которой сохраняются в нас опыты прошлого, и только затем уже от обдуманности, с которой мы выводим из них заключения относительно нашего будущего, то на нашу память необходимо смотреть, как на корень всех высших наших духовных сил. Это находится в согласии с тем явлением, что чем выше ступень лестницы биологического развития, занимаемая организмом, тем большей он обладает и памятью, равно как и с тем обратным явлением, что смутность осознания умалишенными их личности находится в зависимости от помрачения их памяти, что показал Шопенгауэр,* что высказал уже раньше его Блаженный Августин в словах: "Memoria enim mens est, unde et immemores amentes dicuntur"** и что, наконец, находится в согласии с тем местом жизнеописания Будды,*** в котором говорится, что с появлением на свет последнего все умалишенные обрели память и выздоровление.

* Schopenhauer. Welt als Wille und Verstellung. II. 32.

** Augustinus. De spir. et an. c. 34.

*** Salitavistara.

В главе "Научное значение сновидений" мы пришли к тому дедуктивному заключению, что если метафизический индивидуум верен, то есть если наше я не обнимается нашим самосознанием, то обнаружение находящегося вне нашего сознания ядра нашего существа должно сопровождаться некоторыми изменениями в области нашей памяти. Отсюда – обратное заключение, что анализ нашей памяти, а особенно анализ ее анормальных изменений должен привести к индуктивному доказательству того, что самосознание наше не исчерпывает своего объекта, то есть что метафизический индивидуализм верен.

Если наше я больше, чем сколько говорит нам о нем наше самосознание, то это значит, что непокрываемая нашим самосознанием часть нашего я существует, не сознаваясь нами. Подобно тому, как надземная часть растений растет в среде, освещаемой солнечным светом, корень же его скрывается под землей, во мраке, так точно и эмпирическая часть нашего я находится в области, озаряемой светом нашего сознания, метафизический же корень его погружен в мир вещей, лежащий за пределами нашего познания.

За этим корнем, или ядром нашего существа можно с удобством удержать стяжавший себе право гражданства термин "душа", если только придать ему другое значение, чем то, с каким он употреблялся до сих пор. Существовавший доселе спиритуализм дуалистически делил человека на тело и душу; пока мы живем, душа наша поддерживает жизнь нашего тела и заведует областью нашего мышления, так что главнейшая деятельность ее совершается в области, озаряемой светом нашего сознания, или, лучше сказать, она состоит в продуцировании нашего сознания; когда же мы умираем, она разлучается со своим телом, переходит в пространственно иной мир и призывается к другой, изображаемой различно различными системами религии, деятельности.

По монистическому же учению о душе выходит совсем не так. Во-первых, между душой и телом, силой и материей – для доказательства чего современное естествознание, особенно своим учением об атомах, сделало уже очень много – не существует, собственно говоря, противоположности. Далее. Несомненно, что существует потусторонний мир; но его надобно понимать только в смысле лежащего за пределами нашего сознания мира, и ему, необнимаемой нашим самосознанием частью нашего я, нашим бессознательным, хотя бессознательным только относительно, существом мы принадлежим уже и теперь. Мы не отделены от потустороннего мира ни пространственно, ни временно; отделенные от него только субъективными границами, порогом нашего сознания, и погруженные в него трансцендентальной частью нашего существа уже при жизни, умирая, мы вступаем в него не впервые.

Посмотрим теперь, какую пользу можно извлечь из анализа памяти для монистического учения о душе.

С монистической точки зрения погружение наше в трансцендентальный мир может быть понимаемо только в смысле перемещения порога нашего самосознания, перемещения, производящего то, что остававшееся до него бессознательным наше отношение к природе делается сознательным. Но если бы при этом изменилось или прекратилось наше нормальное отношение к природе, если бы при этом наше нормальное сознание и наше нормальное самосознание подверглись ослаблению или даже исчезли совсем, то дело обстояло бы, конечно, так, как если бы мы пространственно перенеслись в совершенно иной мир. Если бы у нас сразу отняли все пять чувств и взамен их дали нам совсем иные чувства, то мы, оставаясь на прежнем месте, подумали бы, что перенеслись на другую планету.

Опыт показывает, что человек действительно переживает состояния, в которых имеют место производимые перемещением порога его сознания исчезновение его нормального сознания и пропорциональное этому исчезновению обнаружение его бессознательного. Эти его состояния отличаются той общей особенностью, что их наступление соединено с наступлением у него сна. Таким образом, кто хочет заняться анализом нашей памяти с целью почерпнуть из него индуктивное доказательство того, что наше я простирается за пределы нашего нормального сознания, тот должен обратить преимущественное внимание на виды нашего сна, при смене которыми нашего бодрствования нормально нами сознаваемое как бы опускается, нормально нами несознаваемое как бы подымается, и оба вместе взятые уподобляются, таким образом, чашкам весов. При этой смене должно происходить изменение объема нашего всегда остающегося тождественным я, так как при ней изменяется дающее ему содержание отношение наше к природе. Это должно бы было иметь место в еще более усиленной степени в том случае, если бы с падением одной из обеих чашек падали бы и лежащие на них воспоминания: тогда при забывании и вспоминании происходило бы как бы расширение и сжатие нашего я. Если бы было доказано, что такие явления имеют место в действительности, то не только был бы доказан факт различной в различных наших состояниях покрываемости нашего самосознания и нашего я, но и открылась бы для нас возможность увидеть при расширении нашего я наш трансцендентальный субъект и определить хотя несколько его свойств, при нашем нормальном состоянии лежащих вне границ нашего познания. Значит, вместо того, чтобы строить теорию памяти (под конец она явится у нас сама собой), стоит нам только обратиться к исследованию изменений, которым подвергается эта наша способность в различных наших состояниях, и мы непременно встретимся с нашим трансцендентальным я, с нашей душой, если только вообще она существует. Подобно тому как, исходя из логического понятия об индивидуализме, мы приходим дедуктивным путем к заключению о необходимости изменений памяти, анализируя эти изменения, мы должны прийти индуктивным путем к заключению о необходимости существования трансцендентального я.

Что всякое одушевленное существо одарено памятью, это факт. Но если мы проанализируем ее, мы придем к заключению и необходимости различения памятования, воспроизведения и вспоминания. Способность организма при помощи фантазии образовывать уже образовывавшиеся у него когда-то прежде на почве чувственного восприятия представления называется памятованием. Памятование представляет общую почву и воспроизведения, и вспоминания. А именно. Когда какое-нибудь представление возникает в нас во второй раз, но мы его не узнаем, в нас совершается только воспроизведение; о вспоминании же может быть речь только тогда, когда при этом имеет место узнавание. Значит, чтобы имело место вспоминание, для этого должен присоединиться некоторый момент к воспроизведению. Такое различение делает уже Аристотель и тем дает новую постановку задаче.* Очевидно, что вторичное возникновение в нас представления и его нами узнавание – две разные вещи: на первое можно смотреть, как на простой физиологический рефлекс, последнее же представляет собой сознательное суждение. Часто имеет место еще третье, занимающее середину между воспроизведением и воспоминанием, состояние, когда вторичное возникновение в нас представления сопровождается смутным нами чувствованием, что оно имело место в нашей жизни когда-то прежде, но когда именно, этого мы определить в точности не можем.

* Aristoteles. Uber Erinnerung und Wiedererinnerung. Kap. I. Vgl. Johannes Huber. Das Gedachtnis. 18. Munchen, Ackerman, 1878. Ebenso Augustines. Confess. X. c. 7.

В нашей памяти содержатся отнюдь не все представления и восприятия прошлой нашей жизни. Большинство их нами забывается, уцелевают относительно немногие. Отчего же одни из наших представлений уцелевают в нашем сознании, другие из него исчезают? Отчего одни из забытых нами представлений могут всплывать на поверхность нашего сознания, а другие нет? В чем заключается причина этого явления? В сознании представляющего или в представляемом? Какому из факторов нашего восприятия – субъективному или объективному – принадлежит здесь решающее значение? Можно ли смотреть на наше сознание как на безразлично отражающее в себе всякий предмет зеркало, как на рисующую с одинаковой точностью все, совершающееся на берегу, поверхность озера? Факты показывают, что нельзя. Значение субъективного фактора обнаруживается уже в процессе восприятия: восприимчивость находится в зависимости от субъективного отношения воспринимателя к воспринимаемому. Этот субъективный фактор имеет решающее значение и в процессах забывания и вспоминания. Но он вносится в них не нашим сознанием, которое, будучи взято само по себе, относится безразлично к качеству наших представлений, но нашей волей. Таким образом, наш вопрос сводится к вопросу об отношении наших представлений к возбуждаемом ими в нас интересу. Этот интерес представляет как бы шнур, на который нанизываются наши представления, образующие содержание нашего эмпирического самосознании. Что содержание нашего сознания находится, таким образом, в зависимости от нашей способности памятования, это проистекает из того, что мы существа не только познающие, но и водящие, и так как тождество нашей воли проходит через всю нашу жизнь, то через всю нашу жизнь проходит и единство нашего личного самосознания, тогда как если бы мы были только существами познающими, наше сознание уподобилось бы вполне зеркалу и в нашей жизни не имело бы вовсе места памятование. Шопенгауэр говорит: "Если вдумаешься в дело поглубже, то придешь к тому заключению, что память нуждается вообще в субстрате воли, представляющей собой магнит, притягивающий к себе воспоминания, или, лучше сказать, нить, на которую они нанизываются и на которой они только и держатся, или что воля подобна грунту, к которому пристают отдельные воспоминания и без которого они не могли бы удержаться в нашем сознании, что, следовательно, невозможно себе представить, чтобы памятью обладал чистый разум, то есть только познающее, но совершенно безвольное существо"*.

* Schopehauer. Welt als Wille und Vorstellung. II. c. 19.

Пока Шопенгауэр вполне прав: действительно, наша воля определяет содержание нашей памяти и уподобляется решету, сквозь которое проваливается значительное большинство наших представлений. Но высказываемый им далее взгляд, отождествляющий забывание нами представлений с их уничтожением, противоречит факту существования у нас способностей воспроизведения и вспоминания.

Шопенгауэр говорит, что воля, как ядро нашего существа, слепа, и этим отрицает существование у забываемых нами, то есть исчезающих из чувственного нашего сознания представлений искомого нами субстрата. Но легко показать, что из того, что наша воля оказывается слепой в нашем самосознании, отнюдь не следует, чтобы она была слепа сама в себе.

Уже самое понятие самосознания предполагает двойственность атрибутов самопознающей субстанции, из коих один направлен на другой. Без объекта нет субъекта, нет познания. Отсюда следует, что самопознание состоит в разветвлении самопознающей субстанции на субъект и объект. Эта субстанция – субъект, насколько она познает, – объект, насколько она познается. Значит, когда мы говорим о самосознании, мы говорим об акте познания одним атрибутом самопознающей субстанции другого ее атрибута, образующего содержание познания и представляющего шопенгауэровскую волю. Если самопознание состоит в расхождении этих двух атрибутов, то познающий атрибут не может в акте встретить себя, как не может видеть себя глаз; он может обрести только второй атрибут, волю.

Если бы этим рассуждением не удовлетворились адепты слепой воли, то против нее можно сказать еще следующее-По Шопенгауэру, в нас метафизична, первична только воля, интеллект же вторичен. Сам принадлежащий миру явлений наш мозг – только явление. Но если весь наш организм, по Шопенгауэру представляющий объективизировавшуюся волю, дает нам указания на направление этой воли, то это же самое можно сказать о каждом нашем органе в отдельности, почему наш головной мозг может быть объективизировавшимся стремлением нашей метафизической субстанции к познанию. Если воле чуждо всякое познание, то в таком случае нельзя понять, каким образом у нее может возникнуть стремление к познанию, тогда как субстанция, обладающая обоими атрибутами, и познаванием, и велением, может, без сомнения, приобрести стремление к познанию в некотором новом направлении. Значит, из шопенгауэровских посылок должно бы было следовать, что наш головной мозг, в такой же мере соответствующий земным вещам, в какой наш глаз свету, представляет объективизировавшееся стремление нашей воли к познанию земных вещей. Средств, при помощи которых достигается ею осуществление этого ее стремления, по смерти Шопенгауэра открыто много; ими служат: борьба за существование, естественный отбор, половой подбор, имеющее место в биологическом процессе усиленное приспособление. Таки образом, с метафизической точки зрения наш интеллект развился для земных вещей, с естественно-научной он развился и приспособился при их посредстве. Эти два взгляда не исключают, но восполняют друг друга, как цель и средство, теология и механика. Но развившийся при посредстве земных вещей, для приспособления к ним же, интеллект наш должен и ограничиваться этими своими объектами, то есть он может развиться только для познания ему внеположного. Будучи вторичным феноменом, он никогда не может познать своего метафизического носителя; последний, благодаря вызываемым в нас земными вещами удовольствию и страданию, может обнаруживаться перед ним только со стороны чувствознания.

Таким образом, развившийся при посредстве земных вещей наш мозг может приспособиться только к ним же; к объектам же, лежащим за пределами чувственного мира, так же мало, как мало может путем полового подбора развиться на земле у насекомого хоботок, соответствующий чашечке растущего на Марсе цветка. Как несомненно то, что углубляющийся в самопознание вторичный наш интеллект может при посредстве удовольствия или страдания познать одну из сторон своего метафизического существа, волю, так несомненно и то, что всякая другая сторона этого существа навеки останется для него сокровенной.

Из сказанного вытекают сами собой следующие заключения относительно нашей памяти. Если бы мы допустили, что наше метафизическое я обладает обоими атрибутами – и познаванием, и волением, то в таком случае сделалось бы вполне возможным, что нашей воле принадлежало бы решающее значение в вопросе о том, какие наши представления удерживаются вторичным нашим интеллектом, какие нами забываются, что, следовательно, она определяла бы содержание нашего эмпирического самосознания, в другом же атрибуте находился бы искомый субстрат для всех тех наших представлений, которые могут выплывать из пучины забвения, воспроизводясь только или и вспоминаясь нами. В таком случае этот второй атрибут был бы общим хранилищем для всех наших представлений без различия. Забвение существовало бы только для нашего земного, головного, сознания, но не для нашего трансцендентального сознания, которое совокупно с нашей волей и представляло бы все наше существо.

Если мы теперь припомним, что выше было доказано существование таких видов нашего сна, в которых может обнаруживаться наше трансцендентальное я, то мы придем к заключению, что необходимо повнимательнее проследить за тем, не возникают ли в них у нас такие представления, которые не могут иметь своим субстратом нашу волю, то есть которые нами забываются, но вторичным своим возникновением указывают на существование в нас второго субстрата, которым только и может быть наше трансцендентальное сознание. По-видимому, такое возникновение в нас представлений должно было бы происходить вследствие усиления во сне памяти, но на самом деле оно было бы, точно говоря, не их нами воспроизведением, а только совершающимся вследствие имеющего место в различных видах нашего сна передвижения преграды между нашим эмпирическим и нашим трансцендентальным я их в нас обнаружением. А если бы оказалось к тому же, что при таких изменениях нашей памяти возникают у нас такие представления, которые для нашей воли безразличны или что их возникает у нас очень значительное число, то это привело бы нас к заключению, что, собственно говоря, забвения не существует, что наши представления, не имеющие никакого интереса для нашей воли, не удерживаются только вторичным нашим интеллектом, то есть исчезают только из чувственного нашего сознания.

Усиление памяти во сне

С нашим засыпанием исчезает большая часть содержания нашего бодрственного сознания, почему во время сна отнюдь не имеет места всестороннее усиление нашей памяти. Но здесь нам необходимо показать только то, что во время сна для отдельных, раз возникших в нашем сознании, но затем позабытых нами представлений наступают условия их воспроизведения и что вспоминание нами в нем представлений не находится в зависимости от степени интереса их для нашей воли. Затем вследствие полагаемого нами различия между воспроизведением и вспоминанием нам надо будет обратить внимание на то, увеличивается ли у нас во сне только сила воспроизведения представлений или вместе с ней и сила их вспоминания, то есть наша способность признания того, что воспроизводимые нами представления существовали в нас уже прежде.

Но содержание наших сновидений только отчасти переходит в наше бодрственное сознание; поэтому трудно определить, до какой степени доходит у нас во сне усиление памяти. Кроме того, из последующего окажется, что во сне часто имеет место воспроизведение представлений без их узнавания; в таких случаях воспроизведения принимаются нами за произведения, копии – за оригиналы, что еще более затрудняет решение задачи. Вернее всего допустить, что если бы не существовало этих двух обстоятельств, то можно было бы доказать еще большее, чем теперь, усиление у нас во сне памяти.

Легко показать, что часто во время сна в нас совершается процесс, обратный имеющему у нас место во время бодрствования процессу забывания. Забвение представления бывает или неполным, и тогда существует способность только его воспроизведения, но не его вспоминания, или полным, и тогда уничтожается способность и его воспроизведения. Точно так же и вызываемый в нас усилением во время сна нашей памяти обратный процессу забывания процесс вспоминания может или остановиться на полпути, или дойти до конца, то есть или привести нас только к воспроизведению представления, или довести нас до его вспоминания. Это уяснят примеры.

Мори рассказывает, что однажды он написал для одного журнала политико-экономическую статью, да так запрятал куда-то рукопись, что потом никак не мог ее отыскать. По наступлении срока отсылки обещанной статьи оказалось, что Мори совершенно забыл им написанное. Когда он принялся снова за работу, ему показалось, что у него явилась совершенно новая на предмет точка зрения; но, найдя по истечении нескольких месяцев затерявшуюся рукопись, он увидел, что во второй его работе не только не содержится ничего нового, но что она представляет собой дословное повторение прежней.* Таким образом, здесь имело место только полузабвение, которое не исключает возможности действия условий воспроизведения и которое не нужно смешивать с представляющим нередкое явление полузабвением количественным, при котором уменьшается не сила запоминания образа предмета, но сам этот образ, содержащийся в памяти.

* Maury. Le sommeil et les reves. 440

И вызываемый в нас усилением нашей памяти во время нашего нахождения во сне обратный забыванию процесс вспоминания может остановиться на полпути, то есть окончиться воспроизведением. Гервею приснилось однажды очень явственно, что он повстречал одного молодого человека, показавшегося ему знакомым. Он подходит к нему, жмет ему руку, оба внимательно смотрят друг на друга, но юноша говорит: "Я вовсе вас не знаю", – и удаляется, вслед за чем смущенный Гервей сознается, что и он его не знает.* Это сновидение очень поучительно: в нем имеет место воспроизведение представления, но сновидец не может узнать этого представления и только в первый миг неясно его вспоминает. Сознание сновидца воспроизводит представление, но свет его сознания еще не осветил всей глубины его памяти, оставив во мраке некоторую ее часть.

* Hervey. Les reves etc. 317.

О таком сновидении рассказывает и Лейбниц. "Я думаю, – говорит он, – что часто в наших сновидениях воскресают старые наши мысли. После того, как Юлий Скалигер воспел в своих стихах знаменитых веронских мужей, ему явился во сне некто по имени Бругнолус, родившийся в Баварии, а впоследствии поселившийся в Вероне, и жаловался на то, что предан забвению. Хотя Юлий Скалигер и не мог припомнить, чтобы до того времени ему приходилось что-нибудь слышать о Бругнолусе, однако после этого сновидения он не преминул написать в честь Бругнолуса элегию в стихах. Наконец, сын Скалигера, Иосиф, в одно из своих путешествий по Италии узнал случайно, что когда-то в Вероне жил один, много способствовавший возрождению в Италии наук, знаменитый грамматик или ученый критик Бругнолус. Это событие рассказывается в сборнике стихотворений Скалигера-отца, содержащем в себе и вышеупомянутую элегию, и в письменах Скалигера-сына".* Конечно, Лейбниц прав, когда он делает предположение, что Скалигер знал раньше о Бругнолусе, во сне же только отчасти о нем вспомнил; но доказательство справедливости этого предположения может быть почерпнуто только из самого сновидения, в котором оно действительно и содержится. Сперва у Скалигера в этом сне имело место воспроизведение, но не вспоминание, отчего он и не узнал Бругнолуса. Затем обнаружилось пребывавшее у него в скрытом состоянии представление, но так как оно выплыло на поверхность его сознания из недр его бессознательного, то я его раздвоилось и вспоминание его драматизировалось в речи Бругнолуса. Если бы Скалигер заснул глубже, то усиление памяти его достигло бы большей степени; тогда дело не обстояло бы так, что сперва ослабилось бы, как это имело место в данном случае, наполовину забвение, а потом уже начался бы процесс, в собственном смысле обратный забыванию; тогда сновидец вспомнил бы Бругнолуса непосредственно за воспроизведением о нем представления, и Бругнолус не только не жаловался бы на забвение, но, по всей вероятности, остался бы совсем безгласным.

* Leibniz. Neue Abhandlungen uber den menschlichen Verstand Kap. §23.

Значит, находясь в бодрственном состоянии, мы обладаем скрытой памятью, обнаруживающей перед нами свое содержание во время нашего нахождения во сне; обнаружение это часто сопровождается вспоминанием, часто же нет. Теперь важно доказать, что тогда как во время бодрствования наша память всегда отдает предпочтение имеющим для нас наибольший интерес нашим представлениям, во время сна она относится ко всем нашим представлениям безразлично.

Часто во сне воспроизводятся нами такие представления, которые во время бодрствования, вследствие незначительности их интереса для нас, погружаются в недра нашего бессознательного, нами забываются тотчас после их возникновения в нас. Даже предметы, хотя и воспринимаемые нашим телесным оком, но не удостаивающиеся нашего внимания, а потому и не вызывающие в нас ясных представлений во время бодрствования, во время нашего сновидения являются перед нами с осязательной наглядностью. Гервей видел во сне толпу проходивших перед ним людей, возвращавшихся, по-видимому, с праздника. Он смотрел на них с большим вниманием и удержал в своей памяти одно из лиц даже после пробуждения. Только пробудясь, он начал вспоминать, что – как это подтвердилось впоследствии – это лицо было точным воспроизведением лица, виденного им на картине в одном модном журнале за несколько дней до этого сна. Таким образом, здесь к воспроизведению сновидцем виденного им во время бодрствования образа присоединилась творческая деятельность его фантазии, ибо двумерный, неподвижный образ человека, находившийся в журнале, превратился в его сновидении в трехмерное живое и деятельное существо. В другой раз Гервей увидел во сне молодую блондинку в обществе с его сестрой. Во сне ему показалось, что он узнает в ней одну особу, с которой он часто встречался прежде; но вслед за этим он на минуту проснулся, причем виденный им во сне и остававшийся в его памяти и по его пробуждении образ был совершенно ему незнаком. Когда он уснул снова, перед ним предстала та же особа и показалась ему опять знакомой; но теперь у него осталось в сознании то обстоятельство, что, проснувшись несколько мгновений тому назад, он не мог ее вспомнить. Удивленный вторичным исчезновением у него во сне такой его забывчивости, он подходит к даме и спрашивает ее, не имеет ли он удовольствия быть с ней знакомым. Она дает утвердительный ответ и напоминает ему о порникских купаниях. Пораженный этими словами, он окончательно просыпается и вспоминает мельчайшие обстоятельства, которыми сопровождалось его знакомство с виденной им во сне особой. При первом пробуждении Гервея имевшее у него место во сне кратковременное усиление памяти пошло на убыль, но не исчезло, то есть у него прекратился процесс вспоминания, но в нем уцелел продукт воспроизведения. С продолжением сновидения Гервея продолжается и его вспоминание, в сознании его является вдруг представление места купания, но так как это представление попало в его сознание из области его бессознательного, то сновидение принимает драматическую форму: внезапное попадание в его сознание представления выражается в соответственных словах дамы. Сила этого попадания произвела то, что и после вторичного пробуждения Гервея вспоминание его не только не начало ослабевать, но продолжало усиливаться, пока, наконец, в памяти его не восстановились мельчайшие подробности. Заметим здесь, что (как окажется в одном из разделов этой главы) в настоящем случае вторичное пробуждение сновидца было только следствием внезапного попадания в его сознание представления, следствием удара по клавише его памяти, в силу ассоциации вызвавшего в его сознании целый ряд представлений, в свою очередь, вызвавший в нем, в силу опять-таки ассоциации между представлениями и психическими состояниями, состояние бодрствования.

Сюда же относится и случай, бывший с одним из друзей Гервея, отличным музыкантом, услышавшим во сне замечательную, пропетую странствующим хором певцов, музыкальную пьесу. По пробуждении он все еще держал в своей памяти приснившуюся ему мелодию и, находясь под влиянием своего музыкального вдохновения, положил ее на ноты. Хотя через много лет после этого ему попалась в руки тетрадь со старинными музыкальными пьесами, между которыми он, к своему удивлению, нашел и приснившуюся ему, но он никак не мог вспомнить, слышал ли он ее, или только прочитывал.* Как бы то ни было, а одна уже драматическая форма, в которой он слышал во сне пьесу, доказывает, что здесь мы имеем дело с воспроизведением.

* Hervey. Les reves. 304-306.

Еще легче объяснить себе воспроизведение во сне представлений, хотя и позабытых, но имевших для нас большое значение. Рейхенбах говорит: "Наяву я, несмотря на все мои старания, не могу восстановить ясно в памяти черты лица моей жены, умершей около двадцати лет назад. Но когда она является мне во сне, образ ее приобретает такую отчетливость, что я вижу малейшие подробности ее выразительного лица во всей их пленительности".* Пфафф начал писать масляными красками портрет своего отца, но должен был оставить его неоконченным, так как отец его умер, а нарисованного им для окончания работы было недостаточно. По прошествии многих лет, он увидел во сне своего отца с такой ясностью, что, проснувшись, вскочил с постели и окончил начатый портрет.

* Reichenbach. Der sensitive Mensch. II. 694.

** Pfaff. Das Traumleben. 24. Potsdam, 1873.

Что наш сон сам по себе как физиологический акт не может усилить нашей памяти, это будет постепенно выясняться из последующего. Он служит не причиной этого явления, а только поводом к его возникновению; кроме него, существуют еще и другие однородные с ним поводы; найдя общую отличительную черту всех поводов к усилению нашей памяти, мы непременно найдем и настоящую его причину.

Очень большое усиление памяти, хотя и не зависящее от психического интереса для нас наших представлений, даже при полном его отсутствии, наблюдается у нас во время нахождения нашего в различных видах лихорадки. Один ростокский крестьянин в лихорадочном бреду начал вдруг произносит на греческом языке случайно слышанные им 60 лет назад начальные слова из Евангелия от Иоанна, а Бенеке упоминает об одной крестьянке, в лихорадке произносившей сирийские, халдейские и еврейские слова, случайно слышанные ею от одного ученого, у которого она жила маленькой девочкой.*

* Radestock. Schlaf und Traum. 136.

Если сон ослабляет жизнь нашего головного мозга, а наш лихорадочный бред, наоборот, приводит его в болезненное раздражение, то, конечно, оба эти диаметрально противоположные состояния не могут быть причиной одного и того же явления: они должны служить только поводом к его возникновению. Далее. Оба эти состояния имеют ту общую черту, что у людей, находящихся в них, исчезает нормальное сознание; а так как за этим может последовать только забвение, но не усиленное вспоминание, то отсюда необходимо заключить, что исчезновение нормального сознания служит поводом к обнаружению трансцендентального сознания. В средние века это обнаружение было приписываемо действию дьявола, чему, как говорят, много примеров приводит Иордан в своей книге "О божественных действиях во сне".* Хотя в доказательство существования необыкновенной памяти у слабоумных у Шуберта ** приводится замечательный случай, но мы обойдем его молчанием, так как пересказ его отнял бы много времени. Из того, что у помешанных были наблюдаемы скучение во времени и трансцендентальная скорость течения представлений, необходимо заключить, что хотя, согласно Блаженному Августину и Шопенгауэру, сумасшествие сопровождается расстройством памяти, способность воспроизведением может достигать у сумасшедших необыкновенного усиления.

* Hauber. Bibliotheca magica. III. 641.

** Schubert. Geschichte der Seele. II. 66-68.

Поводов к усилению нашей памяти, отличающихся общей характеристической чертой, ослаблением нашего чувственного сознания, существует очень много; ими бывают: сумасшествие, состояние гипноза, истерия, экстаз и многие болезни головного мозга в их инкубационном периоде. Рибо говорит, что один душевнобольной знал имена и мог определить возраст всех умерших в течение последних 35 лет в его приходе, а также шедших за их гробом лиц. Несмотря на это, больной был вполне слабоумным. Очень часто душевнобольные, не воспринимающие никаких других впечатлений, бывают восприимчивы в такой степени к впечатлениям звуковым, что могут удерживать в памяти слышанные ими только один раз мелодии.*

* Ribot. Les maladies de la memoire. 103. (Paris, 1882).

Один лечившийся у д-ра Вилиса сумасшедший говорил, что с наступлением у него кризисов его память достигает такого усиления, что в уме появляются вдруг длинные отрывки из произведений латинских авторов.

* Reil. Rhapsodien. 304.

Большей легкостью воспроизведения нами представлений во время нахождения во сне и независимостью такого нашего воспроизведения представлений от их для нас интереса объясняются многие случаи, которые, если не держаться такого воззрения, легко могут привести к суеверию. Одна семилетняя девочка, скотница помещалась в каморке, отделявшейся только тонкой стеной от комнаты скрипача, часто предававшегося далеко за полночь своей страсти к музыке. Через несколько месяцев девочка поступила на другое место. Она пробыла на нем уже два года, как вдруг по ночам в ее комнате часто стали раздаваться звуки, совершенно походившие на звуки скрипки, но производившиеся самой спавшей девочкой. Нередко это продолжалось целыми часами, причем иногда она останавливалась с тем, чтобы произвести звуки, в точности воспроизводившие звуки настраиваемой скрипки, и потом снова принималась за свое пение, начиная с места, на котором останавливалась. Так продолжалось, с неравными перерывами, два года, по истечении которых больная начала воспроизводить во сне и звуки фортепиано, на котором играли в семействе ее хозяина: затем она начала говорить во сне, причем рассуждала с удивительным остроумием о предметах политики и религии, часто обнаруживая замечательный сарказм и такую же эрудицию, а также спрягала латинские глаголы, говорила так, как говорит с учениками учитель. Во всем, что делала во сне эта, совершенно невежественная, девочка, воспроизводилось ею только то, что она слышала в доме своего хозяина.

Опасность суеверного истолкования таких явлений возрастает в том случае, когда они сопровождаются у человека драматическим раздвоением его я, как то усматривается в вышеприведенном сновидении Скалигера, за которое, без сомнения, многие спириты стоят горой. Так как в этом сновидении отсутствует вспоминание, хотя и есть налицо воспроизведение, то его легко истолковать так, что в нем сновидец узнал нечто, бывшее ему прежде неизвестным, тогда как он только сознал в нем бывшее ему и прежде известным. Далее. Так как сновидение Скалигера сопровождалось драматическим раздвоением его я, причем воспроизведение им представления, остававшегося у него прежде в скрытом состоянии, произошло в форме речи явившегося ему во сне образа покойного Бругнолуса, то многие сочтут это обстоятельство достаточным основанием для заключения, что во сне мы можем вступать в общение с умершими. Но усиление памяти и драматическое раздвоение представляют обыкновенные явления жизни человека во сне, а потому мы должны отдать предпочтение более простой, основанной на этих двух принципах гипотезе.

Тем не менее надо сознаться, что такой способ объяснения приложим не ко всем подобного рода сновидениям.

Когда сновидец ставит вопрос, на который отвечает являющееся ему во сне лицо, или отвечает на заданный ему последним вопрос, то, очевидно, здесь вопрос и ответ исходят от одного и того же духа, а именно от духа сновидца, то есть здесь имеет место не сопровождающееся вспоминанием воспроизведение. Чувственный же обман происходит в этом случае оттого, что во время сновидения мы распределяем между двумя вместилищами то, что в действительности находится в одном, причем возникающее отсюда драматическое раз<

Наши рекомендации