Одно из них - стихотворение «Рифма» 1830 года
В основе сюжета лежит оригинальный пушкинский миф о любви Аполлона к нимфе Эхо и рождении от нее дочери Рифмы. Естественно думать, что, создавая миф, поэт в той или иной мере ориентировался на поэму Овидия «Метаморфозы», тем более что история происхождения Рифмы от нимфы Эхо и воспитания ее вместе с музами Мнемозиной сама по себе близка к теме «превращений»: звук, повторенный эхом и закрепленный «памятью строгой», становится рифмой.
Эхо, бессонная нимфа, скиталась по брегу Пенея.
Феб, увидев ее, страстию к ней воспылал.
Нимфа плод понесла восторгов влюбленного бога;
Меж говорливых наяд, мучась, она родила
Милую дочь. Ее прияла сама Мнемозина.
Резвая дева росла в хоре богинь-аонид,
Матери чуткой подобна, послушна памяти строгой,
Музам мила; на земле Рифмой зовется она.
Выделенные строки напоминают миф об Аполлоне и Дафне из «Метаморфоз». Моделью для стихотворения могло послужить и изложение Овидием мифа о Нарциссеи нимфе Эхо, которое начинается с рождения Нарцисса от красавицы Лириопеи и речного бога Кефиса.
Несколько ранее у Овидия рассказывается о рождения Афины от Семелы и Зевса и о воспитании ее сестрой Семелы Ино:
Тетка Ино его с колыбели первой тихонько
Воспитала; оттуда прияв, низейские нимфы
Скрыли в пещере его, молока давая на пищу
У Пушкина вместо Ино воспитывает Рифму Мнемозина, нисейским нимфам соответствуют богини-аониды; если у Овидия принимают ребенка нисейские нимфы, то у Пушкина это делает Мнемозина.
Пушкинская «Рифма» — уникальный пример мифотворчества поэта, мифотворчества, основанного на глубоком проникновении в специфическую структуру античного мифа. В то же время это стихотворение — единственное в ряду «анфологических эпиграмм», восходящее к античной поэзии. С точки зрения источника и характера его обработки стихотворение примыкает к пьесе «В роще карийской, любезной ловцам, таится пещера» (1827) — вариации на тему Овидиевых «Метаморфоз», где миф о Диане и Актеоне сопряжен с мифом об Эндимионе и Диане.
Однако здесь Пушкин воссоздает мифологическую родословную не мифологической героини — Рифмы, а в сущности, вообще Поэзии. Поэт постепенно овладевает методом «самостоятельной художественной мифологизации явлений действительности».
4) Этот же самый метод Пушкин применил и в «Отроке».В нёмотсутствует «предметная сфера античности», нет ее поэтических сигналов:
Невод рыбак расстилал по брегу студеного моря;
Мальчик отцу помогал. Отрок, оставь рыбака!
Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы:
Будешь умы уловлять, будешь помощник царям.
Первый стих пьесы: «Невод рыбак расстилал по брегу студеного моря...»— аналогичен началу «Рифмы»: «Эхо, бессонная нимфа, скиталась по брегу Пенея...». Обыденная картина начала внезапно преображается, обретая исторический смысл. Пушкин решает эту сцену, отмеченную отнюдь не античным местным колоритом, как мифологическую метаморфозу: «...происходит нечто подобное тому чудесному перевоплощению, которое изображено в «Царскосельской статуе»…Там мгновенное, здесь обыденное преображается, соприкоснувшись с вечным началом (там чудо искусства, здесь зов судьбы)».
В сюжете использованы контуры судьбы М. В. Ломоносова, хотя в целом стихотворение имеет более отвлеченный, универсальный смысл. Понять характер работы Пушкина над этой пьесой помогают источники стихотворения.
Исследовательница языка лирики Пушкина А. Д. Григорьева отметила интересную аналогию пушкинскому употреблению слова «мрежа» в «Послании И. М. Муравьеву-Апостолу» (1814—1815) К. Н. Батюшкова, где о юном Ломоносове сказано:
И мрежи расстилал по новым берегам.
Стих этот реминисцирован в первой строке «Отрока», что особенно очевидно, если иметь в виду предварительный вариант:
Мрежи рыбак расстилал по брегу студеного моря...
Зависимость эпиграммы Пушкина от послания Батюшкова этим, однако, не ограничивается. Самая тема послания:
Ты прав, любимец муз! от первых впечатлений,
От первых, свежих чувств заемлет силу гений
И им в теченьи дней своих не изменит! —
необыкновенно близка к пушкинскому стиху с его предвещанием юному отроку-рыбаку более высокой судьбы властителя умов и государственного мужа.
Очевидно, можно говорить не просто об аналогии, но об определенной ориентации Пушкина в «Отроке» на «Послание И. М. Муравьеву-Апостолу». Точки соприкосновения этих двух произведений настолько многочисленны и безусловны, что предположение о случайном совпадении приходится отбросить. Ср. у Батюшкова:
Близ Колы пасмурной, средь диких рыбарей,
В трудах воспитанный уже от юных дней
Наш Пиндар чувствовал сей пламень потаенный,
Сей огнь зиждительный, дар бога драгоценный,
От юности в душе небесного залог,
Которым Фебов жрец исполнен, как пророк.
Он сладко трепетал, когда сквозь мрак тумана
Стремился по зыбям холодным океана
К необитаемым, бесплодным островам
И мрежи расстилал по новым берегам.
Я вижу мысленно, как отрок вдохновенной
Стоит в безмолвии над бездной разъяренной...
Юный Ломоносов у Батюшкова уже ощущает свой «дар бога драгоценный». Поэт изображает его и в этой суровой северной обстановке чувствительным любимцем Аполлона с «пламенной душой»:
Лицо горит его, грудь тягостно вздыхает,
И сладкая слеза ланиту орошает,
Слеза, известная таланту одному!
Пушкинский «отрок» — просто мальчик, помогающий отцу расстилать по берегу рыбацкую сеть. Он не осознает своего высокого предназначения, и только как бы голос судьбы призывает его «оставить» отца: «Мрежи иные тебя ожидают...». Тема решена в соответствии с законами «поэзии действительности». В отличие от Батюшкова Пушкин решает тему в высоком, торжественном ключе. Этому способствует и универсализация значения «Отрока», пьесы об осознании человеком своего высокого предназначения.
Этой универсализации и переключению темы в высокий план во многом способствует использование Пушкиным евангельской легенды о том, как Христос сделал своими апостолами рыбаков: «Проходя же близ моря Галилейского, он увидел двух братьев, Симона, называемого Петром, и Андрея, брата его, закидывавших сети в море (ибо они были рыбаки); и он говорит им: подите за мною, и я сделаю вас ловцами человеков. И они тотчас, оставив сети, пошли за ним. Отойдя оттуда, увидели двух других братьев, Иакова Зеведеева, и Иоанна, брата его, в лодке с Зеведеем, отцем их, починивающих сети свои, и позвал их. И они тотчас, оставив лодку и отца своего, пошли за ним» (Еванг. от Матфея, IV, 18—22) Пушкинское «Отрок, оставь рыбака!» и «Будешь умы уловлять...» — явно евангельского происхождения. Вероятно, батюшковский образ «И мрежи расстилал по новым берегам» натолкнул Пушкина на мысль использовать евангельские мотивы. Ср. то же место в славянском переводе, которым, очевидно, пользовался Пушкин: «Она же абие оставльша мрежи, по нем идоста. И прешед оттуду, виде ина два брата, Иакова Зеведеева, и Иоанна, брата его, в корабли с Зеведеем, отцем ею, завязующа мрежи своя, и воззва я».
Возможно, в стихотворении «Отрок» Пушкин учитывал также и собственно антологическую традицию противопоставления «младенческого сладостного возраста» треволнениям зрелости. Так, первая часть антологической эпиграммы В. К. Кюхельбекера «Возраст счастия» (1820) представляет собой элегическую ламентацию по безмятежной младости:
Краток, но мирен и тих младенческий сладостный возраст!
Но — ах, не знает цены дням безмятежным дитя.
Юноша в буре страстей, а муж, сражаяся с буйством,
По невозвратном грустят в тяжкой и тщетной тоске…
В свою очередь Кюхельбекер, вероятно, подражал антологической эпиграмме Ф. Шиллера «Der Spielende Knabe» («Играющий мальчик») (1795), которая также построена на противопоставлении идиллической картины младости неизбежной зрелости с ее житейскими обязанностями:
Мальчик, играй на коленях у матери. — Остров священный:
Здесь не отыщет тебя, верь, ни забота, ни скорбь.
Держат любовно тебя материнские руки над бездной,
Ты и в могильный провал с милой улыбкой глядишь.
Прелесть невинная, тешься! Еще ты в Аркадии милой,
К радостям только влечет вольной природы порыв;
Грани цветению сил лишь только в воображенье,
Воле еще незнаком долг, и смысл, и цель.
Тешься, ведь скоро придет работа — суровое дело,
Больше потребует долг, чем захочется дать.
Пушкинское решение темы противоположно трактовкам ее Шиллером и Кюхельбекером. Если Шиллер и Кюхельбекер сожалеют об уходящей Аркадии детства, то у Пушкина речь идет о смене одного, обыденного предназначения на предназначение гораздо более высокое.
Стихотворение «Отрок», таким образом, представляет собой замечательный пример синтеза и переосмысления Пушкиным самых, на первый взгляд, разнородных традиций. Евангельская легенда и послание Батюшкова, антологические эпиграммы Шиллера и Кюхельбекера — вот, быть может, не полный еще перечень возможных источников четырех пушкинских строк. Характер источников, безусловно, сказался на пушкинском произведении; главным же преобразующим фактором явилось то, что́ современным исследователем определено как «точка зрения на реальность, соотнесенная с духовным комплексом античности». Благодаря этому и возникает впечатление, что «об „отроке“ Ломоносове говорится как о юном Аристотеле или Алквиаде».
В то же время, что и «анафорические эпиграммы», Пушкиным создавались стихи, посвящённые выходу из печати перевода «Илиады», выполненного Н. И. Гнедичем:
А) Стихотворение «На перевод Илиады» («Слышу умолкнувший звук...»), как и «Труд», «Отрок», «Рифма», является декламационной эпиграммой.
Б) Другое обращение Пушкина по тому же поводу к жанру антологической эпиграммы — «К переводу Илиады» — вылилось в редкую как в Греческой антологии, так и в русской антологической поэзии сатирическую форму («Крив был Гнедич-поэт, преложитель слепого Гомера...»).Вообще Гомер и гомеровские поэмы — довольно распространенная тема антологических эпиграмм. Откликнувшись в этом жанре на перевод Гнедича, Пушкин сознательно или бессознательно присоединялся к этой традиции.
Обратившись к теме, ранее затронутой Дельвигом (тот прославлял гнедичевский перевод), Пушкин решил ее по-своему: он отказался от сюжета в духе разговоров в царстве теней, использованного Дельвигом, и в чисто декламационной эпиграмме сумел передать впечатление от гениального перевода Гнедича.