Обмен, договор, закон: от общества к личности
Томас Манн в романе «Иосиф и его братья» реконструирует путь, на котором ветхозаветные патриархи исступленно ищут Бога, перебирая разные эпитеты персонажей западносемитской мифологии, табуированные имена которых держались в тайне. Но никакой человек не в состоянии обозреть все разночтения имен — этимологические лабиринты, по которым прошли древние богоискатели в поисках того бога, который не нарушает договор и вносит реальный вклад в успех человеческих предприятий.
Бог является им как финикийский Илу, Ил, на иврите - Э, Элим, ставший Элохимом («сильный», «могучий»); как финикийский покровитель города Берита, ставший затем палестинским покровителем города Эдома по имени Йево, из мифологического цикла о котором выросла библейская сакральная традиция; как злобный воитель и громовержец Иа, или Иагу, деспотичный и несговорчивый бог бедуинских племен; как почитаемый в Ханаане вавилонско-сирийский Мардук-Бел, «владыка мира»; как «царь» Молох, или Мелек, которому Авраам чуть не принес в жертву Исаака; как сихемский Баал завета, Эль-эльон, «всевышний», от имени которого благословил Авраама Мелхиседек; как воплощение вечного возвращения — круговорота небесных светил, «господин вечности», Эль Олам, как учит Элиезар Иосифа; как «Бог сущий» (Эль-Шаддай) и «всемогущий», открывающийся Иакову; как Адонай (множественное число от «господь», т.е. буквально «господи») — псевдоним Яхве, обладателя непроизносимого имени, тайны из четырех букв, составляющих тетраграмматон, — открывающий свое имя Моисею.
Глава 20. Табу, мораль и эпистемология запрета
Патриархи будут дол го и тщательно перебирать имена разных местных богов, небесных светил и природных стихий, они пройдут рискованный путь от многобожия к единобожию, и весь процесс завершится в многоименности единого бога. Много позже это иносказание Бога будет обобщено в методе апофатической теологии, использующей отрицательные атрибуты для возвышения субстанции.
Торговля и плутовство
Жизнь патриархов полна договорами с Богом. Бог обещает богатство, потомство, победу над врагами, власть над людьми, чудеса природы. Все это немалого стоит. Человеку предстоит платить первородным скотом и первыми плодами земли, неприятием чужих богов и культом единого Адона, отказом от нечистой пищи, нечистого совокупления, ему надлежит в организации своего быта, экономики и политики детально руководствоваться божественными заповедями. Скрупулезность последних фактически превращает их в правила торговли между человеком и богом и только как следствие этого - в правила торговых отношений между людьми. Отношение к земле, скоту, Богу, предметам культа, жертве, пище, рабам, родственникам, чужакам, бедным, богатым, священникам, волшебникам, больным, оскверненным — все строго нормируется талантами и сиклями серебра, мерами зерна, головами крупного и мелкого скота, физическими и моральными наказаниями, за все свои расценки. Вспомните знаменитые тарифы на индульгенции папы Александра VI — одну из первых печатных книг.
Архетипически звучат строки:
«В кисе твоей не должны быть двоякие гири, большие и меньшие.
В доме твоем не должна быть двоякая ефа, большая и меньшая.
Гиря у тебя должна быть точная и правильная, и ефа у тебя должна быть точная и правильная, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе.
Ибо мерзок пред Господом, Богом твоим, всякий делающий неправду»1.
1 Второзак. 25,13-16.
Раздел III. Прикладные исследования
Образ Иакова - воплощение удачливого торговца. «Иаков соединил в себе черты семита-торговца, гибкого, дальновидного и изворотливого; он не упустит подвернувшегося случая извлечь выгоду для себя, умеет добиться нужного не силой, а хитростью и не слишком разборчив в средствах, всегда готов перехитрить и поддеть своего соперника»1, — замечает Дж. Фрэзер. Получив от Яхве свое второе рождение посредством нового имени — Израиль и став тем самым отцом двенадцати колен Израилевых, Иаков задает стереотип восприятия еврейского национального духа как сочетания алчности и лукавства.
Однако вслушаемся, следуя за Фрэзером и Манном, но не только, в историю еще раз. У Исаака родились два сына: Исав, красный и косматый, сын огненного Марса, стрелок и силач, человек полей (земледелец?), и кроткий, многоумный Иаков, «лунный человек» (размышляющий по ночам), живущий в шатрах, но понимающий толк в скотоводстве и кулинарии. Возжелал Исав пищи, приготовленной Иаковом, красной чечевичной похлебки, Иаков же потребовал продать право первородства, в коем Исав не видел толку. Был ли это обман или торговая сделка, где каждый получил желаемое? Но не является ли всякая торговля обманом? А быть может, рассказ об этом обмане был просто уловкой историка, призванной обосновать древнее право минората, широко распространенное у западно-семитских племен, в Европе и Южной Азии?
Во второй раз пища Иакова вновь сослужила ему службу, теперь уже в ситуации с отцом, слепым Исааком. Иаков искал благословения отца, призванного подтвердить первородство, уже купленное у Исава. По наущению и при прямой помощи своей матери, Ревекки, Иаков опережает Исава, предлагает отцу кушанье не из дичи, а из нежного козленка. Ревекка налепляет на его безволосые руки и шею козлиные шкурки, имитируя космача Исава. Исаак введен в заблуждение и благословляет Иакова как первородного сына. За рагу из козленка Иаков уже во второй раз приобретает первородство. Опасаясь кары от Исава за обман, Иаков бежит в Месопотамию, к своему дяде Лавану.
Но так ли было на самом деле? Ил и это просто повествование о тех давних пережитках, тотемных ритуалах, которые в дальнейшем были отброшены детьми единого Бога?
1 Фрэзер Дж. Фольклор в Ветхом Завете. М., 1989. С. 207.
Глава 20. Табу, мораль и эпистемология запрета
Исаак демонстративно предпочитает первенца Исава, потому что Ревекка столь же демонстративно любит одного Иакова. Но красный космач Исав — копия Исмаила, сводного (первородного!) брата Исаака, он вызывает тягостные воспоминания о ненавистном и обделенном брате, он любим через силу, по обязанности. Жены его - хеттеянки Иегудифа и Васемафа; «они были в тягость Исааку и Ревекке»1. Исаак не возражал бы против того, чтобы Иаков родился первым; Ревекка угадывает его мысли и организует для Иакова древний обряд, называемый «вторым рождением».
Обряды «второго рождения» многообразны и известны, как свидетельствует Дж. Фрэзер, в Европе, Африке и Азии. Они служат усыновлению ребенка, лечению, примирению, очищению, искуплению, охране от напасти, повышению социального статуса. Многие из данных обрядов предполагают использование звериных шкур (часто именно козьих), в том числе в виде прикрепляемых ктелу полосок, которые призваны символизировать новое рождение от козы-матери. Это вторичное рождение от козы «считалось необходимым или желательным в тех случаях, когда младший сын приобретал право первородства в ущерб старшему живому брату»2. И одновременно имитация второго рождения осуществлялась в Древней Греции и Древней Индии для ритуального возвращения из мертвых человека, который долго отсутствовал в племени.
Возвращение Иакова из Месопотамии в Хеврон не могло не поразить всех домочадцев Исаака. Иаков, младший сын, покинул дом отца еще юношей, о нем забыли и считали его мертвым. И вот - огромные стада крупного и мелкого скота, вьючные и верховые верблюды, лошади, ослы, горы поклажи, всадники, праведная жена, две наложницы, двенадцать сыновей, многочисленные слуги и рабы - весь этот караван привел к Исааку уже постаревший и все еще неузнаваемый Иаков. Исав к тому времени давно пренебрегал заветом, беря в жены дочерей ханаанских, с которыми имел множество детей. Богатство и правоверность Иакова сами по себе делали его единственно достойным наследником Исаака, «благословенным» не на словах, а на деле. К тому времени Бог
1 Быт.26; 35.
2 Фрэзер Дж. Указ. соч. С. 264.
Раздел 111. Прикладные исследования
уже осуществил очередное иносказание: Иаков обрел новое имя -Израиль, и ему было предначертано продолжить дело Авраама. Это новое имя и долгое отсутствие требовали нового рождения, новой записи в актах гражданского состояния, которое и должно было произойти не до бегства Иакова к Лавану, а по возвращении от него.
Вот тут только и вошел Иаков с козьим рагу в шатер Исаака.
И раньше это не могло произойти, ибо именно у Лавана, своего дяди-обманщика, «беса преисподней» (Месопотамия, место многолетней ссылки, социальной смерти Иакова, воспринималась именно как мрачное посмертное обиталище), Иаков получил первые уроки торговой подмены, приняв Лию за Рахиль.
В библейском повествовании обнаруживается ретроспективная инверсия, свойственная мифу: причина и следствие, архетип и его подобие меняются местами. Лия вместо Рахили, Иаков вместо Исава. Обмен ритуальными фразами, козьи повязки, прочие аксессуары - и Иаков избавлен от всех прошлых грехов, очищен от многочисленных торговых обманов, случившихся за все предшествующее время, отныне он уже первородный сын, а Исаву до того нет дела, он давно отделился и живет своим хозяйством бок о бок с сыновьями Измаила, своего прототипа.
Мистический характер процедуры обмана-обмена товара на деньги и обратно очевиден не только для Маркса. Инобытие предметов, иносказание слов. Авраам выдает-продает фараону свою жену Сарру за сестру (она ведь и в самом деле его ритуальная сестра, тем более что и для фараона различие сестер и жен несущественно), а в обмен получает от фараона стада. Исаак оборачивается барашком, а взамен получает жизнь. Иаков перевоплощается в Исава, дабы получить право первородства. Лаван выдает одну сестру за другую, обманом продавая дочерей Иакову за его труд. Иаков превращает белых овец в пестрых, обманом забирая заработанный им скот по договору с Лаваном. Иуда целует и выдает тем самым за раба своего брата Иосифа, продавая то, что ему не принадлежит. И так далее.
Состоявшийся обмен — иносказание обмана. В сакральном мире правит тождество, которое идет вразрез профанной, эмпирической реальности. Сестра не тождественна не только жене, но даже другой сестре, как брат не только не тождествен рабу, но и другому брату. Не только коза или баран не тождественны челове-
Глава 20. Табу, мораль и эпистемология запрета
ку, но и один баран ил и козленок не равен другому. И здесь же, вопреки всему, сакральный мир предъявляет трансцендентальные претензии к миру эмпирическому; возникает невозможное требование одинаковых гирь и мер объема, призванных измерять абстрактную стоимость. В недостижимой истине усматривается форма избавления от иносказания: Ибо мерзок пред Господом, Богом твоим, всякий делающий неправду.
Преступление и кулинария
В гл. 20 книги «Исход» мы впервые встречаемся с классическим, сохранившим свое значение для современной морали, изложением Декалога с его заповедями «Не убивай», «Не кради» и т.п. И только позднее, в гл. 23, а затем и 34 книги прочитываются более ранние версии десяти заповедей — значительно более многословные, этнографически конкретные руководства для культовой и повседневной жизни, трансформировавшиеся трудно объяснимым образом в весьма общие религиозно-моральные запреты. Среди них: указание о Боге, которого должно чтить, и богах, которых чтить не должно; половые запреты; торговые правила; рабочее расписание; жертвенные ритуалы; перечень праздников; наконец, ряд кулинарных рецептов и табу. На фоне работ Дж. Фрэзера, Ф. Броделя и К. Леви-Строса, а также современной моды на здоровое питание уже не может быть сомнений в том, что кулинария - область не простой и пустяковой повседневности. Напротив, это особая онтология в действии, динамическая и проблематичная картина обмена между человеком и природой, значимый элемент древнейшего и влиятельнейшего культа огня. В этой онтологии непосредственно пребывал наш древний предок, еще не успевший забыть, сколь тяжек труд по добыче пищи, труд, делающий ее священной, насколько рискованна процедура принятия чего-либо внутрь организма, притом что природа пищеварения до сих пор полностью не ясна; насколько священно и вместе с тем запретно все, чего коснулся небесный, сошедший на Землю, огонь.
Неудивительно, что именно кулинарное табу древних версий Декалога — «Не вари козленка в молоке матери его» оказывается камнем преткновения для многих религиоведов. Последуем за Дж. Фрэзером, который довольно близко подошел к разгадке
Раздел III. Прикладные исследования
смысла данного табу. Он подвергает уничтожающей иронии мо-рализаторские ссылки на «сочувствие козе», чувства которой должны якобы страдать оттого, что ее сына варят именно в ее молоке. В самом деле, людей эпохи Исхода и их богов весьма мало заботили чужие страдания, так что о современной этике отношения к животным в те времена и речи идти не могло. Нет, не козьи чувства требует щадить Яхве в своей заповеди. Налагаемое им табу обращено к детям Иакова-Израиля, пастухам-скотоводам, хорошо понимающим лишь особый «скотоводческий язык».
Вспомним, как Иаков, бежав из дома отца, пасет стада своего дяди Лавана — об этом впечатляюще повествует не столько Библия, сколько Томас Манн в романе «Иосиф и его братья». «Давно уже не пристало Рахили, меньшей моей дочери, пасти овец, томясь днем от жары, а ночью от стужи. Ты будешь делать это за кров и овощную пищу и ни за что больше», — заключает Лаван договор с Иаковом. Итак, все молоко и мясо от скота, который пасет Иаков, является неотъемлемой собственностью Лавана, пастуху нельзя пить молоко и поживиться козленком. А мы уже знаем о кулинарных пристрастиях детей Авраама — ведь именно за тушенного в кислом молоке козленка выманил Иаков благословение слепого Исаака. Запомним: именно в кислом, уже свернувшемся молоке!
Почему, впрочем, речь идет о тушеном или вареном козленке, а не о жаренном или печенном на огне, как в пасхальной трапезе евреев, бежавших из Египта? Потому, что мясо, печенное на огне, -пища не мирного пастуха, но воина-путешественника; она символизирует путь, предстоящий евреям, и представляет собой репетицию походной трапезы, репетицию, каковой являются многие магические культы. Во всех же иных случаях древний, а также и средневековый человек не мог позволить себе роскоши жареного мяса, не принадлежа к богатым сословиям. Ведь для похлебки — пищи бедных людей —достаточно небольшого количества мяса, которое при этом не теряет в весе, как при жарке, а кроме того, объединяется с более дешевыми продуктами. Тем более что для жарки нужно сало, и уж, конечно, не свиное, а баранье, а курдюк — неизбежная часть жертвы Богу и никому, кроме левитов, не достается.
Иаков встречает Рахиль у колодца, куда она пригнала овец на водопой. Там очередь, возникает конфликт с пастухами, Иаков выручает ее. Еще бы, в жаркой полупустыне нет воды, вода — драгоценность. И напротив, пастух располагает обил нем иной жид-
Глава 20. Табу, мораль и эпистемология запрета 443
кости, пригодной для варки пищи, — молока. Поэтому и заповедь запрещает варить мясо в молоке, т.е. на пастбище — ведь не у колодца же, на глазах людей, пастух будет готовить ворованного козленка? Но «благословенного», т.е. Иакова, это все не касается. Его честность и избранность символизируется тем, что в безводной местности он копает колодец и находит воду, — такой человек в состоянии обойтись без воровства молока!
Вернемся к Фрэзеру. Говоря о симпатической магии связи молока и животного, молока в бурдюке и котле, с одной стороны, и молока в вымени животного — с другой, британский антрополог находится в своей стихии. Стоит поставить котел с молоком на огонь, как молоко в вымени животного начинает сворачиваться, а оно само — испытывать невыносимые муки. Множество древних скотоводческих народов исповедуют симпатическую магию, запрещающую кипячение молока вообще, ибо это опасно для здоровья животных, играющих центральную роль в жизнеобеспечении племени, а следовательно, угрожает благосостоянию всех людей. Тотемы «Коза-мать», «Корова-мать» страдают от злоупотреблений молоком, субстанцией жизни, объединяющей соплеменников родственными узами.
«В глазах первобытного пастушеского племени кипячение молока являлось более гнусным преступлением, нежели кража или убийство. Ведь вор и убийца посягают лишь на отдельных лиц, тогда как кипячение молока, подобно отравлению колодцев, угрожает существованию целого племени, подрывая основной источник его питания. Вот почему в первом издании еврейского Декалога мы не находим заповедей "не кради" и "не убивай", а взамен того читаем: "не кипяти молоко"»1.
Антропологические источники повествуют о распространенности запретов смешанной пищи (мяса с молоком, мяса и зерновых, мяса и овощей, молока и овощей и т.п.). Химико-физиологические основы этих табу не очевидны, тем более что подобного рода запреты возникают много позже эпохи каменного века, когда люди с неизбежностью потребляли смешанную пищу, на фоне чего и сформировалась пищеварительная система современного челове-
1 Фрэзер Дж. Указ. соч. С. 432.
444 Раздел III. Прикладные исследования
ка. В этом смысле аргументы с точки зрения эволюционной роли раздельного питания безосновательны; однако мясо и молоко категорически не желают совмещаться в желудке человека многих скотоводческих племен (кровь с молоком используется даже как рвотное средство). Соответствующее табу предполагает длительные перерывы между приемами мясной и молочной пищи. О чем здесь речь? В первую очередь о непричинении вреда домашним животным. Не совмещай приготовленное на огне (мясо) с молоком, которому огонь враждебен. Не смешивай молоко домашних животных (редко идущих в пищу) с мясом диких (не дающих молока), иначе коровы и козы перестанут доиться. Здесь же и практические соображения: не употребляй молоко после отела скота, когда часть его уходит на питание молодняка. Быть может, это и призыв к умеренному питанию вообще, когда еды не слишком много.
Наконец, последнее - последнее ли?
Иаков обманом и кулинарным искусством выманивает благословение у Исаака — любителя тушенных в кислом молоке козлят. С одной стороны, молоко уже свернулось, а потому его нагревание на огне перестало быть серьезным преступлением. С другой стороны, этот рецепт как раз становится преступлением для будущих поколений, оказываясь орудием обмана. Отныне это блюдо под запретом как греховный кулинарный архетип.
Однако грех — объект не только эмпирического запрета, но и мистического восхищения. Иаков с его чечевичной похлебкой и козьим рагу — сакральный кулинар, задающий значение поварского искусства как элемента этиологического мифа и акта культурного героизма. В ответ на вопрос: «В чем же твоя благо-словенность?» он мог бы дать и такой ответ в характерном библейском стиле: «Ибо я готовил для брата моего; ибо я готовил для отца моего». Для брата, т.е. для равного, для ближнего своего, для всего народа. Для отца, т.е. для старшего, в пределе -для Бога. Готовил — приносил в жертву народу и Богу свое искусство, удовлетворяя их желания и ожидания. Готовил -преобразуя вещество природы в предмет культа, в магическую субстанцию, способную решать проблемы, которые в сущности не могут быть решены. Готовил — себя самого, совершая мучительную внутреннюю работу, — для роли отца народа Израилева и Божьего избранника.
Глава 20. Табу, мораль и эпистемология запрета
Деяние, проступок, событие подменяют, обозначают собой другие деяния, события, поступки. Слово и смысл рождаются как иносказание внутри самого бытия. Вскипятить молоко — обречь на голодную смерть. Пасти овец — завоевать любимую. Принести агнца в жертву - заключить договор. Символы скотоводческого бытия и метафоры языка множатся и сливаются в одно. Отныне и на все века: отождествление нетождественного — закон абстрактного мышления и универсальной морали, логический фундамент всякой культурной миграции и языкового дискурса. Религиозная жертва выступает ретроспективным иносказанием договорных отношений между враждебными племенами. Научная теория возникает как гипотетическое иносказание природы в образе «другой Книги», в которой видимое «нечистое» движение планет должно быть пересказано «чистым» языком сферической геометрии и механики. Темная, нагруженная магическими предрассудками заповедь «Не вари козленка в молоке матери его» должна быть понята как перспективное иносказание моральных максим «Не убивай» и «Не кради». Моральный дискурс — результат длительной трансформации нормативного дискурса вообще, в ходе которой человек, одолеваемый соблазнами, учится говорить «нет». Моральный субъект — это индивид, сознание которого содержит в снятом виде все тяготы критико-рефлексивной переработки эмпирической истории нравов. Его преимущество перед далекими предками - способность видеть моральную тщету исторического многообразия и мужество жить, не смиряясь с собственной греховностью.
Глава 21. Философия и литература1
Культура в отличие от иных сфер человеческого бытия есть место мирного сосуществования, взаимодействия и конкуренции образов, ценностей, идей. Этот «третий мир», если использовать термин Карла Поппера, или мир культуры, существует в форме музея, библиотеки, театра, интеллектуального сообщества, герои которых постоянно вспоминают, цитируют, окликают друг друга. Предельный случай такого героя - это, по словам Иосифа Бродского, «поэт, то есть - человек, легко впадающий в зависимость от порядка чужих слов, чужих размеров»2, человек, всегда готовый «поклониться тени»3, или как выразился Исаак Ньютон, «стоящий на плечах гигантов». Потому диалог, как полагал М. Бахтин, - универсальная форма бытия культурной, гуманитарной мысли, погруженной в текст, это форма ее творческого, динамического бытия. Тем самым текст есть не чисто лингвистическое, а значительно более широкое понятие, включающее в себя субъекта. Эту же мысль проводит и М.К. Петров: «За любыми актами общения прослеживается наличие текста как основной и, видимо, высшей содержательной единицы общения. Важной особенностью текста является то, что любой текст всегда имеет более одного владельца, всегда находится в совместном владении двух или большего числа индивидов живущего поколения, что и позволяет тексту переживать своих владельцев, существовать неопределенно долго, постоянно и преемственно изменяясь в актах общения»4. Как сказал Борхес, книги подобны образам, которые кажутся живыми, но не ответят нам, если мы их о чем-то спросим. Чтобы исправить этот недостаток, Платон придумал диалог.
Итак, Бахтин показывает, что текст по природе диалогичен и эта диалогич-ность имеет открытый характер: смысл текста не ограничен замыканием текста на себе самом (в противоположность установкам семиотики и структурной лингвистики). Более того, диалог не ограничен и парой автор-читатель, но предполагает предшествующих (и последующих). Как пишет Бахтин, «не может быть изолированного высказывания. Оно всегда предполага-
1 Частично опубликовано как: Касавин И. Т. Философия и литература: диалог дискурсивных культур // Международные Лихачевские научные чтения. СПб., 2012.
2 Бродский И. Примечание к комментарию // И. Бродский. Соч. Екатеринбург, 2003. С. 776.
3 «Поклониться тени» — так назвал И. Бродский свое эссе, в котором он отдал поэтический долг английскому поэту Уистану Хью Одену. См.: Бродский И. Указ, соч.
4 Петров М.К. Язык, знак, культура. М., 199]. С. 83.
Глава 21. Философия и литература
ет предшествующие и следующие за ним высказывания. Ни одно высказывание не может быть ни первым, ни последним. Оно только звено в цепи и вне этой цепи не может быть изучено»1. Так текст смыкается со своей противоположностью - дискурсом.
Абсолют и иносказание
История культуры вела человека от мифа к литературе и далее — к философии и науке. И каждая из этих форм культуры включалась в диалог с другими. Философия и наука, философия и литература, философия и религия попеременно становились то полюсами, то дополняющими друг друга частями. Каждую из этих пар характеризует своя особенность, производная от позиции рефлексии. Пусть ученый, литератор, священник сами скажут, чем им мила философия. Я же скажу за философа. Наука вызывает у философии ажиотаж аналитического, обоснованного, исследовательского мышления. Религия держит философию в напряжении абсолюта. А литература учит философию создавать мифы, архетипы и творить их не путем натужной и эзотерической рефлексии, а играючи, изящно, красиво, увлекательно.
«Хотите быть философом - пишите романы», говорили философы-экзистенциалисты. Во многом популярность Хайдеггера и Сартра обязана стилю, языку их произведений, литературному таланту. Возможно, в присуждении философам Нобелевских премий по литературе содержался глубокий смысл. И это не просто форма: литература внесла в познание человека не меньший вклад, чем гуманитарные науки, философия в том числе, и в этом смысле она есть подлинная база философской антропологии. А последняя в свою очередь смыкается с онтологией творчества как тайны и призвания человека, соревнующегося с создателем. Отсюда ход к метафизике литературного дискурса, метафизике письменного стола и библиотеки как образов пространства и времени творческого процесса, к аналогиям между письмом и сном, творчеством и сном, к таким понятиям, как мечта, чудо и легенда.
Существует много, очень много примеров использования литературы в философском дискурсе — как объекта исследования; как дескриптивно-феноменологического, нарративного, диало-
' Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 340.
Раздел III. Прикладные исследования
гического, утопического метода; как формы обоснования или иллюстрации идеи. Отдельно скажу об эпистемологии, в которой сегодня «натуралистический тренд», редуцирующий ее к науке, противостоит мифопоэтическому дискурсу в стиле Р. Рорти или П. Фейерабенда. Как только были преодолены известные демаркации науки и метафизики, контекста открытия и контекста обоснования, набор эпистемологических ресурсов резко расширился. Наука, строгое рассуждение вообще ограничены в достижении результатов; именно поэтому использование «нестрогих», литературно-художественных способов выражения, литературно-культурной фактуры восполняет лакуны в реконструкции познавательных ситуаций, в анализе творчества, в выдвижении творческой идеи.
То, как литература — в снятом, скрытом виде — проникла в самую сердцевину философского мышления, иллюстрирует идея «универсалий культуры», казалось бы, рожденная самим рефлексирующим разумом. Однако это было рефлексией по поводу литературы и во многом с использованием литературных же методов. Борхес представлял себе все интеллектуальное развитие человечества как бесконечные интерпретации и комментарии по поводу одной или нескольких метафор: «Быть может, всемирная история — это история различной интонации при произнесении нескольких метафор»1. Метафора, достигшая уровня архетипа, стала главным способом трансцендирования за пределы эмпирической реальности и в этом смысле — основным способом философского мышления.
Когда некоторому элементу специфической культуры придается столь общий и абстрактный смысл, что возникает возможность отрыва ее от локальной культуры и истории, то возникает универсалия. М. Элиаде говорит в этой связи о культурном символизме как «скважине» в трансцендентное, как продукте процесса исторической универсализации2.
1 Борхес Х.Л. Соч. В 3 т. Т. 2. С. 15.
2 «Образы - это "скважины", ведущие в надысторический мир. И это не единственное их достоинство: благодаря им различные "истории" получают возможность общаться между собой... Благодаря христианизации божества и святилища всей Европы получили не только общие имена, но в каком-то смысле обрели свои собственные архетипы и, следовательно, универсальные ценности» (Элиаде М. Миф о вечном возвращении. М., 2000. С. 244-245).
Глава 21, Философия и литература 449
К. Хюбнер1 и B.C. Степин2 обращают внимание на две стороны культурной универсалии — концептуальную и экзистенциальную. Это, если хотите, две версии фундаментальной реальности — объективно-отстраненная, научно-аналитическая, с одной стороны, и человекоразмерная, эмоционально нагруженная — с другой. Отсюда берут свое начало и два способа выражения как трансцендирования -логический и художественный, проблема-тизация и мифологизация. Философия проблематизирует действительность и знание о ней, литература строит миф о действительности и знании, хотя здесь дело только в акцентах. Литература тоже проблематизирует, но иначе', философия тоже мифологизирует, но иначе.
Вообще и творчество, и его истолкование - это стремление сказать нечто иначе, инаковость мышления и высказывания. Человек с самого начала своего несовершенного бытия столкнулся с тем, что его представления и слова не дают выхода из складывающейся ситуации. Крушение Вавилонской башни привело его к необходимости все время подгонять свои обозначения к новым обстоятельствам, выражать иначе то, что он уже знает, но что в данной ситуации не подходит. Отсутствие однозначной связи между объектом, смыслом и словом - источник всякой попытки иносказания. Иносказания не просто как намека, эвфемизма, смены интонации, но как универсального механизма создания текста, взаимодействия текста и контекста в дискурсе. С изобретением этого механизма уже не стало текста, который бы не явился иносказанием того, что сказано ранее, и о том, о чем сказано по-другому; и нет отныне объекта, о котором может быть сказано только так, а не иначе.
В чем вечная проблема несоизмеримости языка и мира? В мире, требующем изменения, или в языке, вынуждаемом к иносказанию? Жизнь не удовлетворяется повторением пройденного, она требует модификаций, отклонений от правил, нарушения стандартов. И здесь же — всякое изменение мира не приводит в точности к поставленным целям, а потому нуждается в оправдании этого несоответствия с помощью языковых приемов. Если
' См.: Хюбнер К. Религиозные аспекты экзистенциального анализа у Хайдегге-ра//Религия, магия, миф: современные исследования. М., 1997.
2 См.: Степин B.C. Мировоззренческие универсалии как основание культуры // Универсалии восточных культур. М., 2001.
Раздел 111. Прикладные исследования
нельзя изменить мир в желаемом направлении или вообще его изменить, то можно по крайней мере выразиться иначе, чем уже было сказано.
Вспомним: «Вы слышали, что сказано древним: не убивай, кто же убьет, подлежит суду. А Я говорю вам, что всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду». «Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А Я говорю вам: любите врагов ваших».
Воттак —«Ая говорю вам...», — упорно повторял Иисус в своем парафразе пророков, обличая не столько дела, сколько мысли, чувства, способы выражения. Отныне несоответствие мира и языка — вина человеческого бытия, гневливого, вожделеющего, всуе взывающего к Богу. Вина порождает страх. Страх требует отчуждения вины от человека, освобождения от ответственности. Но вина, как трагическое напряжение духа, рождает и духовность, а духовность вновь вспоминает о вине и готова к покаянию. Духовность, находящаяся в страхе, скрывается от самой себя, она играет; играющая духовность ищет и находит формы своего выражения — в иносказании, сочинительстве, творчестве.
Ситуации иносказания — это перекрестки культуры, акты созидания культурных объектов, новые интонации в произнесении метафоры, как сказал бы Борхес. Вся литература — это архетипи-ческие метафоры и интонации, и среди них главные — мечта, чудо, легенда, фиксирующие трансцендентальные аспекты бытия.