Глава первая. АНАРРЕС — УРРАС 21 страница
— По-моему, — оправдывающимся тоном сказала закутанная в одеяло Таквер, — Тир был не очень сильным человеком.
— Да, он был чрезвычайно раним.
Они надолго замолчали.
— Не удивительно, что тебя преследуют мысли о нем, — сказала она. — Его пьеса. Твоя книга.
— Но мне легче. Ученый может сделать вид, что его работа — это не он, что это просто безличная Истина. Художник не может спрятаться за Истину. Ему вообще некуда спрятаться.
Таквер некоторое время искоса поглядывала на него, потом повернулась и села в постели, натянув на плечи одеяло.
— Брр! Холодно… Я была не права с книгой, да? Насчет того, чтобы позволит Сабулу изрезать ее и поставить на ней свое имя. Но мне казалось, что это правильно, что это означает — поставить работу впереди работающего, гордость впереди тщеславия, общину впереди эго, и все такое. А на самом деле оказалось совсем не так, правда? Оказалось, что это — капитуляция. Капитуляция перед авторитарностью Сабула.
— Не знаю. Это помогло ее напечатать.
— Правильная цель, но неправильное средство! Я долго думала об этом, Шев, там, в Рольни. Я тебе скажу, в чем было дело. Я была беременна. У беременных не бывает этики. Только самый примитивный жертвенный импульс. К черту книгу, и партнерство, и истину, если они угрожают драгоценному плоду!… Это инстинкт сохранения рода, но он может действовать во вред обществу; это биологический инстинкт, а не социальный. Мужчины могут быть благодарны, что им никогда не попасть в его лапы. Но мужчина должен понять, что женщина-то может в них попасть, и остерегаться этого. Я думаю, поэтому старые архистские общества пользовались женщинами, как собственностью. Почему женщины позволяли им это? Потому что они все время были беременны — потому что они были уже порабощены, ими уже владели.
— Ладно, может быть, и так, но наше-то общество, здесь — это истинная община, всюду, где оно верно и истинно воплощает идеи Одо. Ведь Обет дала женщина! Что ты делаешь — поддаешься чувству вины, купаешься в нем, как свинья в грязи? — На Анарресе нет животных, поэтому Шевек употребил сложное правийское слово, буквально означающее: «непрерывно покрывать толстым слоем экскрементов». Гибкость и точность правийского языка способствовали созданию ярких метафор, совершенно не предвиденных его изобретателями.
— Да нет! Это было чудесно — родить Садик! Но с книгой я все-таки была не права.
— Мы оба были не правы. Мы всегда ошибаемся вместе. Неужели ты всерьез думаешь, что ты решила за меня?
— Я думаю, что в тот раз — да.
— Нет; дело в том, что ни ты, ни я не решили… ни ты, ни я не выбирали. Мы позволили Сабулу выбирать за нас. Нашему собственному, сидящему в нас Сабулу — традициям, склонности к морализированию, боязни социального остракизма, боязни быть не такими, как все, боязни быть свободными! Ну, уж больше — никогда. Я учусь долго, но в конце концов выучиваюсь.
— Что ты собираешься делать? — спросила Таквер с ноткой радостного возбуждения в голосе.
— Поехать с тобой в Аббенай и организовать синдикат, типографский синдикат. Напечатать «Принципы» без сокращений. И вообще напечатать все, что нам понравится. «Очерк об Открытом Обучении Естественным Наукам» Бедапа, который КПР не хотело распространять. И пьесу Тирина. Это мой долг перед ним. Он мне объяснил, что такое тюрьмы, и кто их строит. Кто строит стены, тот и становится своим собственным пленником. Я собираюсь выполнять в социальном организме свойственную мне функцию. Я собираюсь ходить и разрушать стены.
— Смотри, как бы сквозняк не сделался, — сказала Таквер, закутавшись в одеяло. Она прислонилась к нему, и он обнял ее за плечи.
— На это я и рассчитываю, — ответил он.
В эту ночь, еще долго после того, как Таквер заснула, он лежал без сна, закинув руки за голову, глядя в темноту, слушая тишину. Он думал о своем долгом пути из Пыли сюда, вспоминал монотонность и миражи пустыни, машиниста с лысой коричневой головой и простодушными глазами, который сказал, что человек должен работать вместе со временем, а не против него.
За последние четыре года Шевек кое-что узнал о своей воле. В безысходности он узнал ее силу. Никакой социальный или этический императив не мог сравняться с ней. Даже голод не мог подавить ее. Чем меньше он имел, тем более абсолютной становилась его потребность быть.
Эту потребность он осознавал, по одонианской терминологии, как «клеточную функцию» — аналогический термин, обозначающий индивидуальность человека, работу, которую он способен выполнять лучше всего, а поэтому — его оптимальный вклад в его общество. Здоровое общество позволяет человеку свободно выполнять эту оптимальную функцию, которая обретает силу и гибкость в координации всех таких функций. Это была центральная идея «Аналогии» Одо. С точки зрения Шевека, то, что одонианское общество на Анарресе не сумело достичь этого идеала, не уменьшало его ответственности перед обществом; совсем наоборот. Когда миф о Государстве убран с дороги, становятся ясны истинные общность и взаимосвязь общества и индивида. Общество может требовать от индивида жертвы, но не компромисса: потому что, хотя лишь общество способно обеспечить безопасность и стабильность, только индивид, только личность обладает властью сделать нравственный выбор, властью измениться, а изменение — основная функция жизни. Одонианское общество было задумано как перманентная революция, а революция начинается в мыслящем сознании.
Все это Шевек продумал еще раньше и именно в этих терминах, потому что его сознание было полностью одонианским.
Поэтому теперь он был уверен, что его изначальная и безусловная воля к творчеству с одонианской точки зрения сама себе является оправданием. Его чувство первоочередной ответственности перед своей работой не изолировало его, как он думал раньше, от товарищей, от общества. Оно полностью связывало его с ними.
Шевек считал также, что если у человека есть чувство ответственности по отношению к чему-то одному, он обязан чувствовать ответственность и во всем остальном. Ошибкой было бы считать себя лишь вместилищем для него и приносить ему в жертву любые другие обязанности.
Об этой жертвенности говорила Таквер, осознавая ее в себе — беременной, и говорила с долей ужаса, отвращения к себе, потому что она тоже была одонианкой и тоже считала ложным отделение цели от средств. Для нее, как и для него, цели не существовало. Существовал процесс; процесс был всем. Человек может идти в перспективном направлении или по неверному пути, но, отправляясь в путь, он не рассчитывает где бы то ни было остановиться. Если именно так понимать всякую ответственность, всякое обязательство, то все они обретают суть и долговечность.
Так и взаимные обязательства между ним и Таквер, их отношения во время всей их четырехлетней разлуки оставались совершенно живыми. Они оба страдали от этого, сильно страдали, но ни ему, ни ей и в голову не приходило избежать страдания, отказавшись от этих обязательств.
Потому что в конце концов, — думал он теперь, лежа в тепле сна Таквер, — они оба ищут радости, полноты бытия. Избегая страданий, лишаешься и шанса испытать радость. Удовольствие — или удовольствия — ты, может быть, и получишь, но утоления не будет. Ты не узнаешь, что значит вернуться домой.
Таквер тихонько вздохнула во сне, словно соглашаясь с ним, и повернулась на другой бок; как видно, ей снился какой-то спокойный сон.
Утоление, — думал Шевек, — есть функция времени. Погоня за наслаждением идет по кругу, повторяется, она вневременна. Погоня за разнообразием, которой предается зритель, искатель острых ощущений, сексуально неразборчивый человек, всегда заканчивается в одном и том же месте. Она имеет конец. Она приходит к концу и должна опять начинаться сначала. Это — не странствие и возвращение, это — замкнутый круг, запертая комната, камера.
За стенами этой запертой комнаты — пейзаж времени, в котором дух может, если хватит удачи и мужества, построить хрупкие, временные, невероятные дороги и города верности; пейзаж, в котором могут жить люди.
Только тогда, когда поступок совершается в пределах этого пейзажа настоящего и будущего, он становится человеческим поступком. Верность, которая обеспечивает непрерывность настоящего и будущего, связывая время в единое целое, — вот корень силы человека; без нее невозможно сделать ничего хорошего.
И так, оглянувшись на последние четыре года, Шевек увидел, что они прошли не напрасно, что они были частью здания, которое он и Таквер строят своей жизнью. Когда работаешь вместе со временем, а не против него, — думал Шевек, — главное, что оно не пропадает зря. Даже страдание выполняет свою роль.
Глава одиннадцатая. УРРАС
Родарред, древняя столица Провинции Аван, был остроконечным городом: сосновый лес, а над острыми вершинами сосен еще выше вздымался лес башен. Улицы были узкие и темные, засаженные деревьями, под которыми рос мох и порой стоял туман. Только с семи мостов через реку можно было, подняв голову, увидеть верхушки башен. Некоторые из них были высотой в несколько сот футов, другие были совсем небольшие, точно измельчавшие дома. Некоторые башни были каменные, другие — из фаянса, мозаики, цветного лиственного листового стекла, обшитые медью, оловом или золотом, неимоверно декоративные, хрупкие, сверкающие. На этих бредовых и очаровательных улицах все триста лет своего существования размещался Совет Правительств Планеты. Многие посольства и консульства в СПП и в А-Ио тоже теснились в Родарреде, всего в часе езды от Нио-Эссейя и резиденции правительства страны.
Посольство Терры в СПП располагалось в Речном Замке, приземистом, стоявшем между Нио-Эссейским шоссе и рекой; над замком возвышалась только одна башня, толстая, невысокая, с квадратной крышей и поперечными щелями окон, похожими на прищуренные глаза. Ее стены четырнадцать веков противостояли оружию и погоде. Со стороны суши возле башни росли купы темных деревьев, а между ними был переброшен через ров подъемный мост. Мост был опущен, ворота на нем распахнуты. Ров, мост, река, зеленая трава, черные стены, флаг на башне — все это смутно поблескивало в пробившихся сквозь речной туман лучах солнца, и колокола на всех башнях Родарреда принялись за свою долгую и до безумия гармоничную работу — вызванивать семь часов утра.
В вестибюле замка, за очень современным столом дежурного сидел отчаянно зевавший чиновник.
— Мы, собственно, открываемся только с восьми часов, — глухо сказал он.
— Мне нужно видеть посла.
— Посол завтракает. Вам придется записаться на прием. — С этими словами чиновник утер слезящиеся глаза и сумел, наконец, как следует разглядеть посетителя. Он вытаращил глаза, несколько раз беззвучно открыл и закрыл рот и сказал:
— Кто вы такой? Куда… что вам нужно?
— Мне нужно видеть посла.
— А ну-ка погодите, — сказал чиновник с чистейшим ниотийским выговором, все еще не сводя с посетителя глаз, и потянулся к телефону.
Между подъемным мостом и входом в посольство только что остановился автомобиль, и из него вылезали несколько человек; металлические пуговицы на их черных мундирах сверкали на солнце. Из основной части здания в вестибюль, переговариваясь, вошли два других человека, странного вида люди в странной одежде. Шевек быстро обошел стол дежурного и почти бегом кинулся к ним.
— Помогите мне! — сказал он.
Они изумленно взглянули на него. Один нахмурился и попятился. Второй посмотрел мимо Шевека на группу людей в форме, которые в этот момент входили в посольство.
— Сюда, — спокойно сказал он, взял Шевека под руку и, сделав два шага, закрыл за ним и за собой дверь маленькой боковой комнатки; все это он проделал с изяществом балерины.
— В чем дело? Вы из Нио-Эссейя?
— Мне нужно видеть посла.
— Вы один из забастовщиков?
— Шевек. Меня зовут Шевек. С Анарреса.
Глаза инопланетянина сверкнули на черном, как агат, лице, умные, блестящие.
— «Бохтымой», — едва слышно сказал терриец, а потом по-иотийски:
— Вы просите убежища?
— Я не знаю. Я…
— Пойдемте со мной, д-р Шевек. Я вас отведу куда-нибудь, где вы сможете присесть.
Черный человек под руку вел его по залам, по лестницам.
Какие-то люди пытались снять с него куртку. Он сопротивлялся, боясь, что им нужен блокнот в кармане его рубашки. Кто-то властно сказал что-то на незнакомом языке. Еще кто-то сказал Шевеку:
— Ничего, ничего. Он просто хочет посмотреть, не ранены ли вы. У вас куртка в крови.
— Другого, — сказал Шевек. — Кровь другого человека.
Он сумел приподняться и сесть, хотя у него кружилась голова. Оказалось, что он сидит на кушетке в большой, залитой солнцем комнате; очевидно, он потерял сознание. Возле него стояло несколько мужчин и женщина. Он непонимающе смотрел на них.
— Вы находитесь в посольстве Терры, д-р Шевек. Здесь вы — на террийской территории. Вы в полной безопасности. Вы можете оставаться здесь столько, сколько захотите.
Кожа у женщины была желто-коричневая, как земля, в которой много железа, и, за исключением головы, безволосая; не выбритая, а просто безволосая. Черты лица у нее были странные и детские, маленький рот, нос с низкой переносицей, длинные глаза с тяжелыми веками, щеки и подбородок — округленные, с жиром под кожей. Вся фигура была округленная, гибкая, детская.
— Здесь вы в безопасности, — повторила она.
Шевек попытался заговорить, но не смог. Один мужчина легонько толкнул его в грудь и сказал:
— Ложитесь, ложитесь.
Он лег, но прошептал:
— Мне нужно видеть посла.
— Я и есть посол. Меня зовут Кенг. Мы рады, что вы пришли к нам. Здесь вы в безопасности. Сейчас отдохните, пожалуйста, д-р Шевек, а потом мы поговорим. Спешить некуда. — Женщина говорила со странной певучей интонацией, а голос у нее был хрипловатый, как у Таквер.
— Таквер, — сказал он на родном языке. — Я не знаю, что делать.
Она сказала: «Спать», — и он уснул.
После того, как Шевек два дня спал и ел, его, снова одетого в его серый иотийский костюм, за это время вычищенный и выглаженный, проводили в личную гостиную посла на третьем этаже башни.
Посол не поклонилась ему и не пожала ему руку, а сложила руки — ладонь к ладони — перед грудью и улыбнулась.
— Я рада, что вы чувствуете себя лучше, д-р Шевек. Ах, нет, надо говорить просто «Шевек», не так ли? Садитесь, пожалуйста. Извините, что мне приходится говорить с вами по-иотийски, на языке, который является иностранным для нас обоих. Я не знаю ваше го языка. Я слышала, что он необычайно интересен, ведь это единственный рационально изобретенный язык, ставший языком великого народа.
Рядом с этой любезной инопланетянкой Шевек чувствовал себя большим, грузным, волосатым. Он сел в одно из глубокий, мягких кресел. Кенг тоже села, но при этом поморщилась.
— У меня уже стала болеть спина, — сказала она, — от сидения в этих удобных креслах!
И тут Шевек понял, что ей не тридцать лет или даже меньше, как он сперва подумал, а шестьдесят или больше; его ввели в заблуждение ее гладкая кожа и детское телосложение.
— Дома, — продолжала она, — мы большей частью сидим на полу, на подушках. Но если бы я стала так делать здесь, мне пришлось бы смотреть на всех еще больше снизу вверх. Вы, тау-китяне, такие высокие!… У нас небольшая проблема. Вернее, не у нас, а у правительства А-Ио. Ваши люди на Анарресе, ну, знаете, те, кто держит с Уррасом радиосвязь, очень настоятельно просят дать им возможность поговорить с вами. И иотийское правительство в затруднении. — Она улыбнулась, и в ее улыбке было только веселье. — Они не знают, что сказать.
Она была спокойна. Спокойна, как обточенный водой камень, который успокаивает, когда на него смотришь. Шевек откинулся в кресле и медлил с ответом.
— Иотийскому правительству известно, что я здесь?
— Ну, официально — нет. Мы ничего не говорили, а они не спрашивали. Но здесь, в посольстве, работает несколько чиновников и секретарей-иотийцев. Так что они, конечно, знают.
— То, что я здесь, для вас опасно?
— О, нет. Мы ведь — посольство в Совете Правительств Планеты, а не в государстве А-Ио. Вы имели полное право придти сюда, и весь остальной Совет вынудил бы А-Ио признать это право. И, как я вам сказала, этот замок — территория Терры. — Она опять улыбнулась; ее гладкое лицо покрылось множеством мелких складочек и вновь разгладилось. — Прелестная фантазия дипломатов! Этот замок в одиннадцати световых годах от моей Земли, эта комната в башне, в Родарреде, в А-Ио, на планете Уррас солнечной системы Тау Кита является территорией Терры.
— Тогда вы можете сказать им, что я здесь.
— Хорошо. Это упростит дело. Мне нужно было ваше согласие.
— С Анарреса ничего не передавали… для меня?
— Не знаю. Я не спросила. Я не поставила себя на ваше место — и не подумала об этом. Если вы о чем-то беспокоитесь, мы можем радировать на Анаррес. Мы, конечно, знаем, на какой длине волны там работают ваши друзья, но мы сами ею не пользовались, потому что они не предложили нам этого. Нам казалось, что лучше не настаивать. Но мы легко можем устроить для вас сеанс связи.
— У вас есть передатчик?
— Мы могли бы ретранслировать через наш звездолет — звездолет хейнитов, который ходит по орбите вокруг Урраса. Ведь Хейн и Терра сотрудничают. Посол Хейна знает, что вы у нас; он — единственный, кого мы официально известили. Так что радио — к вашим услугам.
Шевек поблагодарил ее с простотой человека, который не ищет за предложением его мотивов. Кенг несколько секунд разглядывала его проницательным, прямым и спокойным взглядом.
— Я слышала вашу речь, — сказала она.
Он посмотрел на нее, словно издалека.
— Речь?
— Когда вы выступали на той большой демонстрации на Капитолийской Площади. Сегодня как раз неделя… Мы всегда слушаем подпольное радио, передачи Рабочих-Социалистов и Сторонников Свободы. Разумеется, они вели репортаж с демонстрации. Я слышала ваше выступление. Оно меня очень взволновало. А потом начался шум, какой-то странный шум, и было слышно, как толпа закричала. Они не объяснили, в чем дело. Слышались вопли. А потом все вдруг стихло, ушло из эфира. Слушать это было страшно, так страшно… И вы были там… Как вам удалось спастись? Как вы выбрались из города? Старый Город все еще оцеплен; в Нио введены три армейских полка; они каждый день устраивают облавы, хватают забастовщиков и тех, кого подозревают, десятками, сотнями. Как вы добрались сюда?
Он слабо улыбнулся:
— На такси.
— Через все контрольно-пропускные пункты? И в этой окровавленной куртке?… И ведь все знают, как вы выглядите.
— Я был под задним сиденьем. Такси реквизировали… так это называется? Некоторые люди пошли ради меня на этот риск.
Шевек посмотрел вниз, на свои стиснутые на коленях руки. Он сидел совершенно спокойно, но по глазам и по складкам у рта было заметно внутреннее напряжение. Он немного подумал и продолжал тем же бесстрастным тоном:
— Сначала мне просто везло. Когда я вышел из своего укрытия, мне повезло, что меня сразу же не арестовали. Но я пробрался в Старый Город. И тогда это было уже не одно лишь везение. Они обдумывали, куда меня можно было бы отправить, они планировали, как доставить меня туда, они рисковали. — Он произнес одно слово на своем родном языке, потом перевел его: — Солидарность…
— Как странно, — сказала Посол Терры. — Я почти ничего не знаю о вашей планете, Шевек. Я знаю только то, что нам рассказывают уррасти, потому что ваш народ не разрешает нам прилетать туда. Я, конечно, знаю, что планета — засушливая, с суровым климатом; знаю, как была основана колония, знаю, что это — эксперимент по созданию не-авторитарного коммунизма, знаю, что ваше общество продержалось уже сто семьдесят лет. Я немного читала Одо — довольно мало. Я думала, что это мало существенно для того, что сейчас происходит на Уррасе; что это далеко; просто интересный эксперимент. Но я ошибалась, не так ли? Это существенно. Быть может, Анаррес — ключ к Уррасу… Революционеры в Нио — они ведь берут свое начало там же. Они ведь не просто бастовали ради повышения зарплаты или протестовали против мобилизации. Они не только социалисты, они анархисты, они бастовали против Власти. Понимаете, размеры демонстрации, сила народного волнения и паническая реакция правительства — все это казалось таким непонятным. Почему столько волнений? Здешнее правительство не деспотично. Богатые действительно очень богаты, но бедные не так уж бедны. Они не рабы, они не голодают. Почему их не удовлетворяют хлеб и речи? Почему они так сверхчувствительны?… Теперь я начинаю понимать, почему. Но вот чего я все еще не могу понять: почему правительство А-Ио, зная, что эта традиция Сторонников Свободы все еще существует, зная о недовольстве в крупных промышленных городах, все же привезло вас сюда? Это все равно, что принести горящую спичку на пороховой завод!
— Меня не собирались и близко подпускать к пороховому заводу. Они рассчитывали изолировать меня от простого народа, планировали, что я буду жить среди ученых и богатых. Не увижу бедняков. Не буду видеть ничего безобразного. Они хотели упаковать меня в вату, потом в коробочку, потом в бумагу, потом в картонку, потом в пластиковую пленку, как все здесь. И там я должен был быть счастлив и делать свою работу, работу, которую я не мог делать на Анарресе. А когда она была бы закончена, я должен был бы отдать ее им, чтобы они смогли угрожать ею вам.
— Угрожать? Вы имеете в виду Терру, и Хейн, и другие космические державы? Чем угрожать?
— Аннигиляцией пространства.
Кенг помолчала.
— Разве вы занимаетесь этим? — спросила она своим кротким, смешным голосом.
— Нет. Я занимаюсь не этим! Прежде всего, я не изобретатель, не инженер. Я — теоретик. Им и нужна от меня теория. Теория Общего Поля в темпоральной физике. Вы знаете, что это такое?
— Шевек, ваша тау-китянская физика, ваша Благородная Наука мне совершенно недоступна. Я не получила специального образования по математике, физике, философии, а она, как мне кажется, состоит из всего этого и вдобавок из космологии и из многого другого. Но я понимаю, что вы имеете в виду, говоря: «Теория Одновременности», так же, как я понимаю, что подразумевается под Теорией Относительности; то есть, я знаю, что теория относительности дала определенные практические результаты, великие результаты; и поэтому, как я понимаю, ваша темпоральная физика может сделать возможными новые технологии.
Шевек кивнул.
— Им нужно вот что, — сказал он, — мгновенный перенос материи через пространство. Нуль-транспортировка. Понимаете, передвигаться в космосе, не пересекая пространство и не затрачивая времени. Они, может быть, еще придут к этому; думаю, не на основании моих уравнений. Но при помощи моих уравнений они смогут сделать нуль-передатчик, если захотят. Люди не способны перепрыгивать широкие пропасти, а идеи способны.
— Что такое нуль-передатчик, Шевек?
— Такая идея. — Он невесело улыбнулся. — Это будет аппарат, который позволит поддерживать связь между двумя точками пространства без временного интервала. Этот аппарат, конечно, не будет передавать сообщения; одновременность есть идентичность. Но для нашего восприятия эта одновременность будет функционировать, как передача, как посылка сигналов. Так что мы сможем использовать его для разговоров между планетами без этого долгого ожидания — пока сигнал уйдет, да пока придет ответ — неизбежного при электромагнитных импульсах. Это, в сущности, очень простая вещь, вроде телефона.
Кенг засмеялась.
— Ох, уж эта простота физиков. Значит, я смогла бы поговорить с моим сыном в Дели? И с моей внучкой, которой было пять лет, когда я улетела, и которая прожила одиннадцать лет, пока я летела с Терры на Уррас в звездолете с субсветовой скоростью… И смогла бы узнать, что происходит там, дома, сейчас, а не одиннадцать лет назад. И можно было бы принимать решения, и достигать соглашения, и делиться информацией. Я могла бы поговорить с дипломатами на Чиффеуаре, вы — с физикам и на Хейне, и на то, чтобы идея попала из одного мира в другой, не уходила бы жизнь целого поколения… Вы знаете, Шевек, я думаю, что эта ваша очень простая вещь могла бы изменить жизнь миллиардов людей во всех девяти Известных Мирах.
Шевек кивнул. Кенг продолжала:
— Стала бы возможна лига миров. Федерация. Нас разделяли эти годы, эти десятилетия, проходящие между уходом и приходом, между вопросом и ответом. Это так, словно вы изобрели человеческую речь! Мы сможем разговаривать… наконец-то мы сможем разговаривать друг с другом.
— И что вы будете говорить?
Шевек сказал это с горечью, удивившей и испугавшей Кенг. Она взглянула на него и ничего не ответила.
Он наклонился в кресле вперед и страдальчески потер лоб.
— Послушайте, — сказал он, — я должен вам объяснить, почему я пришел к вам, и почему я прилетел на эту планету. Я сделал это ради идеи. Понимаете, на Анарресе мы сами себя отрезали от всех. Мы не разговариваем с другими народами, с остальным человечеством. Там я не мог закончить свою работу. А если бы даже и смог, то она была бы им не нужна, они не понимали, какая от нее польза. Поэтому я прилетел сюда. Здесь есть то, что мне нужно — возможность разговаривать, возможность делиться, эксперимент в Лаборатории Света, который доказывает не то, что должен доказать, книга по Теории Относительности из другой солнечной системы, стимул, который мне нужен… И вот, наконец, я закончил эту работу. Она еще не написана, но у меня есть формулы и доказательства, работа сделана… Но для меня важны не только те идеи, что у меня в голове. Мое общество — это тоже идея. Она меня создала. Идея свободы, изменения, людской солидарности — важная идея. И хотя я был очень туп, я в конце концов понял, что, разрабатывая одну из них, занимаясь физикой, я предаю другую. Я позволяю собственникам купить у меня истину.
— Но что же еще вы могли сделать, Шевек?
— Разве продаже нет альтернативы? Разве нет такой вещи, как дар?
— Есть…
— Вы понимаете, что я хочу отдать это вам — и Хейну, и другим мирам — и странам Урраса? Но вам всем! Чтобы один из вас не смог, как хочет сделать А-Ио, использовать это, чтобы получить власть над остальными, чтобы стать богаче или выиграть еще больше войн. Чтобы вы могли использовать истину только для общего блага, а не для своей личной выгоды.
— В конечном счете истина обычно ставит на своем и служит только общему благу, — сказала Кенг.
— В конечном счете — да; но я не согласен ждать конца. У меня только одна жизнь, и я не намерен тратить ее на то, чтобы жадничать, и спекулировать, и лгать. Я не хочу служить никакому хозяину.
Спокойствие Кенг было сейчас гораздо более насильственным, принужденным, чем в начале их разговора. Сила личности Шевека, не сдерживаемая никакой застенчивостью, никакими соображениями самозащиты, была огромной. Кенг была потрясена им и смотрела на него с сочувствием и не без почтительного страха.
— Какое же оно, — сказала она, — каким же оно может быть, это общество, создавшее вас? Я слышала, как вы говорили об Анарресе там, на площади, и плакала, слушая вас, но по-настоящему я вам не поверила. Люди всегда так говорят о своей родине, о покинутой ими стране… Но вы — не такой, как другие. В вас есть какое-то отличие.
— Отличие — в идее, — ответил он. — Я приехал сюда и ради этой идеи тоже. Ради Анарреса. Раз мой народ отказывается смотреть наружу, я подумал, что смогу сделать так, чтобы другие посмотрели на нас. Я думал, что будет лучше не отгораживаться стеной, а быть обществом среди других обществ, одним миром из многих, давать и брать. Но в этом я был не прав — совершенно не прав.
— Почему? Ведь…
— Потому что на Уррасе нет ничего, ничего, что нужно нам, анаррести. Сто семьдесят лет назад мы ушли с пустыми руками — и были правы. Мы не взяли ничего. Потому что здесь нет ничего, кроме государств и их оружия, богачей и их лжи, и бедняков и их нищеты и страданий. На Уррасе невозможно поступать правильно, с чистым сердцем. Что бы человек ни пытался сделать — во всем замешана выгода; и страх потери, и жажда власти. Человек не может ни с кем поздороваться, не зная, кто из них двоих «выше» другого, или не стараясь доказать это. Человек не может поступать с другими людьми, как брат, он должен манипулировать ими, или командовать ими, или подчиняться им, или обманывать их. Человеку нельзя коснуться другого человека, но они не оставляют его в покое. Свободы нет. Уррас — коробка, пакет с красивой оберткой — синим небом, лугами, лесами, большими городами. И вот ты открываешь коробку — и что же в ней? Черный подвал, полный пыли, и мертвый человек. Человек, которому отстрелили руку, потому что он протянул ее другим. Я наконец побывал в аду. Десар был прав: это Уррас; ад — это Уррас.
Несмотря на всю странность, он говорил просто, с каким-то смирением, и снова Посол Терры смотрела на него со сдержанным, но сочувственным удивлением, словно не имела понятия, как отнестись к этой простоте.
— Мы здесь оба — инопланетяне, Шевек, — сказала она наконец. — Я — с планеты, гораздо более удаленной и в пространстве, и во времени. Но я начинаю думать, что мне Уррас гораздо менее чужд, чем вам… Давайте, я расскажу вам, каким этот мир кажется мне. Для меня и для всех моих сопланетян — террийцев, видевших эту планету, Уррас — самый добрый, самый разнообразный, самый прекрасный из всех обитаемых миров. Это мир, который настолько близок к раю, насколько это вообще возможно.
Она посмотрела на Шевека спокойно и проницательно; он ничего не ответил.
— Я знаю, что он полон зла, полон человеческой несправедливости, жадности, безумия, расточительности. Но он полон также и добра, и красоты, жизненной силы, достижений. Он такой, каким и должен быть мир! Он — живой, потрясающе живой, и, несмотря на все зло, которого здесь так много, в нем жива надежда. Разве это не правда?