Современные концепции метода экономической науки

Проблемные аспекты экономических теорий Запада

Если современного ученого, в том числе экономиста, спросить, важен ли для него научный метод, то ответ будет, разумеется, положительный. Ведь именно метод, являющийся строгой системой четких правил, направ­ляющих и организующих познавательный процесс, служит тем фирменным знаком, который отличает научную теорию от обыденных представ­лений, мифов, религиозных убеждений и политических лозунгов. По су­ществу, он представляет собой человеческий капитал профессионального ученого, дающий ему монопольное право на поиск знания особого рода — объективного и общеобязательного, которое недоступно рядовому чело­веку и которого не могут предложить ни религия, ни искусство.

Между тем методологией, то есть изучением и обоснованием метода, работающие ученые, по крайней мере, экономисты, занимаются, как пра­вило, без особого энтузиазма. Метод большинство из них воспринимает как нечто заданное извне философами либо представителями точных наук, чаще всего физиками. Свою задачу работающих теоретиков они видят, прежде всего, в том, чтобы скрупулезно следовать уже готовым правилам и по возможности учитывать специфику предмета исследования. Если же кто-либо из их коллег не следует общепринятым нормам исследования, то тем самым он добровольно ставит себя вне рамок научного сообщества, которое смотрит на него как на дилетанта и не считает нужным тратить время на серьезную полемику с ним.

Большие методологические дискуссии в экономической науке — вещь редкая, а специальное изучение метода — занятие малопрестижное.

Однако это правило имеет исключения. Пока экономическая теория, говоря словами Т. Куна, находится в стадии «нормальной науки», то есть деятельность научного сообщества строго регламентирована господствующей парадигмой и сводится лишь к ее усовершенствованию и расшире­нию области применения, методолог остается парией среди ученых. Но кумулятивное развитие науки в рамках доминирующей парадигмы время от времени прерывается кризисами или, в терминологии Куна, «научными революциями», в ходе которых происходит распад старой парадигмы, по­явление новых и начало конкуренции между ними. В такие моменты и про­исходят серьезные методологические дискуссии.

При столкновении новых парадигм на первый план выходит вопрос не о какой-то отдельной теории, а о том, в каком направлении должна идти наука, какие проблемы ставить и какими методами решать. Граница между надменными «профессионалами» и свысока игнорируемыми «любителя­ми» стирается. С крахом старой парадигмы все обретают равное право как бы с нуля обосновывать плодотворность собственного подхода. И здесь работа методолога становится, очевидно, необходимой.

Вспомним хотя бы положение экономической науки в 70-х гг. XIX в., когда окончательно разложилась классическая система Смита-Рикардо и о претензиях на роль лидера заявили сразу три направления — марксизм, маржинализм и историческая школа. Два последних незамедлительно всту­пили в ожесточенную полемику на уровне «первых лиц» - К. Менгера и Г. фон Шмоллера, - вошедшую в историю экономической мысли под на­званием «Methodenstreit» — спора о методе, а еще раньше подробное обос­нование своего оригинального метода дал К. Маркс. Тогда всем было ясно, что никакое движение вперед невозможно без предварительного выясне­ния сущности экономической науки, круга входящих в ее компетенцию вопросов и специфики метода.

Похоже, что к аналогичному мнению пришли сейчас и многие совре­менные экономисты. Об этом свидетельствует небывалый рост интереса к методологической проблематике, наметившийся 25-30 лет назад и не спа­дающий и по сей день.

Вплоть до конца 1970-х гг. обсуждение методологических вопросов нахо­дилось на периферии экономической мысли. Всплески методологических дискуссий воспринимались, скорее, как приправа к более актуальным те­оретическим дебатам (между кейнсианцами и монетаристами в области макроэкономики или к «спору двух Кембриджей» по поводу стоимости и капитала), чем порождение проблем, имеющих собственное содержание и самостоятельную ценность. Несмотря на острые теоретические разногла­сия, большинство экономистов сходилось на том, что вопрос о методе в принципе решен. Всю методологию можно свести к нескольким простым и ясным постулатам: 1) фундаментальных различий между методами эко­номической науки и физики не существует; 2) конечной целью экономи­ческой теории является получение точных и содержательных предсказаний о ещё не наблюдавшихся явлениях; 3) единственно возможным спо­собом проверки теории служит сравнение её предсказаний с реальностью.

Эти положения были зафиксированы в ставшем уже классикой эссе М. Фридмена «Методология позитивной экономической науки» (1953) и после недолгого, недостаточно оживленного обсуждения в целом воспри­няты большинством научного сообщества, а затем и растиражированы по­пулярными учебниками в качестве общепризнанного взгляда на метод2.

Однако с 1970-х гг. среди экономистов стал нарастать скептицизм в отно­шении данной концепции. Во многом это было обусловлено общим со­стоянием экономической науки в тот период. Серьезное поражение, выразившееся в том, что никакие её рекомендации не смогли уберечь эко­номику развитых стран от самого глубокого со времён Великой депрессии кризиса, привело к резкому падению престижа экономической теории. Как и столетие назад, экономисты почувствовали необходимость коренной перестройки своей дисциплины, начать которую следовало с самого фун­дамента, то есть с метода.

Но была и другая, не менее весомая причина усомниться в общеприня­той методологической доктрине. Она состоит в чрезвычайно глубоких, если не революционных, изменениях в философии науки, связанных с перехо­дом от позитивизма к постпозитивизму.

Кризис в философии науки и кризис экономической теории, наложившись друг на друга в 1970-х гг., пробудили методологическую мысль эконо­мистов. В настоящее время состояние экономической методологии характеризуется резкой критикой общепризнанной когда-то доктрины и напряженным поиском более приемлемой альтернативы ей.

Философия науки

Философия науки как особая дисциплина, исследующая закономернос­ти научно-познаватель- ной деятельности, зародилась во второй половине XIX в. С самого начала она была самым тесным образом связана с позити­визмом — сперва с классическим позитивизмом О. Конта и Г. Спенсера, затем с эмпириокритицизмом Э. Маха и, наконец, с неопозитивизмом (ло­гическим позитивизмом и логическим эмпиризмом) М. Шлика, О. Нейрата, Р. Карнапа и др. Долгое время термины «позитивистская философия» и «философия науки» воспринимались почти как синонимы.

С 30-х гг. XX в. тон в философии науки задавал сформировавшийся (в рамках деятельности организованного М. Шпиком знаменитого Венского кружка) логический позитивизм. Основными принципами его парадигмы были:

«Гносеологический феноменализм, выражающийся в сведении на­учного знания к совокупности чувственных данных;

дескриптивизм — све­дение всех функций науки к описанию;

методологический эмпиризм — стремление решать судьбу теоретического знания, исходя исключительно из результатов его опытной проверки;

вера в формально-логический ана­лиз как единственное средство решения всех методологических проблем;

принятие жесткой дихотомии аналитических и синтетических высказыва­ний и тесно связанное с этим противопоставление формальных и фактуальных наук;

дихотомия теоретического и эмпирического знания в фактуальных науках в сочетании с тенденцией к полной редукции первого к по­следнему;

верификационная теория познавательного значения, включая и подтверждаемость как ослабленный вариант верифицируемости;

полная элиминация традиционных проблем философии и абсолютное противо­поставление науки философии.

Одной из наиболее характерных черт позитивистской традиции в фи­лософии науки было противопоставление контекста открытия и контекста обоснования в научном исследовании с полным исключением первого из сферы методологии. Это с логической необходимостью приводило к ис­ключению из философии науки проблемы развития научного знания и к построению исключительно статистических моделей науки. Характерен для позитивистской традиции и радикальный сциентизм, выражающийся в трактовке науки как единственного вида познавательной деятельности и противопоставлении ее в этом качестве другим формам духовного практи­ческого освоения действительности».

Вплоть до 1950-х гг. господство позитивизма в философии науки было почти безраздельным. Но постепенно в рамках самой позитивистской тра­диции назрел внутренний кризис. С одной стороны, в ходе философских дискуссий все в большей степени обнаруживалась противоречивость по­зитивистской программы. С другой — конкретные исследования по исто­рии науки показали, что предписания позитивизма вступают в явное про­тиворечие с реальной практикой научного исследования. В результате к началу 1950-х гг. позитивистская традиция оказалась в тупике.

Однако первый удар, от которого трудно было оправиться, позитивизм получил гораздо раньше, когда в 1934 г. К. Поппер опубликовал свою «Ло­гику научного открытия».

Там он показал, что у позитивистов нет адекватных логических средств для проведения принципа эмпиризма в методологии. С самого начала ло­гической основой эмпиризма была индукция. Считалось, что только ин­дуктивная логика способна оправдать переход от единичных утверждений к обобщающим положениям — законам науки. Однако еще Д. Юм обра­тил внимание, что у индуктивного способа рассуждения отсутствует рациональное обоснование. Действительно, с какой стати мы должны полагать, что завтра ход событий будет таким же, как сегодня и вчера? Например, если обратно пропорциональная зависимость между уровнем безработицы и темпами инфляции наблюдалась на протяжении ста лет и была зафикси­рована в знаменитой кривой Филлипса, то отсюда вовсе не следует, что в один прекрасный день данная связь не может быть нарушена, как это про­изошло в период стагфляции 1970-х гг. Значит, вера в индукцию базируется не более, чем на привычке или естественном инстинкте и, по существу, является иррациональной доктриной.

Позитивисты не раз пытались спасти эмпиризм от иррационалистических выводов Юма. Выдвигалась, в частности, гипотетико-дедуктивная модель научного метода (Р. Карнап, Г. Рейхенбах и др.). В ней теоретичес­кие положения рассматривались как гипотезы и вопрос о способах их по­лучения естественным образом снимался, оставалась лишь проблема их обоснования. Эмпирическая обоснованность гипотезы рассматривалась как прямо пропорциональная числу вытекающих из нее следствий, кото­рые согласуются с фактами.

Однако Поппер хорошо видит, что проблему Юма решить невозможно в принципе, в том числе и с помощью гипотетико-дедуктивной модели. Способ обоснования гипотез и в ней остается по своей природе индуктивистским. Чтобы увериться в справедливости гипотезы необходимо бес­конечное множество подтверждений ее следствий. Если мы имеем n под­тверждений, то вполне возможно, что в n+1 раз она войдет в конфликт с фактами.

Отсюда Поппер делает вывод о неправомерности отождествления зна­ния научного со знанием доказанным. Наоборот, принципиальная и неиз­бежная погрешность (фаллибилизм) является специфической чертой на­учного знания.

Тем не менее, считает Поппер, хотя наука и не в силах ничего оконча­тельно доказать, она может постоянно опровергать (фальсифицировать) ложные теории. На этом основан попперовский критерий демаркации на­уки и ненауки, получивший название принципа фальсифицируемости. На первый взгляд, он звучит парадоксально — признаком научности знания является его принципиальная опровергаемость, но в действительности со­держит простую и здравую идею: если предшествующая методология рассматривала противоречащие теории факты как свидетельство ее ущерб­ности, то для Поппера они говорят о единственно возможном контакте с опытом и выступают в качестве условия прогресса познания, понимаемо­го как «перманентная революция» — постоянная смена одних фальсифи­цируемых теорий другими.

Английский перевод «Логики научного открытия» появился в 1959 г. и многие профессиональные философы поспешили встать под знамя его учения. Однако не успело попперианство по-настоящему утвердиться, как само оказалось под огнем резкой и разносторонней критики.

Важную роль здесь сыграл ученик Поппера И. Лакатос. Он убедитель­но показал, что принцип фальсифицируемости очень редко находит при­менение в реальной исследовательской практике. Обнаружив противоре­чие между теорией и опытом, ученые не торопятся отбрасывать теории, а стараются объяснить возникшие аномалии таким образом, чтобы основ­ное содержание их исследовательской программы — в терминологии Лакатоса её «твердое ядро» — не пострадало. И обычно им это удается. Дело в том, что научное знание носит системный характер. Поэтому отрицатель­ный результат проверки позволяет констатировать конфликт между опы­том и теорией в целом, но не дает возможности установить, где конкретно допущена ошибка, какой именно из элементов теории противоречит фак­там. Значит, достаточно изобретательный ученый всегда может при жела­нии спасти от опровержения любой теоретический тезис путем его пере­формулирования или видоизменения других компонентов теории.

Но тогда встает вопрос: как вообще возможно развитие в науке и что представляет собой механизм вытеснения одних теорий другими? Отве­тить на него попытался Т. Кун в работе «Структура научных революций» (1963). С его точки зрения в науке не следует видеть совокупность истинных или ложных идей, развивающихся по собственным внутренним законам. Наука — это, прежде всего, социальный институт с активным субъектом научной деятельности. Таковым, по Куну, является не ученый-одиночка, а научное сообщество, объединяющим началом для которого служит сово­купность общих убеждений, ценностей и технических средств, обеспечи­вающих существование научной теории. Эти положения Кун назвал пара­дигмой.

Смена парадигм и составляет, по Куну, суть истории науки. Причем этот процесс невозможно объяснить чисто рациональными соображениями. Если какая-либо парадигма исчерпывает свой научный потенциал и на­зревает потребность в ее замене, то в действие вступают эмоционально-волевые факторы убежденности и веры. «Тот, кто принимает парадигму на ранней стадии, — пишет Кун, — должен часто решаться на такой шаг, пре­небрегая доказательством, которое обеспечивается решением проблемы. Другими словами, он должен верить, что новая парадигма достигнет успеха в решении большего круга проблем, с которыми она встречается, зная при этом, что старая парадигма потерпела неудачу при решении некоторых из них. Принятие решения такого типа может быть основано только на вере».

Линию рассуждения Куна довёл до логического конца П. Фейерабенд. Он выдвинул концепцию «гносеологического анархизма», согласно которой деятельность учёного (если речь идет о реальной исследовательской практике, а не о декларациях методологов) вообще не подчиняется никаким рациональным нормам. Судьбу теории невозможно решить с помощью «логики», хотя бы в силу неопределенности данного понятия. Ведь суще­ствует аристотелевская логика, гегелевская логика, логика Рассела и Уайтхеда, интуиционистская логика и другие, существенно отличающиеся друг от друга. Опыт тоже не может свидетельствовать ни за, ни против теории, поскольку всякий факт изначально «теоретически нагружен». Например, данные астрономических наблюдений преломляются через оптическую теорию и физиологическую теорию зрения. Поэтому мир фактов мы видим сквозь призму уже сложившихся теорий. И не удивительно, что, скажем, историк, считающий историю творением великих личностей, проигнорирует события, представляющие наибольший интерес для историка-марк­систа2, а того в свою очередь вряд ли заинтересует связь между физической конституцией Наполеона или психологическим складом Гитлера с драма­тическими потрясениями в Европе XIX и XX вв. В итоге, два историка най­дут совершенно различные факты на одном и том же поле исторических событий, и конкуренция теорий в плане эмпирической обоснованности потеряет всякий смысл.

В действительности, считает Фейерабенд, новые теории побеждают не вследствие большей логической убедительности или эмпирической обоснованности, а благодаря пропагандистской деятельности её сторонников. Так, Галилей, которого Фейерабенд зачисляет в предшественники «гносеологического анархизма», защищал свои идеи не только собственно науч­ными способами — проведением экспериментов и разработкой теоретических схем. Своим успехом он в не меньшей степени обязан тому, что писал не по латыни, как было тогда принято среди ученых мужей, а на доступном гораздо более широкому кругу читателей итальянском языке; он использовал блестящий литературный стиль, был не чужд юмору, прибегал к полемическим приемам и т. д. Эффективное продвижение теорий на научном рынке всегда предполагает открытую или замаскированную апелляцию к общественному мнению, морали, сложившимся представлениям о прекрасном и т. п. Научного Метода с большой буквы как универсального алгоритма познания, утверждает Фейерабенд, быть не может: «...идея жесткого метода или жесткой теории рациональности покоится на слиш­ком наивном представлении о человеке и его социальном окружении. Если иметь в виду обширный исторический материал и не стремиться «очис­тить» его в угоду своим низким инстинктам или в силу стремления к ин­теллектуальной безопасности до степени ясности, точности, «объективности», «истинности», то выясняется, что существует лишь один принцип, который можно защищать при всех обстоятельствах и на всех этапах чело­веческого развития, — допустимо всё».

Отсюда следует, что, не имея строго детерминированного метода, гарантирующего получение объективного знания, наука не может претен­довать на статус организующей силы всей общественной жизни и должна быть уравнена с другими формами духовно-практического освоения дей­ствительности. Религия, миф и магия в свободном обществе должны иметь равные с наукой права и столь же легкий доступ к центрам власти.

Эпатирующие выпады Фейерабенда, разумеется, повергли в шок за­падных интеллектуалов, которым со школьной скамьи внушали, что наука и истина, по существу, одно и то же. Как же так, удивленно спрашивают они, неужели атомная энергетика, антибиотики, полеты на Луну, наконец, не убеждают в преимуществе науки перед шаманскими обрядами и хиро­мантией. Да, говорит Фейерабенд «наука внесла громадный вклад в наше понимание мира, а это понимание в свою очередь привело к еще более зна­чительным практическим достижениям». Науку действительно принято оценивать по результатам, но разве меньшими были достижения человека донаучного мира? Давайте не будем «забывать о том, что изобретатели мифов овладели огнем и нашли способ его сохранения. Они приручили животных, вывели новые виды растений, поддерживая чистоту новых видов на таком уровне, который недоступен современной научной агрономии. Они придумали севооборот и создали такое искусство, которое сравнимое лучшими творениями Запада... Таким образом, если науку ценят за ее дос­тижения, то миф мы должны ценить в сотни раз выше, поскольку его дос­тижения несравненно более значительны. Изобретатели мифа положили начало культуре, в то время как рационалисты и ученые только изменяли ее, причем не всегда в лучшую сторону».

Как же могло случиться, что во сто раз более ценный миф был вытес­нен наукой и общество оказалось под его пятой? Соревнование между различными формами духовно-практического освоения действительнос­ти велось всегда, иногда честно, а иногда и не очень. Но наиболее реши­тельными борцами были апостолы науки, которые не останавливались перед применением материальной силы для подавления носителей альтер­нативных традиций. Иначе говоря, «превосходство науки не есть результат исследования или аргументации, а представляет собой итог политическо­го, институционального и даже вооруженного давления».

Но если так, то превосходство науки — не более чем предрассудок. «Наука не выделяется в положительную сторону своим методом, ибо такого метода не существует; она не выделяется и своими результатами: нам известно, чего добилась наука, однако у нас нет ни малейшего представле­ния о том, чего могли бы добиться другие традиции. Это мы еще должны выяснить»'. Не исключено, что шаманские пляски дождя вызовут более обильные осадки, чем современная метео-ракета. Но чтобы убедиться в этом (или обратном), надо дать равный шанс всем традициям.

Таков итог философской критики позитивистской традиции. От убеж­денности во всесилии науки, основанной на вере в ее Метод, большинство философов пришло к горькому выводу об отсутствии универсального алго­ритма получения достоверного знания и довольно скромных возможностях влиять на судьбы общества собственно научными методами. Позитивизм окончательно распался и его место занял конгломерат различных концеп­ций, объединенных под рубрикой постпозитивизма. Приставка «пост» (как и в случае с постимпрессионизмом, постмодернизмом, посткейнсианством, посткоммунистическим обществом и т. д.) наводит на мысль о неко­торой аморфности концепции и периоде безвременья, когда старое миро­воззрение уже стало достоянием истории, а новое, хотя и сохранило опре­деленную связь со своим предшественником (преимущественно негатив­ную), но еще не сложилось и контуры его туманны.

Несмотря на полную, казалось бы, разноголосицу в философии науки, противоречия между ее концепциями в конечном счёте сводятся к извеч­ному вопросу о роли мышления и опыта в процессе научного познания. На протяжении всей истории науки в ней существуют две противополож­ные традиции — рационализм, согласно которому путь к знанию лежит через разум (Р. Декарт), и эмпиризм, видящий источник знания в опыте (Ф. Бэкон). Временами эти традиции находили путь к компромиссу, а иногда сталкивались в непримиримом противоречии. Позитивизм претен­довал на то, чтобы раз и навсегда покончить со спором рационализма и эмпиризма в философии. В экономической теории аналогичную роль по­пыталась взять на себя «методология позитивной экономической науки».

Наши рекомендации