Антон Павлович Чехов. Студент
Владимир Набоков. Гроза
На углу, под шатром цветущей липы, обдало меня буйным
благоуханием. Туманные громады поднимались по ночному небу, и
когда поглощен был последний звездный просвет, слепой ветер,
закрыв лицо рукавами, низко пронесся вдоль опустевшей улицы. В
тусклой темноте, над железным ставнем парикмахерской, маятником
заходил висячий щит, золотое блюдо.
Вернувшись домой, я застал ветер уже в комнате: -- он
хлопнул оконной рамой и поспешно отхлынул, когда я прикрыл за
собою дверь. Внизу, под окном, был глубокий двор, где днем
сияли, сквозь кусты сирени, рубашки, распятые на светлых
веревках, и откуда взлетали порой, печальным лаем, голоса,--
старьевщиков, закупателей пустых бутылок,-- нет-нет,--
разрыдается искалеченная скрипка; и однажды пришла тучная
белокурая женщина, стала посреди двора, да так хорошо запела,
что из всех окон свесились горничные, нагнулись голые шеи,-- и
потом, когда женщина кончила петь, стало необыкновенно тихо,--
только в коридоре всхлипывала и сморкалась неопрятная вдова, у
которой я снимал комнату.
А теперь там внизу набухала душная мгла,-- но вот слепой
ветер, что беспомощно сполз в глубину, снова потянулся вверх,--
и вдруг -- прозрел, взмыл, и в янтарных провалах в черной стене
напротив заметались тени 'рук, волос, ловили улетающие рамы,
звонко и крепко запирали окна. Окна погасли. И тотчас же в
темно-лиловом небе тронулась, покатилась глухая груда,
отдаленный гром. И стало тихо, как тогда, когда замолкла нищая,
прижав руки к полной груди.
В этой тишине я заснул, ослабев от счастия, о котором
писать не умею,-- и сон мой был полон тобой.
Проснулся я оттого, что ночь рушилась. Дикое, бледное
блистание летало по небу, как быстрый отсвет исполинских спиц.
Грохот за грохотом ломал небо. Широко и шумно шел дождь.
Меня опьянили эти синеватые содрогания, легкий и острый
холод. Я стал у мокрого подоконника, вдыхая неземной воздух, от
которого сердце звенело, как стекло.
Все ближе, все великолепнее гремела по облакам колесница
пророка. Светом сумасшествия, пронзительных видений, озарен был
ночной мир, железные склоны крыш. бегущие кусты спреин.
Громовержец, седой исполин, с бурной бородою, закинутой ветром
за плечо, в ослепительном, летучем облачении, стоял, подавшись
назад, на огненной колеснице и напряженными руками сдерживал
гигантских коней своих: -- вороная масть, гривы -- фиолетовый
пожар. Они понесли, они брызгали трескучей искристой пеной,
колесница кренилась, тщетно рвал вожжи растерянный пророк. Лицо
его было искажено ветром и напряжением, вихрь, откинув складки,
обнажил могучее колено,-- а кони, взмахивая пылающими гривами,
летели -- все буйственнее -- вниз по тучам, вниз. Вот громовым
шепотом промчались они по блестящей крыше, колесницу шарахнуло,
зашатался Илья,-- и кони, обезумев от прикосновения земного
металла, снова вспрянули. Пророк был сброшен. Одно колесо
отшибло. Я видел из своего окна, как покатился вниз по крыше
громадный огненный обод и, покачнувшись на краю, .прыгнул в
сумрак. А кони, влача за собою опрокинутую, прыгающую
колесницу, уже летели по вышним тучам, гул умолкал, и вот --
грозовой огонь исчез в лиловых безднах.
Громовержец, павший на крышу, грузно встал, плесницы его
заскользили,-- он ногой пробил слуховое окошко, охнул, широким
движением руки удержался за трубу. Медленно поворачивая
потемневшее лицо. он что-то искал глазами,-- верно колесо,
соскочившее с золотой оси. Потом глянул вверх, вцепившись
пальцами в растрепанную бороду, сердито покачал головой,-- это
случалось вероятно не впервые,-- и, прихрамывая, стал осторожно
спускаться.
Оторвавшись от окна, спеша и волнуясь, я накинул халат и
сбежал по крутой лестнице прямо во двор. Гроза отлетела, но еще
веял дождь. Восток дивно бледнел.
Двор, что сверху казался налитым густым сумраком, был на
самом деле полон тонким тающим туманом. Посередине, на тусклом
от сырости газоне, стоял сутулый, тощий старик в промокшей рясе
и бормотал что-то, посматривая по сторонам. Заметив меня, он
сердито моргнул:
-- Ты, Елисей?
Я поклонился. Пророк цокнул языком, потирая ладонью
смуглую лысину: -- Колесо потерял. Отыщи-ка.
Дождь перестал. Над крышами пылали громадные облака.
Кругом, в синеватом, сонном воздухе, плавали кусты, забор,
блестящая собачья конура. Долго шарили мы по углам,-- старик
кряхтел, подхватывал тяжелый подол, шлепал тупыми сандалиями по
лужам, и с кончика крупного костистого носа свисала светлая
капля. Отодвинув низкую ветку сирени, я заметил на куче сору,
среди битого стекла, тонкое железное колесо,-- видимо от
детской коляски, Старик жарко дохнул над самым моим ухом и
поспешно, даже грубовато отстранив меня, схватил и поднял
ржавый круг. Радостно подмигнул мне:
-- Вот куда закатилось...
Потом на меня уставился, сдвинув седые брови,-- и, словно
что-то вспомнив, внушительно сказал:
-- Отвернись, Елисей.
Я послушался. Даже зажмурился. Постоял так с минуту,-- и
дольше не выдержал...
Пустой двор. Только старая лохматая собака с поседелой
мордой вытянулась из конуры и, как человек, глядела вверх
испуганными карими глазами. Я поднял голову. Илья карабкался
вверх по крыше, и железный обод поблескивал у него за спиной.
Над черными трубами оранжевой кудрявой горой стояло заревое
облако, за ним второе, третье. Мы глядели вместе с притихшей
собакой, как пророк, поднявшись до гребня крыши, спокойно и
неторопливо перебрался на облако и стал лезть вверх, тяжело
ступая по рыхлому огню.
Солнце стрельнуло в его колесо, и оно сразу стало золотым,
громадным,-- да и сам Илья казался теперь облаченным в пламя,
сливаясь с той райской тучей, по которой он шел все выше, все
выше, пока не исчез в пылающем воздушном ущелье.
Только тогда хриплым утренним лаем залился дряхлый пес,--
и хлынула рябь по яркой глади дождевой лужи; от легкого ветра
колыхнулась пунцовая герань на балконах, проснулись два-три
окна,-- и в промокших клетчатых туфлях, в блеклом халате я
выбежал на улицу и, догоняя первый, сонный трамвай, запахивая
полы на бегу, все посмеивался, воображая, как сейчас приду к
тебе и буду рассказывать о ночном, воздушном крушении, о
старом, сердитом пророке, упавшем ко мне во двор.
Антон Павлович Чехов. Студент
Погода вначале была хорошая, тихая. Кричали дрозды, и по соседству вболотах что-то живое жалобно гудело, точно дуло в пустую бутылку. Протянулодин вальдшнеп, и выстрел по нем прозвучал в весеннем воздухе раскатисто ивесело. Но .когда стемнело в лесу, некстати подул с востока холодныйпронизывающий ветер, все смолкло. По лужам протянулись ледяные иглы, и сталов лесу неуютно, глухо и нелюдимо. Запахло зимой. Иван Великопольский, студент духовной академии, сын дьячка, возвращаясьс тяги домой, шел все время заливным лугом по тропинке. У него закоченелипальцы, и разгорелось от ветра лицо. Ему казалось, что этот внезапнонаступивший холод нарушил во всем порядок и согласие, что самой природежутко, и оттого вечерние потемки сгустились быстрей, чем надо. Кругом былопустынно и как-то особенно мрачно. Только на вдовьих огородах около рекисветился огонь; далеко же кругом и там, где была деревня, версты за четыре,все сплошь утопало в холодной вечерней мгле. Студент вспомнил, что, когда онуходил из дому, его мать, сидя в сенях на полу, босая, чистила самовар, аотец лежал на печи и кашлял; по случаю страстной пятницы дома ничего не.варили, и мучительно хотелось есть. И теперь, пожи-•. маясь от холода,студент думал о том, что точно та-. кой же ветер дул и при Рюрике, и приИоанне Гроз-ном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютаябедность, голод; такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такаяже пустыня кругом, мрак, чувство гнета -- все эти ужасы были, есть и будут,и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше. И ему нехотелось домой. Огороды назывались вдовьими потому, что их содержали две вдовы, мать идочь. Костер горел жарко, с треском, освещая далеко кругом вспаханную землю.Вдова Василиса, высокая пухлая старуха в мужском полушубке, стояла возле и враздумье глядела на огонь; ее дочь Лукерья, маленькая, рябая, с глуповатымлицом, сидела на земле и мыла котел и ложки. Очевидно, только что отужинали.Слышались мужские голоса; это здешние работники на реке поили лошадей. -- Вот вам и зима пришла назад,-- сказал студент, подходя к костру.--Здравствуйте! Василиса вздрогнула, но тотчас же узнала его и улыбнулась приветливо. -- Не узнала, бог с тобой,-- сказала она.-- Богатым быть. Поговорили. Василиса, женщина бывалая, служившая когда-то у господ вмамках, а потом няньках, выражалась деликатно, и с лица ее все время несходила мягкая, степенная улыбка; дочь же ее Лукерья, деревенская баба,забитая мужем, только щурилась на студента и молчала, и выражение у нее былостранное, как у глухонемой. -- Точно так же в холодную ночь грелся у костра апостол Петр,-- сказалстудент, протягивая к огню руки.-- Значит, и тогда было холодно. Ах, какая то была страшная ночь, бабушка! До чрезвычайности унылая, длинная ночь! Он посмотрел кругом на потемки, судорожно встряхнул головой и спросил: Небось была на двенадцати евангелиях? Была,-- ответила Василиса. Если помнишь, во время тайной вечери Петр сказал Иисусу: "С тобою яготов и в темницу и на смерть". А господь ему на это: "Говорю тебе, Петр, непропоет сегодня петел, то есть петух, как ты трижды отречешься, что не знаешь меня". После вечери Иисус смертельно тосковалв саду и молился, а бедный Петр истомился душой, ослабел, веки у негоотяжелели, и он никак не мог побороть сна. Спал. Потом, ты слышала, :Иуда вту же ночь поцеловал Иисуса и предал его мучителям. Его связанного вели кпервосвященнику и били, а Петр, изнеможенный, замученный тоской и тревогой,понимаешь ли, не выспавшийся, предчувствуя, что вот-вот на земле произойдетчто-то ужасное, шел вслед... Он страстно, без памяти любил Иисуса и теперьвидел издали, как его били... Лукерья оставила ложки и устремила неподвижный взгляд на студента. -- Пришли к первосвященнику,-- продолжал он,-- Иисуса сталидопрашивать, а работники тем временем развели среди двора огонь, потому чтобыло холодно, и грелись. С ними около костра стоял Петр и тоже грелся, каквот я теперь. Одна женщина, увидев его, сказала: "И этот был с Иисусом", тоесть что и его, мол, нужно вести к допросу. И все работники, что находилисьоколо огня, должно быть, подозрительно п сурово поглядели на него, потомучто он смутился и сказал: "Я не знаю его". Немного погодя опять кто-то узналв нем одного из учеников Иисуса и сказал: <'И ты из них". Но он опятьотрекся. И в третий раз кто-то, обратился к нему: "Да не тебя ли сегодня явидел с ним в саду?" Он третий раз отрекся. И после этого раза тотчас жезапел петух, и Петр, взглянув издали на Иисуса, вспомнил слова, которые онсказал ему на вечери... Вспомнил, очнулся, пошел со двора и горько-горькозаплакал. В евангелии сказано: "И исшед вон, плакася горько". Воображаю:тихий-тихий, темный-темный сад, и в тишине едва слышатся глухие рыдания... Студент вздохнул и задумался. Продолжая улыбаться, Василиса вдругвсхлипнула, слезы, крупные, изобильные, потекли у нее по щекам, и оназаслонила рукавом лицо от огня, как бы стыдясь своих слез, а Лукерья, глядянеподвижно на студента, покраснела, и выражение у нее стало тяжелым,напряженным, как у человека, который сдерживает сильную боль. Работники возвращались с реки, и один из них верхом на лошади был ужеблизко, и свет от костра дрожал на нем. Студент пожелал вдовам спокойнойночи и пошел дальше. И опять наступили потемки, и стали зябнуть руки. Дулжестокий ветер, в самом деле возвращалась зима, и не было похоже, чтопослезавтра пасха. Теперь студент думал о Василисе: если она заплакала, то, значит, все,происходившее в ту страшную ночь с Петром, имеет к ней какое-то отношение... Он оглянулся. Одинокий огонь спокойно мигал в темноте, и возле него ужене было видно людей. Студент опять подумал, что если Василиса заплакала, аее дочь смутилась, то, очевидно, то, о чем он только что рассказывал, чтопроисходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему -- кобеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всемлюдям. Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательнорассказывать, а потому, что Петр ей близок, и потому, что она всем своимсуществом заинтересована в том, что происходило в душе Петра. И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился наминуту, чтобы перевести дух. Прошлое,-- думал он,-- связано с настоящимнепрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, чтоон только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, какдрогнул другой. А когда он переправлялся* на пароме через реку и потом, поднимаясь нагору, глядел на свою родную деревню и на запад, где узкою полосой светиласьхолодная багровая заря, то думал о том, что правда и красота, направлявшиечеловеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжалисьнепрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное вчеловеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы,--ему было только двадцать два года,-- и невыразимо сладкое ожидание счастья,неведомого, таинственного счастья, овладевали им мало-помалу, и жизньказалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла.О.Э. Мандельштам
Собирались эллины войною
На прелестный остров Саламин, —
Он, отторгнут вражеской рукою,
Виден был из гавани Афин.
А теперь друзья-островитяне
Снаряжают наши корабли —
Не любили раньше англичане
Европейской сладостной земли.
О, Европа, новая Эллада,
Золотая житница гостей,
Ни любви, ни дружбы нам не надо
Альбиона каменных детей.
На священной памяти народа
Англичанин другом не слывет,
Развалит Европу их свобода,
Альбиона каменный приход.
‹Декабрь 1916›
******************
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи,-
На головах царей божественная пена,-
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер - всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
******************
Нет, не луна, а светлый циферблат
Сияет мне, и чем я виноват,
Что слабых звезд я осязаю млечность?
И Батюшкова мне противна спесь:
`который час?` - Его спросили здесь,
А он ответил любопытным: `вечность`.
******************
Домби и сын
Когда, пронзительнее свиста,
Я слышу английский язык —
Я вижу Оливера Твиста
Над кипами конторских книг.
У Чарльза Диккенса спросите,
Что было в Лондоне тогда:
Контора Домби в старом Сити
И Темзы желтая вода...
Дожди и слезы. Белокурый
И нежный мальчик — Домби-сын;
Веселых клэрков каламбуры
Не понимает он один.
В конторе сломанные стулья,
На шиллинги и пенсы счет;
Как пчелы, вылетев из улья,
Роятся цифры круглый год.
А грязных адвокатов жало
Работает в табачной мгле —
И вот, как старая мочала,
Банкрот болтается в петле.
На стороне врагов законы:
Ему ничем нельзя помочь!
И клетчатые панталоны,
Рыдая, обнимает дочь...
1913, 1914?