Крупнейшее моральное пятно Дарвина?
Всё это можно расценивать как один из наиболее острых эпизодов в истории науки. Уоллеса фактически взяли в уборщики. Его имя, хотя и равное Дарвиновскому при расчёте, теперь без сомнения будет заслонено им. В конце концов, как это мог какой-то молодой выскочка объявить себя эволюционистом и предложить эволюционный механизм, если это сделал известный и уважаемый Чарльз Дарвин. И даже слабое сомнение в том, чьё имя должна носить теория, было бы стёрто книгой Дарвина, которую он теперь, наконец, произвёдет с должной скоростью. Чтобы относительный статус этих двух людей не прошёл мимо внимания всех и каждого, Хукер и Ловелл, представляя статьи Линнеевскому Обществу, отметили, что "в то время, как научный мир ожидает появления полной работы г-на Дарвина, некоторые из ведущих результатов его трудов, а также таковые от его способного корреспондента, должны быть представлены вместе перед публикой". "Способный корреспондент" - фраза, вряд ли способная вознести на самую вершину.
Теперь для Дарвина, соединившего части мозаики за много лет до Уоллеса, стало возможным повергнуть Уоллеса в безвестность. Но факт есть факт, в июне 1858 года Уоллес, в отличие от Дарвина, написал статью о естественном отборе, которую он был готов издать, даже не прося Дарвина сделать это. Если бы Уоллес послал свою статью в журнал, а не Дарвину, собственно, если бы он послал её почти куда угодно, кроме Дарвина, мы бы помнили его сегодня, как первого человека, провозгласившего теорию эволюции путём естественного отбора. Большая книга Дарвина, собственно говоря, была бы расширением и популяризацией идей другого учёного. Чьё бы имя тогда несла бы теория - навечно открытый вопрос.
Однако лишь всемирная известность Дарвина вряд ли объясняет, как самое жёсткое моральное испытание его жизни он выдержал, лишь слегка покраснев. Оцените альтернативы, стоящие перед ним, Ловеллом и Хукером. Они могли издать теорию в версии только Уоллеса. Они могли написать Уоллесу и предложить тем самым ему издать его версию, как собственно Дарвин первоначально и предложил, возможно, даже не упоминая версию Дарвина. Они могли написать Уоллесу и объяснить ситуацию, предлагая объединенную публикацию. Или они могли сделать то, что они фактически сделали. Поскольку (как они все знали) Уоллес мог сопротивляться объединенной публикации, то выбор, который они сделали, был единственно гарантирующим, что естественный отбор войдёт в историю как теория Дарвина. Этот выбор означает издание статьи Уоллеса без его явного разрешения, действие, возможность которого, учитывая огромную совестливость Дарвина, обычно подвергается сомнению.
Примечательно, что наблюдатели снова и снова изображали эту уловку как некое обращение к человеческой морали. Джулиан Хаксли, внук Томаса Хаксли, назвал итог "памятником природному великодушию двух больших биологов". Лорен Эшли назвал это примером того, "как взаимное благородство поведения по справедливости восторжествовало в анналах науки". Оба они наполовину правы. Уоллес, неизменно любезный, долго настаивал, сколь же честно, столь же великодушно и благородно, что Дарвиновская широта и глубина размышлений об эволюции давали ему право называться главным эволюционистом. Уоллес даже назвал свою книгу "Дарвинизм".
Уоллес защищал теорию естественного отбора всю его оставшуюся жизнь, но кардинально сузил её границы. Он стал сомневаться в том, что эта теория может объяснить все возможности человеческой психики; люди выглядели умнее, чем им реально требовалось для выживания. И он заключил, что хотя тело человека и было построено естественным отбором, его умственные способности имели божественное происхождение. Возможно, было бы слишком цинично (даже по дарвинистским стандартам) предлагать, что эта ревизия была бы менее вероятна, если б теория естественного отбора называлась "Уоллесизм". Во всяком случае, человек, чьё имя синонимично с теорией, оплакивал ослабление веры Уоллеса. Дарвин написал ему: "Я надеюсь, что вы не убили насовсем вашего собственного и моего ребёнка" (это пишет человек, который после упоминания Уоллеса в предисловии к "Происхождению" упоминал про естественный отбор в последующих главах как про "мою теорию").
Общераспространённое представление, что Дарвин в эпизоде с Уоллесом вёл себя как истинный джентльмен, основано частично на мифе, что он имел какой-то выбор, иной, чем вышеописанный, что он мог ринуться публиковать свою теорию, не упоминая Уоллеса. Но если бы Уоллес был бы даже святее, чем он фактически был, это привело бы к скандалу, который бы опорочил имя Дарвина, и даже, по сути, подверг бы сомнению его причастность к его теории. Другими словами, этот выбор не был выбором. Биограф, восхищённо наблюдавший как Дарвин, "испытывая крайнее нежелание терять свой приоритет, одновременно испытывал крайнее и даже большее нежелание к шансам быть заподозренным в неджентльменском или неспортивном поведении", описывает альтернативу, которой не существовало, неспортивность угрожала его приоритету. (Во нравы-то были! Сейчас приоритету как раз спортивность и угрожает. По крайней мере - в России - А.П.). Когда Дарвин написал Ловеллу в день получения эскиза Уоллеса, что "я предпочту, скорее, сжечь всю мою книгу, чем дам ему или кому-то другому повод думать, что я вёл себя презренно", то им двигала не столько честность, сколько здравый смысл. Или, скорее, так: им двигала честность, которая, особенно в его социальной обстановке, и была здравым смыслом. Сообразительность - это функция совести.
Другой источник ретроспективной наивности о поведении Дарвина - его блестящее решение вручить проблему в руки Хукера и Ловелла. "Он в отчаянии отрёкся", как вежливо выразился один биограф. Дарвин использовал это "сложение полномочий" как моральный камуфляж. Когда Уоллес сообщил о своём одобрении дела, Дарвин написал ему: "Хотя я не должен делать абсолютно ничего вообще, чтобы влиять на мнение Ловелла и Хукера на их представления о правильном направлении действий, всё же я, естественно, не мог не ощущать беспокойство относительно вашего впечатления...". Хорошо, если бы он не был уверен в одобрении Уоллеса, почему он не потрудился притормозить? Разве не мог Дарвин, два десятилетия не публикуя свою теорию, подождать несколько месяцев ещё? Уоллес просил, чтобы его статья была послана Ловеллу, но он не просил, чтобы Ловелл определял её судьбу.
Сказать, что Дарвин не оказал никакого влияния "вообще" на Хукера и Ловелла - это натягивать факты, и, так или иначе неправильно, это были двое самых его близких друзей. Конечно, Дарвин не испытывал желания назначить своего брата Эразма беспристрастным судьёй. Тем не менее, есть все резоны полагать, что эволюция, в присущей человеческому виду дружбе, находчиво использовала многие импульсы привязанности, преданности и лояльности, которые изначально использовались для привязанности к родственникам.
Разумеется, Дарвин этого не знал, но он без сомнения знал, что друзья склонны к пристрастности, что друг - это в сущности тот, кто хотя бы частично разделяет ваши корыстные устремления. Изображать Ловелла беспристрастным "Канцлером Господа" - поразительно. И, более всего, это поразительно в свете более поздних обращений Дарвина к их дружбе, когда он, в сущности, просит, чтобы Ловелл подтвердил теорию естественного отбора в рамках личного покровительства.
"Разбор полётов"
Но достаточно морального насилия. Кто я такой, чтобы судить? Я делал вещи и похуже этого одного, самого большого преступления Дарвина. Фактически, моя способность собирать всё это справедливое негодование и вставать в позу морального превосходства - это дар выборочной слепоты, которой эволюция обеспечила всех нас. Теперь я постараюсь выйти за пределы биологии и мобилизую достаточно беспристрастности для свежей оценки характерных эволюционных особенностей эпизода с Уоллесом.
Прежде всего, обратите внимание на изысканную гибкость ценностей Дарвина. Как правило, он был солидно презрителен к академической территориальности; ученых, берегущих свои идеи от конкурентов, он полагал "недостойными искателями истины". И хотя он был слишком чувствителен и честен, чтобы отрицать, что известность была заманчива для него, он, в общем, сводил её влияние к минимуму. Он утверждал, что даже без этого он будет работать столь же упорно над своей книгой о видах. Тем не менее, когда появилась угроза делу его жизни, он предпринял меры по защите его, эти меры включали форсирование работы над созданием "Происхождения", когда появились сомнения насчёт того, чьё имя станет синонимичным эволюционизму. Дарвин видел противоречие. Через несколько недель после эпизода с Уоллесом он написал Хукеру, что, хотя приоритет имеет значение, он всегда "представлял себе, что у меня достаточно великодушия, чтобы не заботиться об этом, но оказалось, что я ошибся и наказан" (предполагаю, что решимость Дарвина опубликовать, наконец, свою книгу была вызвана не только угрозой приоритету (хотя ей, конечно же, в первую очередь), но и сторонним доказательством правильности его идей. Пока он "варил теорию в собственном соку", его склонность к самосомнениям не позволяла считать её полностью правильной и, следовательно, достойной публикации. Тот же факт, что Уоллес пришёл к тому же, мог быть веским подтверждением правоты его воззрений, снявшим последние сомнения в целесообразности публикации - А.П).
Кризис остался в прошлом, и тут былое благочестие Дарвина опять вышло на поверхность. Он заявил в своей автобиографии, что он "очень мало волновался о том, относили ли люди основную новизну мне или Уоллесу". Любой, кто читал обезумелые письма Дарвина Ловеллу и Хукеру, не сможет не поразиться силе Дарвиновского самообмана.
Эпизод с Уоллесом выдвигает на передний план основной водораздел внутри совести, границу между родственным отбором и взаимным альтруизмом. Мы чувствуем себя виновными в том, что навредили родному брату или обманули его, вообще говоря, потому, что естественный отбор "хочет", чтобы мы были "хорошими" для родных братьёв, ибо они разделяют с нами много генов. Мы чувствуем себя виновными, когда навредили другу (или случайному знакомому) или обманули его потому, что естественный отбор "хочет", чтобы мы выглядели приятными существами, взаимность приносит восприятие альтруизма, а не сам альтруизм. Так что цель совести в деловых отношениях с неродственниками состоит в том, чтобы заработать репутацию великодушия и благопристойности, безотносительно к тому, правда это или нет. Конечно, зарабатывая и поддерживая эту репутацию, можно и в самом деле быть великодушным и благопристойным; часто так и бывает. Но не всегда.
В свете этого мы видим совесть Дарвина, работающую по высшему разряду. Она сделала его заслуживающим доверия вообще, благодаря его дару великодушия и благородства, в социальной обстановке, столь располагающей к наличию великодушия и благопристойности, которые были обязательны для поддержания хорошей моральной репутации. Но проявляемая им добродетель не была абсолютно стабильной. Его хвалёная совесть, воспринимаемая как защита против всякой скверны, была достаточно гибка, чтобы допустить пустяковую слабину, когда в критический момент жизни и стремления к статусу потребовалось допустить небольшое моральное прегрешение. Это кратковременное "выключение света" позволило Дарвину тонко, даже подсознательно, дёрнуть за ниточки, используя его обширные социальные связи для противодействия молодому и бессильному конкуренту.
Некоторые дарвинисты предполагают, что совесть можно рассматривать как администратора сберегательного счёта, в котором хранится моральная репутация. Многие десятилетия Дарвин кропотливо накапливал капитал, обширные и заметные свидетельства его совестливости; эпизод же с Уоллесом был моментом, когда нужно было рискнуть частью его. Даже если он и потерял немного этого капитала, несколько раз подозрительно шепнув насчёт уместности публикации статьи Уоллеса без его разрешения, это, в свете задачи окончательного повышения статуса, будет всё же оправданным риском. Выработка таких решений об ассигновании ресурса - это то, для чего человеческая совесть и была предназначена, и в эпизоде с Уоллесом Дарвин делал это хорошо.
Но так получилось, что этот капитал Дарвина нисколько не потерялся. Он вышел из ситуации, благоухающий как роза. Хукер и Ловелл описали то, что случилось после получения Дарвином статьи Уоллеса, на Линнеевском Обществе: " Г-н Дарвин настолько высоко оценил значение взглядов, там сформулированных, что он в письме сэру Чарльзу Ловеллу предложил получить согласие г-на Уоллеса на то, чтобы издать Эссе как можно скорее. Мы высоко оценили этот шаг; при условии, что г-н Дарвин не воздержится от публикации, к чему он настоятельно склонялся (в пользу г-на Уоллеса), статья, которую он сам написал на ту же тему, и которую, как было ранее сказано, один из нас просмотрел в 1844 году, и в содержание которой мы оба были посвящены много лет...".
Спустя более, чем столетие, эта санированная версия событий была всё ещё стандартной версией, что крайне совестливый Дарвин был фактически принужден дать разрешение на то, чтобы его имя появилось вместе с именем Уоллеса. Один биограф написал, что Дарвин "выглядит вряд ли свободным агентом под давлением Ловелла и Хукера в пользу публикации".
Нет оснований для заключения, что Дарвин сознательно дирижировал отстранением Уоллеса. Рассмотрите здравое назначение Ловелла "Канцлером Господа". Ожидание руководства от друзей во времена кризисов - естественный импульс, выглядящий совершенно невинным. Нам не обязательно думать, что "я позову друга, а не какого-то незнакомца потому, что друг разделит мои извращённые идеи о том, чего заслуживаю я, и чего - мои конкуренты". То же самое с Дарвиновской позой моральной муки: она срабатывала потому, что он не знал, что это была поза, другими словами, потому, что это не было позой, он и в самом деле чувствовал душевную боль.
И это не первый случай. Виноватость Дарвина при установлении приоритета - натяжение на себя статуса Уоллеса с целью ещё большего повышения собственного - была только самой последней среди сопоставимых терзаний совести в его жизни. (Вспомните диагноз Джона Боулби: Дарвин страдал "презрением к себе за самомнение", "снова и снова в его жизни его жажда внимания и известности сопряжена с глубоким чувством позора, который он ощущает за то, что питает такие желания"). Действительно, это были настоящие, подлинные душевные муки Дарвина, которые помогли убедить Хукера и Ловелла в том, что Дарвин "убеждённо" отвергал славу и таким образом помогли им убедить весь мир в этом. Весь моральный капитал, который Дарвин накопил за эти годы, дался ему большой психологической ценой, но в итоге инвестиции принесли должные дивиденды.
Ничто из этого не означает, что будто Дарвин вёл себя безукоризненно адаптивно, постоянно подстраиваясь под задачу генетического распространения, каждой крупицей его стремления и страдания гарантируя такой конец. Учитывая различия между Англией девятнадцатого века и эволюционной обстановкой, этот вид функционального совершенства - последнее, чего нужно ожидать. Как мы предположили несколькими главами ранее, моральные чувства Дарвина были явно острее, чем диктовал личный интерес, он имел достаточно капитала на его моральном сберегательном счёте, чтобы не терять сон из-за оставшихся без ответа писем и не вступать в борьбу за честь мёртвой овцы. Это означает просто то, что много странных и очень спорных явлений в психике и характере Дарвина станут в основном осмысленными, если их рассматривать через лупу эволюционной психологии.
Действительно, вся его карьера обретает определённую последовательность. Она меньше походит на беспорядочные поиски, часто загоняющие его в угол неуверенностью в себе и неуместным почтением, но больше - на неустанный подъём, ловко скрытый в сомнениях и смирении. Под муками совести Дарвина лежит моральное позиционирование. Под его почтением к успешным людям лежит социальное восхождение. Под его глубоко рефлексивными самосомнениями лежит лихорадочная защита от социальных нападений. Под его симпатиями к друзьям лежат стремления к политическому союзу. Воистину животное!
Конец третьей части