Блуждающие реминисценции
Истоки
Автомобили я с детства наделял, как и людей, чем-то индивидуально-личностным, воспринимая их не просто как интересную технику, а как по-разному грациозные существа с неповторимой музыкальностью облика. Не поэтическими или живописными, а именно звучащими они мне представлялись. И не звучанием мотора, тем более – сигнала, а звучанием своих форм и цветов. А если мне нравился рокот низко оборотистых моторов, то и это воспринималось мною через звуки – обычно музыкальных инструментов – фагота, валторны, иногда рояля. В то же время, мазурки Шопена прекрасно выражали игру света в хрусталеподобных стеклах громадных конусов сияющих фар. Но лучше всего автомобилизм воспринимался через звучание деревянных духовых.
Я был лично знаком только с одним автомобилистом и слышал о другом. Остальные были автолюбителями или шоферами. Тот, которого я знал, приходился мне дальним родственником. Очень высокий, худощавый мужчина, Александр Сергеевич Титов. Его отец, блестящий морской офицер, раненный при Цусиме, и погибший в дальнейшем при каких-то таинственных обстоятельствах, был окружен семейными легендами. Сын, утонченный эстет, архитектор и дизайнер, увлекался художественной фотографией, охотничьим оружием и автомобилями. Линию своей жизни он вычерчивал с удивительным изяществом и достоинством, синтезируя в ней свое сложное и разностороннее понимание красоты. В разные периоды жизни Александра Сергеевича у него были спортивный БМВ, спортивный Мерседес, Роллс-Ройс – все предвоенного выпуска. Беседуя с ним, я утвердился во мнении, что настоящий автомобиль есть, одухотворенное человеком, некое живое существо. Я не верю в «хищность» или «бесовщину» автомобиля и, с другой стороны, испытываю жалость к тем автомобилям, которые рассматриваются их владельцами либо в качестве тележки для передвижения, либо как предмет престижной хвастливости. Что касается «бесовщины» машин, заполнивших человечество, то следует помнить, ч то бедой может кончиться и морское плаванье, и восхождение на ледник, и даже можно погибнуть в храме во время богослужения, как то случилось во время бомбардировки Дрездена. Но причину этого надо искать не в кораблях, автомобилях и т.д., а во всеобщей, вольной или невольной вовлеченности во все происходящее в нашем мире. И еще надо определить свободу своего выбора, в том числе, выбора в отношении к своему автомобилю. Омашинившийся человек принципиально враждебен очеловеченному автомобилю.
Другим человеком, понимавшим и ценившим изысканный аристократизм автомобильного мира, был Рахманинов.
Я уверен, что люди, подобные им, есть или были, но мне они не известны. Любители модного нынче авто-ретро выглядят скорее чудаками, умельцами-мастеровыми и никак не убеждают. В этом легко удостовериться, увидев (несмотря на ностальгический маскарад в ряде случаев) их посадку за рулем, положение рук на рулевом колесе, манеру подходить к автомобилю и открывать дверь… и особенно, услышав их речь.
Пан-Дюк
Он был уже не молод. Он был автомобиль. Экипаж с сиденьями-диванами в два ряда. Большой руль кремового цвета и рычаг переключения скоростей на рулевой колонке составляли нерасторжимую композицию. Руль был облагорожен ажурной паутиной трещинок. Рукоятка переключения скоростей в форме усеченного конуса, выточенного из красного дерева, была насажена на блестящий шток.
Его истинное происхождение было тайной. Многое скрывалось. Но в обтекаемых, умеренно стремительных формах отчетливо проглядывали обводы машин фирмы Опель и заводов Форд Верке сороковых годов. Это были последние автомобили-кареты. После них начали рождаться «автомашины».
Его звали Пан-Дюк потому, что его человеческая часть имела отдаленное польское происхождение, еще более отдаленный титул «дюка» и, наконец, значительно более современное одесское происхождение, символом которого был тоже Дюк – знаменитый Дюк де-Ришелье. А в довершение всего, это человеческая часть очень любила море и яхты, особенно одну из них, французскую яхту Пен Дьюик. Это название, конечно же, означало совсем другое, прелестную маленькую птичку, но звучало похоже и будоражило приятные ассоциации. Все вот это звуковое и смысловое переплетение и определило имя автомобиля.
Ночная аллея
Отразившись последний раз в заднем буфере, где-то струился Дунай.
На заднем сиденьи спали. На переднем, человек рядом со мной дремал, время от времени приоткрывая глаза. Шкала спидометра светилась не ярко. Сто километров в час - впервые в жизни. Тогда мы были молоды – Пан-Дюку около года, мне – чуть больше двадцати. И мы летели, летели с упоением пол сводами старинных деревьев. Их мелькание становилось все неуловимее. Скорость увеличивалась, и нарастало ровное жужжание. Руль слегка вибрировал.
Встречных фар не было долго, но вот еще очень далеко замигали искры света. Шоссе без единого поворота, казалось, неторопливо открывало автомобильную колонну. Некоторое время, несмотря на стремительное сближение, мы оставались как бы неподвижными. Создавалось впечатление, что проносится аллея. И вдруг нас залило светом. Грузовые машины шли, включив ближнее освещение, но мы буквально утонули в сияющем море многочисленных встречных фар. Пан-Дюк сбросил газ и осторожно протискивался в сверкающем туннеле между ревущей вереницей слева и опасными деревьями справа. Мужчина рядом встрепенулся и начал давать суетливые советы. Но сзади, оказалось, спали не все – ясный женский голос неожиданно раздавшийся в уютной тьме салона, попросил не мешать мне.
Погружение в благодатную тьму сразу же привело к резкому возрастанию скорости. Ритм восстановился. Ритм и уют. Мерное покачивание, подсвеченное мерцающей приборной шкалой. Мерцающей для меня, потому что я постоянно чуть касался ее взглядом.
Постепенно начало светать, деревья сменились кустарником, дорога утратила прямолинейность.
Ночь а аллея окончились.
Глинистые обрывы.
Мы осторожно подкатились к последней возможности остановиться. Шелест мотора умолк. В стеклах отражалось море. Улавливалась линия далеко видимого с высоты горизонта. Между автомобилем и обрывом оставалось немного, но достаточно, чтобы пройтись. Своеобразная прогулочная дорожка, поросшая сухой травой, которую быо приятно растирать в ладонях и нюхать. Ее запах смешивался с запахом моря и трудно объяснимым приятным запахом автомобиля, в котором все в порядке. В рыжей земле жили муравьи, жучки и кто-то еще. Иногда эти существа с удовольствием вползали на нагревшиеся от движения шины.
Серое осеннее море шумело далеко внизу и было покрыто барашками. Бисерные капли дождя усыпали еще теплый капот, быстро высыхая на бледно-сиреневом глянце. Ветер становился порывистей. На море появлялись все новые барашки. Изнутри автомобиля все это выглядело декоративным и несколько отстраненным.
После включения мотора загорелся красный глазок лампочки ручного тормоза. Его отдача, прозвучавшая щелчком, погасила красный отсвет, и Пан-Дюк качнулся назад, медленно отворачивая от обрыва.
В зеркале заднего вида заколебалось море.
Серпантин.
Мы шли на второй передаче, неторопливо взбираясь на перевал. Достаточно медленно, чтобы любоваться полыханием лесных склонов в осенних красках и не допустить перегревания мотора. Ровный гул автомобиля прочерчивал последовательно раскрывающиеся панорамы. Красно-голубое сменилось зелено-голубым – ели кружили под чистым небом, заманивая Пана-Дюка все выше и выше. Руль поворачивался беспрерывно.
Неожиданно напряжение упало, и в то же время возник ненужный мощный гул. Рычаг переключения скоростей был тут же передвинут вниз, и мы покатили, плавно покачиваясь на прямой передаче. Автомобиль прошел перевал среди пушистых карпатских лесов и теперь съезжал вновь вниз, притормаживаемый мотором. Заметное увеличение скорости при обилии поворотов привело к необходимости чрезмерно резко маневрировать. Пришлось вновь перейти на вторую передачу.
Послышался шум потока, и вскоре мы по-прежнему неслись среди огненных деревьев, краем глаза улавливая пенившуюся лазурь.
Георгиевский собор
Пан-Дюк шел вслед черному Роллс-Ройсу с посольским номером и британским флажком. На изгибе дороги Роллс на мгновенье показал зеркальные плоскости своего безупречного профиля. Мягко шлепая широкими колесами по тяжелым новгородским выбоинам, он вскоре свернул на другую дорогу. Мы проследовали прямо.
В конце короткого подъездного пути поднялись стены. Юрьевский монастырь. Проносились рваные тучи. Три купола-шлема были строги и сосредоточены. Монастырский двор пуст и пустынен. Посередине – собор-великан, написанный грубыми мазками темнеющей белизны. Монах-воин на страже православия.
За тяжелой дверью светил полусумрак. Сквозь реставрационные леса пролетали голуби.
В уносящейся высоте угадывался золотой блеск горнего рассвета.
Назад ехали молча. Мотор звучал шепотом.
Лица и одежды
Железный пилигрим многолик. Его метаморфоза во времени удивительна. В начале были лица, поражавшие оригинальностью, и лица ординарные, были изысканные и малопривлекательные. Но все они, даже самые обыденные, имели неповторимую автомобильную мимику. Подчас грустные или смешные, иногда холодно-аристократичные, а порой приветливо-элегантные. Было много еще оттенков этой мимики. Но постепенно лица начали тускнеть, усредняться, появилась некая мумифицированность. Появились маски, роботы. Автомобиль утрачивал человеческое…
Рождение самодвижущихся карет началось с барокко. Автомобильное утро было изящным, даже кокетливым. Внешне дифференциация узлов достигала максимума, и каждый из них помещался в собственном извитом футляре, гармонирующим по цвету и форме с остальными. Все отдельно, но все едино. Преобладают открытые и полуоткрытые кузова. Авто и природа сливались через отдельность. Над головой дождливое или голубое небо, вокруг шелестят деревья, или пробегают волны трав. Дамы ездят под зонтиками. Мужчины – в крагах и шоферских очках. Но автобарокко – это именно кареты. Их изящество слишком изнеженное, овально-ажурное, почти кружевное, увенчанное хрустальными фонариками. Каретное изящество экипажей еще не приобрело автомобильной элегантности. Это особенно любопытно, потому что сосуществующие с ними конные экипажи уже отличаются графичной лаконичностью. Разнообразие механизмов, заменяющих лошадей, как раз и приводит к усложнению форм самодвижущихся экипажей. Но лаконизм последних каретных контуров можно видеть уже в Рено 1899 года: черно-красный, почти кубический, кузов с большими прямоугольными стеклами и высокими дверями. В другом, более изысканном Рено: кузов «ландолле» - спереди открытое место шофера, далее застекленное помещение с жесткой крышей, а за ним, в конце кузова, - мягкая откидная крыша над последним сиденьем. Однако, это было сравнительно редко. Преобладали автомобили с кузовами, например, «тонно», такие, как у моделей Панар-Левассер, или де-Дион-Бутон, открытые, с двухрядными стеганными креслами или диванами округленной формы, витиеватыми крыльями и подножками с извитыми медными механизмами, расточавшими сиянье во все стороны. У большинства авто колеса с широко расставленными толстыми спицами – наиболее уязвимая деталь в эстетическом и прочих отношениях.
Автомобильный классицизм, придя на смену, сглаживал барочные извивы, уточнял и вытягивал линии кузовов. Сверкающее черное с желтыми дверями, купе Бугатти 1926 года, при овальных формах кузова и радиатора, очень упрощенно и геометрично. Еще сохраняется тенденция к вертикальной конструкции, но четкость контуров и паутина тонких колесных спиц резко отличает его от прежних моделей. Скоро скульптор Этторе Бугатти поставит на свои автомобили колеса со спицами из рояльных струн и чрезвычайно удлинит зеркальный капот, под которым будет биться сердце отполированного блока восьмицилиндрового мотора – модель Бугатти «Руаяль» с кузовом «городское купе». Именно в классицизме выразилось совершенство Испано-Сюизы или Букциалли ТАВ-30. Мотор последней представлял собой длинный блок, в котором с ювелирной красотой работали шестнадцать цилиндров. Прелесть кузовов типа «городское купе» состоит в сочетании классического двухдверного купе с еще одним открытым сиденьем для шофера спереди. Если же все купе имеет мягкую съемную крышу и при этом всегда отделено от шофера стеклом, то это кабриолет-лимузин. Но, конечно же, классиком классики был лимузин, автомобиль, в котором четкость и уравновешенность форм доводились до очень высокого уровня. Лимузин как бы безотносителен к окружающему пейзажу. Стоит ли подобный автомобиль на месте, или проносится мимо, - он всегда кажется контрастно вырезанным из любой панорамы. Восьмицилиндровый лимузин Нюрбургс 460, построенный в 1928 году, «Великим Мерседесом», безукоризненно элегантен, - широкие прямоугольные плоскости между отточенно-плавными, протяжными крыльями. Ни одного лишнего штриха. Шесть пассажиров в убаюкивающем комфорте, отделенном от переднего сиденья стеклом столь прозрачным, что сквозь него хочется просунуть руку. Высота потолка позволяет не снимать головной убор. Управление соответствует той степени трудности, при которой сидящий за рулем ощущает себя спортсменом, а не засыпающим пассажиром. Но если есть желание, то ощущение спортивности можно увеличить, пересев за руль, например, спортивного двухдверного Бугатти 41 Руаяль. Кузов – купе-кабриолет с откидным верхом и очень удлиненным капотом. Но до наивысшей степени спортивность можно довести, выехав на голубом английском Астон-Мартине или, опять же, на Мерседесе, но на этот раз, на модели ССК. Это машины с открытыми кузовами типа «родстер», колесами на спицах, сравнительно далеко отстоящими от кузова и мощными, короткими, так называемыми, велосипедными крыльями. Но возвращаться после спортивной прогулки, тем более после гонки, домой лучше в мягком уюте шкатулки, отлакированной под темное зеркало, – купе с крышей, обтянутой кожей, ну, скажем, в небольшом Вандерере.
Сердцем галереи породистых автомобилей классицизма был, вероятно, Мерседес СС – длинное серебристое купе с мягкой откидывающейся крышей, подчеркнутое в профиль узкой волной красных крыльев. Справа из-под кожуха мотора энергично торчали три толстых блестящих трубы – свидетельство наличия компрессора. Когда этот автомобиль, чуть поблескивая стеклами громадных фар и вынося вперед черное забрало высокого заостренного радиатора, увенчанное серебристой трехлучевой эмблемой, медленно выруливал из ворот серого рейнского замка под скрещенные своды старинных аллей, он как бы воплощал в себе строгую стать средневекового германского рыцарства…
Но вот аристократический облик автомобиля начал незаметно приобретать иные черты. Появилась некоторая размягченность, нечто наподобие артистичной пластичности. Аристократизм превращался в артистизм. В этом была несомненная двойственность: изыск, но и упадок. Рыцарь постепенно преображался в светского щеголя. Наступал час автомобильного модерна. И этот час был обворожителен. У него были свои звезды в странах разной автомобильной культуры, но в целом заметно различались два направления: европейское и американское. Отбросив снобизм дизайнеров (как и вообще снобизм, проявляемый в данном случае по отношению к «американскому вкусу»), скажем, что каждое было прекрасно по-своему.
Одним из элегантнейших автомобилей Германии, становится Хорьх. Может быть, модели Хорьха выражали автомобилизм в самых совершенных образах, ибо их не утраченная жесткость не вступала в противоречие со все возрастающей плавностью. Мундир был удивительно красив, но это был именно мундир, а не фрак, не визитка. Особенности автомобильного облика хорошо подчеркиваются осенью, прорисованы ею. Машина обрамлена жемчужным небом и задумчивыми черными ветками с одинокими красными листьями. Более всего это относится, конечно, не к лимузину, а именно к купе. Мне всегда казалось, что они становятся особенно понятны, как живые существа осенью. Два купе фирмы Хорьх: белое с черными крыльями и другое, цвета темного красного дерева с черными крыльями и того же цвета капотом. Каждый из двух автомобилей купе-кабриолет: когда мягкая крыша уложена сзади толстыми параллельными складками, ограниченными с боков сложившимися зигзагами блестящих держателей, салон остается окруженным стеклянной прозрачностью, расчерченной тонкими металлическими рамками. При модерне эта особенность приобретает некую большую значимость, чем у классиков. Многие другие особенности, даже на первый взгляд мелочи, в этом периоде также достигают определенной смысловой завершенности. Например, массивные выступающие дверные петли (единственной, с каждой из сторон кузова, двери) мерцали как крупные звезды, отражаясь в полированных плоскостях и совершенно игнорируя аэродинамические несовершенства. Смысловая законченность состояла именно в этом игнорировании. И когда тяжелая зеркальная дверь в купе второй модели (спорт-кабриолет 853) с бархатным щелчком прижимается и застывает, в ней останавливается, окрашенный ее цветом, весь окружающий мир. (Правда, садясь в автомобиль, головной убор, особенно цилиндр, увы, в отличие от того, как это было ранее, надо не забывать придерживать). Вот качнулись и замелькали пересечения блестящих колесных спиц. Широкая, умеренно приземистая машина начала катиться по гравию. Ее провожали белые астры…
Среди прочих, ближе всех к этому образу английские модели. Совершенство их кузовов удивительно и основано на простоте и лаконизме, собственно, на нежелании расставаться с классическими линиями. Происходит лишь некоторое смягчение общих форм, контуров, но остается известная аскетичность, свойственная классицизму. Роллс-Ройс, Бентли, Ягуар… - все они несут смысл английского дома-крепости-замка. Их даже трудно назвать элегантными, но их респектабельная суровость несравненна. Блеск германских машин – блеск генералитета. Блеск английских – блеск дипломатического корпуса. Над каждым английским автомобилем развивается Юнион Джек.
Ситроен и Париж. Они неразделимы. О Ситроене говорить трудней всего. Он загадочен. Светский господин, стройный, хорошо сложен, в приталенном костюме, по-галльски изыскан и стремителен. При этом без «излишеств» - даже милая подножка вдоль нижнего края дверей, соединяющая передние и задние крылья уже отсутствует. В дымке, издалека, Ситроен может быть принят, например, за Мерседес 170-В. Блеск Ситроена – блеск гала-премьеры или костюмов Пьера Кордена. Но, чем больше я думаю об этом автомобиле, тем больше ускользает от меня что-то самое главное в нем…
И вот Америка – страна автомобильной необъятности. Вся многоликость ее фирм и марок заметно отлична от Старого Света. Все формы тяготеют к закругленности. Американский модерн сливает все детали кузова вместе, точнее, стремится к этому. Фары вжимаются во впадины между крыльями и капотом, затем вообще скрываются в крыльях. Облицовка радиатора превращается в сверкающий город, широко раскинувшийся на громадном бампере. Это спровоцировало частые упреки в перегрузке хромом, склонности к «купеческому шику» и т.п., что, однако, не бесспорно, так как здесь можно думать о символике грандиозного размаха природы, прорезанной не менее грандиозными автострадами и иными конструкциями. Недаром американцы, выбирая композиции для иллюстрации, постоянно связывают свои автомобили с Большим Каньоном или необозримыми панорами океана. При всем стремлении в автомобильное «завтра», именно американский модерн оказался одним из самых стойких хранителей старых традиций в дизайне. Особенно отличались в этом модели Крайслера. Несмотря на новизну форм в целом, многие автомобили сохраняли кузова типа «городское купе» (съемная часть крыши спереди над шофером) или «ландолле» (съемная часть крыши над задним сиденьем). Это придавало им не просто экстравагантность, но и значительно увеличивало комфорт.
Последние годы автомодерна были, несомненно, временами упадка, хотя бы уже потому, что все машины мира имели тенденцию к неуклонному сближению в формах. Критерием того, к чему стремились, оказалась, при этом, не красота, а целесообразность (эти понятия часто не совпадают), аэродинамические качества, специфика технологий и прочее. Постепенно это все более заботит не только конструкторов массовых «народных» автомобилей, но создателей Роллс-Ройса, дорогих моделей Мерседеса и т.п. Занятно, что знаменитый Фольксваген, то есть буквально народный автомобиль, сумел дольше роскошных моделей сохранить свой традиционный стиль.
Автомобиль утрачивал свой человеческий облик, а сидящий за рулем человек автоматизировался. Аристократизм заметно проигрывал демократизму (то есть по сути буржуазности). Торжествовал деловой человек, передавая свою сущность облику автомобиля, лицо которого становилось сплюснутым, однообразно деформируясь почти во всех странах. Фары подслеповато сплющивались. Дольше всех сопротивлялись Германия и Англия, усиленно вставляя монокль, чтобы поддержать безвольно опускающуюся бровь радиатора. Они пытались отстоять право хотя бы на фиктивную вертикальность его облицовки. На фоне торжества автомобильного конструктивизма произошел неожиданный всплеск в очень парадоксальной форме у Ситроена. Выпущенный им ДС (Богиня) оказался действительно божественным, насколько это было возможно в таком периоде. Несмотря на те же принципы целесообразности и аэродинамичности, автомобиль был резко отличен от всех остальных марок и, сведенный к форме удлиненной и уплощенной капли, поражал каким-то необыкновенным изяществом. Очень поэтичным оказался и его младший брат, «гадкий утенок», ставший в те времена своеобразным символом артистической богемы.
В последующие годы всевозможные и очень дружные в большинстве фирм зигзаги автомобильного конструктивизма и функционализма (не всегда лишенные известной привлекательности, особенно при высоком качестве исполнения машин) привели к достаточно однообразной модели автомобиля конца двадцатого столетия. Есть и некоторые ностальгические проблески в виде репликаров (копии Мерседеса, БМВ, Моргана и др. машин предвоенных лет). Впрочем, складывается впечатление, что эти автомобили имеют, хотя и небольшой, но устойчивый круг своих любителей. Речь, очевидно, идет не об оригиналах-реставраторах или богатых коллекционерах старых машин, а о спортивных людях, которые хотят просто ездить, получая удовольствие от именно автомобиля, а не от комфортабельной быстроходной тележки. Здесь нет столь частого стремления к престижу или оригинальничению. Обычно это нормальная любовь к предмету, сохраняющему свою индивидуальную красоту. В том числе красоту управления. То, что число подобных любителей не велико, вполне естественно, ибо так и должно быть в настоящем искусстве, в том числе, в искусстве автомобилизма.
Роза ветров
Одесса – Петербург
Юг был страной духовного рождения Пана-Дюка. Мы часто вместе катались по улицам, заполненными до краев раскидистыми акациями и каштанами. Он особенно любил пошелестеть протектором по мелкой брусчатке Пушкинской улицы. А на Деребасовской и рядом с Куликовым Полем у нас были две любимые впадинки. Они отличались плавностью, и мы, слегка разогнавшись, весело выпрыгивали из них. По Приморскому бульвару проезжали медленно и почти бесшумно. Одними из самых приятных были традиционные осенние прогулки по Французскому бульвару, тоже сохранившему брусчатку, занесенную в это время красно-желтыми листьями. Однажды мы дали денег дворнику, чтобы повременил с уборкой такого роскошного ковра, пока мы катались.
Первой дальней поездкой было путешествие в Умань, в Софийский парк. Возвращались ночью, легкомысленно несясь по еще не освоенному нами Киевскому шоссе вдогонку красным фонарикам «удиравшего» далеко впереди автомобиля. Кажется, мы его все-таки обогнали. А как-то раз я даже нашел для Пана-Дюка довольно далеко от дома лес со щебечущими птицами. Помню, вечерело. Окружавшие нас деревья смотрелись в бледно-сиреневое зеркало капота, засветившееся на закате розовым светом.
Но всегда, выехав откуда-либо на Киевское шоссе для возвращения домой, в Одессу, на юг, мы часто, приостановившись, смотрели в противоположную сторону – на север. Туда стремилось, сужающееся в далеком-далеке до ниточки, прямая дорога. Что было там, за той последней, видимой ее точкой? И вот однажды мы продолжили путь на север, съезжая в стороны только для ночлега. Мы с Паном-Дюком всегда хорошо спали. Он утопал в траве или устраивался на плотном песке под соснами, спрятавшись от любопытных глаз за лесопосадочной полосой. Если была возможность, мы всегда старались устроиться у воды. Я, раскинув сидения на три дивана, растягивался в любом направлении во весь рост и любил поглаживать пальцами ног рулевое колесо, видимое в таком положении как бы издалека. Мы включали лампочку и молча беседовали перед сном, освещаемые неярким светом из плафона.
…Впрочем, с нами бывали и спутники. Самым постоянным на многие годы сделался Аркадий Александрович Парайко, гуцул, инженер-геодезист, самородок, славившийся во время армейской службы способностью из нескольких негодных трофейных машин собрать один автомобиль, вполне удовлетворительного качества. А позднее, почти каждое путешествие, не обходилось без участия Нины, не только моей милой подруги, но истинного ангела-хранителя Пана-Дюка по, так сказать, хозяйственной части. Так что, если мы и бывали не одиноки, между мной и Дюком всегда оставалась какая-то необъяснимая секретная взаимосвязь, понятная только нам обоим…
Утро у нас начиналось обычно довольно поздно. Я умывался, умывал автомобиль снаружи, чистил мотор, смотрел на уровень масла, воды. Пожалуй, больше всего времени уходило на чистоту «белья» - полировку стекол, окон и фонарей, которые у нас всегда были идеально прозрачными. Я не однажды сильно ударялся головой, пытаясь «высунуться» по той или иной надобности через стекло. Но остальное в дорожных условиях допускалось оставлять «спортивно запыленным» до более или менее продолжительной удобной стоянки. Самое главное было оставить то, что не мылось загрязненным равномерно, без попыток устранять грязь местами. Но во всех случаях мы аккуратно следили за чистотой «обуви» - колпаки на колесах сияли. И еще обязательно блестело торчащее из-под бампера выхлопная труба. Таким образом, воротничок, манжеты и туфли у нас всегда были в порядке, и я не раз говорил Пану-Дюку, что он напоминает мне Холмса, который как-то сказал Ватсону, что в одежде ему вполне достаточно чистоты воротничка.
Однажды, после одного из затяжных подъемов, мы с Паном-Дюком прибыли в Киев. Позднее, проехав город мы остановились на другой стороне Днепра. Перед тем, как скрыться, Киев заставил нас оглянуться. В почти черной зелени золотились граненные купола колокольни Лавры и Выдубецкого монастыря.
Мы уезжали все дальше на север. Казалось, мы передвигаемся по исполинской компасной стрелке. Иногда она незначительно отклонялась от строго северного направления, вынуждаемая к тому сопутствующими ей городами, объездами и т.п. Но в Чернигов дорога вела прямо, почти упираясь в стройный собор. Справа мелькнули старинные пушки.
Между городами мы шли с равномерной скоростью 100-110 километров в час. В городах медленно фланировали по летним улицам, часто останавливаясь и с любопытством осматриваясь. Пан-Дюк очень любил ритуал остановок, различных разворотов, маневров. Мы всегда делали это мягко, почти подкрадываясь, но очень точно, выполняя нужный маневр с первого раза. Когда покидали место стоянки, «рвать с места» считалось у нас невоспитанным – отъезжали неторопливо, барственно.
Порой, хотя и не очень часто мы выкатывались на шоссе для продолжения пути в ночь. Светлый капот, рассекая холодеющий воздух, поблескивал в черноте. Лучи фар выходили откуда-то снизу и открывали совершенно иной мир. В темной тишине жужжал мотор, и периодически слышались щелчки переключателя фар, когда приходилось разъезжаться с редкими тогда встречными автомобилями. Покачивались освещенные приборные стенки. Временами автомобиль напоминал неподвижно зависший аэроплан. Это чувство обострялось, когда исчезали деревья, когда не было вообще ничего, кроме несущейся под нас и прекрасной в своем многообразии ленты шоссе. Тогда на короткое время возникала мысль, что руль в любой момент можно повернуть куда угодно, что вместе с ним повернет то, что условно называется «шоссе», и мы сможем нестись в любом направлении. Это отнюдь не было начальной стадией засыпания, или чем-то подобной, напротив, в такие мгновения мы оба бодрствовали с особым удовольствием.
Полной противоположностью было медленное ползание под раскаленным небом в составе длинного автомобильного шлейфа по пыльным объездам с тяжелыми выбоинами. Пан-Дюк не любил чрезмерно приближаться к другим автомобилям. Не из чувства гордости или боязни столкновения, а просто потому, что нуждался в ощущении более свободного автомобильного поля. Впрочем, некоторая доля гордости в этом, вероятно, была. Тогда же, когда обстоятельства вынуждали оказаться в автомобильной толчее, он, как всякий воспитанный человек, попавший в подобную ситуацию, скажем, в час пик, вел себя очень корректно. Мы никогда не пытались совершить выгодный обгон или занять лучшее место, но поднимали стекла, спасаясь от пыли, и медленно катились, попеременно переключаясь с первой на вторую передачу и обратно. И даже находили в этом своеобразное удовольствие. Но бывало, что мы проходили объезд в одиночестве. Тогда можно было высунуться из окна и с удовольствием непосредственно ощущать сухой степной жар висящей тишины, осторожно переваливаясь по ухабам.
Санкт-Петербург встретил нас приветливо, как и в последующие наши приезды. Но, скатившись на нейтральной передаче с Пулковских высот и вскоре выехав на Заболканский проспект, мы влились в широкую быстрину автомобильного потока. Новые районы постепенно сменились имперской стариной. Проехав Вознесенский проспект, мы закружились вокруг Исакия, памятника императору Николаю Павловичу, и затем через Конногвардейский бульвар выехали на набережные…
Спустя несколько дней, испытывая большое наслаждение, мы ехали по извилистому Приморскому шоссе, и, не доезжая Териоки, впервые увидели Балтийское море, романтичное Остзее, второе море в нашей жизни. Пан-Дюк осторожно выехал на плотный влажный песок и притих. Вокруг не было никого. Кроме молчаливо приветствовавших нас сосен. Мы смотрели, неподвижно стоя рядом друг с другом на жемчужную воду, которую здесь называют заливом. Облака шли медленно. Все было дивным.
Через некоторое время мы стряхнули оцепенение - нас ждал Выборг.
Позднее, когда мы вообще переехали в Петербург, поездки в Одессу и обратно долгое время регулярно повторялись, всегда оставаясь неповторимыми. И теперь, когда наши длительные путешествия почти прекратились, самой родной для нас осталась дорога, которая называется Киевское шоссе, дорога, идущая через всю нашу автомобильную жизнь.
Кресты на горизонте.
«По Смоленской дороге леса, леса, леса…». Был как-то год, когда мы ехали с Паном-Дюком в совершенном одиночестве, оставаясь полностью довольными друг другом. Ехали по этой самой дороге и, как умели, напевали эту песню, путая слова, и, конечно, мотив. Но вот эта первая фраза создавала некое приятно-странное настроение. В сумерках свернули с пустого шоссе в лес и медленно покатили, хрустя валежником. Свет фар уперся в бурелом. Дюк остановился, погасил фары, мотор умолк. Вокруг была непроницаемая мгла и тишь. Звук открывающейся двери раздался как будто с другой стороны мира. Я вышел. Колеса и ноги утопали в чем-то мягком и пушистом. Вдруг я услышал тонкое потрескивание – остывал мотор.
Ночью нам приснилась Москва – ведь мы стремились сейчас туда. Но впервые настоящая Россия началась для нас еще раньше, с Пскова. Он показался нам каким-то подчеркнуто русским. В тихий солнечный день мы проехали сквозь настежь распахнутые ворота его кремля и удивленно замерли среди круглых приземистых башен. Белые стены завершались темным деревом. Весь двор был застлан ярким ковром травы, заглушавшей шаги. Все казалось декоративным, даже лубочным, со смутным привкусом некоторого язычества. Эта первое и, несомненно, поверхностное впечатление, таило, однако, что-то очень именно христианское. Шатровые крыши на башнях напоминали о шапках степняков, своей молниеносной россыпью угрожавших железному клину…
Мы проснулись рано в этот раз и быстро собрались. В середине дня мы уже въезжали в Москву. Пестрели светофоры и, остановившись на красном, я периодически справлялся о нужной улице у соседних машин. Автомобили неслись садовым и прочими кольцами, временами почти соприкасаясь дверными ручками или краями бамперов. Но иногда я даже успевал уточнить путь на ходу. В дальнейшем, разъезжая по городу в неопределенных направлениях, и. по обыкновению, часто останавливаясь, мы ориентировались по храмам, связывая с ними те или иные районы. Мы даже находили те церкви, которые были скрыты от взора прохожих, например, храм Христа Спасителя (а говорят, что якобы его нет, и на его месте бассейн). Мы слышали знаменитый малиновый перезвон на всех московских перекрестках. Золотился купол Смоленского собора над Новодевичьим, и цвели звезды на голубых маковках церкви Тихвинской Божьей Матери. Под всеми куполами, выраставшими на нашем витиеватом пути, горели свечи и служили вечерню. Вечернее небо освещалось Невечерним светом строгих крестов.
В Абрамцеве мы прошуршали опавшими листьями, а в Архангельском нам запомнились краснеющие заросли дикого винограда, стелящегося по белым камням парковой балюстрады. Кресты огненным пунктиром окружили Москву. Они виднелись уже издалека. Затем поднимались белые церкви. Золотые кресты, белые храмы, монастырские стены, тоже белые. В обилии белизны с вкрапленным в нее золотом, была особенная чистота, была пасхальность. Но молитвенный взор должен был созерцать это издалека. Тогда в сознании возникал образ единого бесконечного храма, земным выражением которого были разные элементы: суздальская утонченность, каменная резьба Георгиевского собора в Юрьеве-Польском, тяжелые грани Савино-Сторожевского (как замечательно глубоко это имя) монастыря… Чрезмерное и неосторожное любопытство могло ввести в искушение и превратить любой храм в «исторический» или «культурный» объект.
В Александровской слободе перед нами зловещим мистическим веером развернулись монашеские маски опричников. А дождливой ночью, на абсолютно пустой площади перед воротами Троце-Сергиевской Лавры, двигаясь задним ходом, мы получили страшный удар в задний бампер. Из асфальта торчал, невидимый в ночном дожде короткий железный столбик, но его высоты хватило, чтобы причинить нам эту беду.
Однажды, очередной раз проезжая через Россию, мы захотели увидеть Углич. Погода и тогда оказалась дождливой. В начале пути должны были показаться Борисо-Глебские слободы. И вот они возникли. Высокие призрачные стены в пелене дождя. Кирпичный оттенок, как не смытая кровь, напоминал о польской осаде и ее отражении монастырской братией. И опять мы въехали в ночь. До Углича оставалось еще много, когда дальний свет фар открыл какую-то преграду. Мы осторожно подобрались ближе. Шоссе было перегорожено огромной березой. Сдвинуть ее оказалось для меня невозможным. Я вспомнил, что смутное время в России еще не кончилось, и, пока не упало сзади второе дерево, подмигнул Пану-Дюку, приняв единственное правильное решение. Мы развернулись и осветили обратный еще свободный путь. Когда я переключил заднюю передачу на первую, кто-то сзади отчетливо произнес: «Чпок! Чпок! Чпок!». Мы не сомневались, что это был леший.