Капиталистические реалии и народные низы
В завершение раздела необходимо сказать и еще об одной ключевой теме, характеризовавшей староверческий мир в пореформенный период. Настойчивым встраиванием в общую систему капиталистических отношений далеко не исчерпывались задачи купечества, основной костяк которого сформировался в рамках старообрядческой общности. Расщепление хозяйственной модели раскола сопровождалось крайне болезненными процессами, начавшимися с середины XIX века. Утверждение в экономике буржуазных ценностей, куда погружались староверческие хозяйства, приводило их к жесткой конкуренции с предприятиями, учреждаемыми дворянством и иностранными предпринимателями. Экономике раскола, изначально нацеленной на создание и поддержание социальной инфраструктуры единоверцев, были чужды буржуазные ценности. Для нее это стало серьезным вызовом, заставившим задуматься, как никогда ранее, о повышении производительности труда, рентабельности, сокращении издержек. К тому же усиление конкуренции неизбежно сопровождалась концентрацией производств, начавшей набирать силу сразу после отмены крепостного права. Процесс особенно затронул ткацкую и бумагопрядильную отрасли: доля продукции, вырабатываемой на постоянно укрупняющихся фабриках, неуклонно росла[629]. Как замечал Председатель Московского биржевого комитета Н.А. Найденов, в пореформенный период:
«для существования дел небольших потерялись всякие возможности. Из лиц, с которыми имелись дела, оставалось на виду самое ничтожное меньшинство, большинство же исчезало из торгово-промышленного мира совершенно»[630].
Под натиском экономической необходимости прежние хозяйственные связи староверов трансформировались. В пореформенную эпоху соблюдать отеческие традиции и преуспевать стало практически невозможно. Исторические корни, на которых выросли староверческие предприятия, оказались подрублены. В новых условиях промышленники-староверы начинали тяготиться тем своеобразным экономическим климатом, который был сформирован на прежних солидарных принципах. Они сравнивали свою деятельность с начинаниями того же иностранного капитала. Например, если заграничный предприниматель, профинансировав предприятие, мог сразу приступать к делу, то владельцы в центральном регионе по-прежнему были обязаны сначала обустроить всю социальную инфраструктуру: больницу, школу, столовые, жилые корпуса и т.д. Работа предприятий, основанных дворянским или иностранным капиталом, строились на отношениях трудового найма, и иные обязательства по масштабному социальному обеспечению рабочих были для них не совсем понятны. Местные же фабриканты, по их собственным словам, выглядели какими-то благотворителями[631].
Социальное обременение в сочетании с невысокой организацией труда делало промышленность староверческого происхождения более затратной, а значит, и менее конкурентоспособной. Во второй половине XIX века эффективность фабрик и заводов центра России, Урала, Поволжья уступала производствам, сосредоточенным в других районах империи. Так, производительность труда на петербургских ткацких предприятиях по сравнению с владимирскими была выше в среднем в 2 раза, с московскими – в 2,8 раза. Стоимость продукции, производимой одним рабочим на Кренгольмской мануфактуре (Эстляндия), составляла более 400 руб. в год, а на московско-владимирских фабриках – всего около 150 руб. Если уральский рабочий выплавлял в среднем 5 тыс. пудов чугуна в год, то в Польше и Донецке – 10-14 тыс. пудов[632]. Все эти цифры известны, но они приобретают дополнительный смысл, когда рассматриваются в контексте религиозной географии страны. Ведь Центр, Урал и Поволжье – это регионы России, где старообрядчество исторически преобладало, тогда как в петербургской промышленности позиции староверия всегда оставалось незначительными, а в Польше и южном регионе хозяйничал иностранный капитал[633].
В данной экономической реальности с ее жесткой конкуренцией староверческим верхам не оставалось ничего иного, как только усилить эксплуатацию своих единоверцев, сокращая, насколько возможно, социальные издержки. Это становилось тем внутренним ресурсом, за счет которого можно было добиться большей прибыльности. Обеспечение же потребностей рабочих из первейшей обязанности превращалось в обузу и отодвигалось на второй план, а обширная социальная инфраструктура становилась, в глазах хозяев, непрофильным активом, расходы на который следует минимизировать. Оборотной стороной этого болезненного процесса стала благотворительность, широко распространившаяся в купеческой среде. По сути, это своего рода инструмент социального сглаживания последствий, вызванных распадом староверческой экономики. В пореформенный период именно добровольная (как бы с хозяйского плеча) благотворительность заменяет действовавший ранее механизм распределения в раскольничьей среде торгово-промышленных доходов. Как отмечают современные исследователи, в основе купеческой благотворительности лежало стремление расплатиться со своими менее удачливыми единоверцами за нажитые капиталы и собственность с помощью различных даров, учреждения общественно полезных заведений и т.д. Многие пожертвования были настолько значительными, что становились легендами и обрастали множеством вымыслов[634]. Однако эта практика не могла переломить негативного отношения к выделившейся прослойке владельцев. И неудивительно, что раскольничьи начетчики, следуя традиционным интерпретациям, нашли признаки слова «антихрист» и в слове «хозяин»[635]. Упомянутый факт, как мы увидим дальше, отражал важнейшие сдвиги, произошедшие в староверческом мире.
Со второй половины XIX столетия отношение к российскому императору как воплощенному антихристу заметно слабеет. И если Николай I воспринимался как исчадие ада, то к Александру II, а тем более к Александру III народные массы относились по-иному, и лишь некоторые мелкие толки продолжали доказывать их антихристову природу[636]. Освобождение от крепостного гнета, дарованное именно верховной властью, стало той почвой, на которой расцвели ожидания масс о лучшей доле. Как заметил Ф.М. Достоевский, после крестьянской реформы царь не только в отвлеченной идее, а на деле становится отцом для народа[637]. К тому же, политика религиозной терпимости, проводимая Двумя этими императорами, заметно дополнила их позитивное восприятие в староверческом мире. Имидж истинного царя-заступника обретает в пореформенный период новую силу. И это происходило в то время, когда купеческие верхи стремительно утратили прежнюю роль покровителей в глазах рядовых раскольников. Теперь помыслы низов старообрядчества концентрируются вокруг фигуры российского самодержца, призванного защитить от хозяина-кровопийцы. Народ жаждал восстановления справедливости, видя опору, в первую очередь, в лице самодержавной власти, способной навести справедливый порядок. Все эти смысловые трансформации создавали новую поведенческую модель русского раскольника. Даже улучшение своего конфессионального самочувствия он связывал с доброй волей императора, а не с продажными торгово-промышленными верхами.
Отражением указанных процессов стало и то, что с 70-х годов XIX века противоречия внутри раскола на идейно-религиозной почве постепенно затухают, а на передний план выходят хозяйственные конфликты, имевшие в отличие от догматических споров сугубо практический смысл. Взаимоотношения хозяин – работник становятся более актуальными, чем прежняя старообрядческая общность. Известный писатель Г.И. Успенский хорошо уловил разницу между старыми и новыми представителями торгово-промышленного мира. По его наблюдениям, если купец первой половины XIX столетия считал, что ведет свою коммерческую деятельность «не совсем чтобы по-божески», то в 1870-х годах он уже не сомневается: дело это настоящее и его надо благодарить за денежные пожертвования на общие нужды; хотя он «действует из личных выгод, но зато дает другим хлеб» [638].
Эти наблюдения подтверждает описание атмосферы, царившей в пореформенный период на владимирских мануфактурах. Его оставил в своих очерках 1872 года литератор Ф.Д. Нефедов:
«Старики-фабриканты, которые хорошо помнили свое родство с рабочими и знали, что только их труду они обязаны своим богатством и славою, сошли со сцены; их место заняли молодые...
Всякое нравственное звено отцов-фабрикантов с их рабочими перестало существовать, было порвано; теперь никакой общности в интересах не существует. Есть только два, резко один от другого отделенных класса: наверху пьедестала стоит горсть фабрикантов, этих новых божеств, а внизу его лежат распростертыми десятки тысяч новых париев»[639].
Читая эти слова, лучше понимаешь, почему в России деятельность той самой «горсти хозяев» не могла привести к полноценному утверждению института частной собственности: в глазах народа она выглядела несправедливо полученной. Исследователи старообрядчества фиксировали в 70-х годах XIX века, что масса раскольников (мещан и крестьян) отшатнулась от богатых горожан и от купцов, «брады честные оскобливших» ради коммерческих привилегий и официальных почестей. В результате раскол:
«стал прятаться по селам да по темным закоулкам городов и рабочих поселков, становясь, таким образом, исключительным достоянием народа»[640].
Этим объясняется тот факт, что внешне раскол, казалось, «уступал как перед силою времени, так и неотвратимостью обстоятельств» [641]. Между тем это впечатление было обманчивым: с расширением капиталистического развития происходило не угасание староверия, а переформатирование (как в верхах, так и в низах) основ и форм его существования.
С 60-х годов XIX столетия правительство пыталось адаптировать существование староверческих масс к новым условиям. Именно на это нацеливались усилия по оживлению церковных приходов: по замыслам властей, вокруг этих центров, а не каких-либо иных нелегитимных структур, должны теперь завязываться взаимоотношения волостного населения. В 1864 году выходит положение «О правилах для учреждения Православных братств». Они призваны налаживать христианскую благотворительность и просвещение в конкретном приходе. Характерно, что при их создании положением разрешало допускать употреблявшиеся в древних церковных братствах обычаи, правила, наименования[642]. В том же году было утверждено приходское попечительство при православных церквах. В попечительство входили местный священнослужитель, волостной старшина; председатель попечительства избирался общим собранием прихожан[643]. Последнее являлось серьезным шагом для господствовавшей церкви, вносившим в ее низовые ячейки заметный демократический дух. Это новшество явно перекликалось с практикой выборности раскольничьих наставников. Попечительство брало на себя содержание объектов социального назначения при приходе – школы, больницы, приюта, богадельни и т.д. Источниками денежных средств выступали добровольные пожертвования от прихожан и посторонних лиц; председатель обязывался ежегодно отчитываться перед прихожанами. Участие в реальных делах должно было превратить приход в подлинный центр жизни отдельной местности[644]. Добавим, что идеалом для разработчиков новой православной концепции прихода являлись церковные общины лютеранской и католической церкви. Как известно, их прочная организация служила надежной духовной и материальной опорой для своих единоверцев[645]. В практической деятельности российские власти пытались ориентироваться именно на эти образцы. Кроме того, дореволюционные исследователи, изучавшие отечественные приходские реалии, прямо связывали жизненность церковных общин с успешным противостоянием расколу, сила которого заключалась именно в общинной организации, где рядовые последователи имели прямое и непосредственное участие в делах; тем самым, раскол предоставлял большую свободу и для выражения религиозного чувства. Поэтому новые подходы к общинному устройству православного прихода были призваны привлекать раскольничьи массы к господствовавшей церкви посредством понятной и привычной для них жизненной практики[646].
Как мы видели, торгово-промышленные верхи раскола быстро и с большой пользой для себя осваивались в новой экономической обстановке, формировавшейся под контролем власти. Но вот о народных низах этого сказать нельзя: преобразования выявили полную их неприспособленность к реальной рыночной среде. Разрушение привычных общинных отношений оказалось крайне болезненным, и прежде всего это касалось психологии. Лучшие умы правящего класса пореформенной России почувствовали, что значительная часть населения страны деморализована. Поэтому они подняли вопрос об адаптации народа к новым условиям. Пути выхода виделись, прежде всего, в формировании рыночной среды, куда втягивалось бы население. Речь шла об организации ссудно-сберегательных обществ как действенном инструменте доведения денежных средств до самых широких слоев. На рубеже 60-70-х годов XIX века такие идеи выдвигались петербургским кружком князя А.И. Васильчикова[647]. Опираясь на западноевропейский экономический опыт, эти представители российского чиновничества и науки заговорили о распространении в хозяйственной практике кредитных и производительных кооперативов. Они были убеждены, что общинные традиции, издавна присущие русскому народу, облегчат внедрение новых форм хозяйствования. А.И. Васильчиков говорил:
«...Русская артель, как и русская община, представляются мне учреждениями, глубоко исходящими из недр русской земли, Я считаю, что артель, точно так же как и ссудно-сберегательные товарищества, круговая порука, взаимное страхование, прямо исходит из того начала, которое образовало общину в России»[648].
По его мнению, эти преимущества нужно использовать для того, чтобы «провести кредит из банков в низшие слои народа» : только реальная общедоступность народного кредита на деле способна поднять благосостояние людей, а отказывать им в кредите равносильно отказу в отправлении правосудия[649].
Члены кружка считали, что кредитно-денежные отношения, сами по себе несвойственные общине, никоим образом не затрагивают механизм ее функционирования. Цель создания общины – самозащита «не столько от людей или не только от людей, но и от природы». Отсюда потребность в объединении усилий, так как кроме своего труда простолюдинам положиться не на что: денежными средствами, которые выполняли бы защитную функцию, они не обладают[650]. Собственно, этим и объясняется укорененность общинных традиций. Теперь же, по уверениям петербургских мыслителей, настало время обеспечить народ местным, мелким, а главное – личным кредитом, что и позволит преобразить экономику страны. Как известно, эти благие начинания закончились неудачей. Внедрение кредита встретило большие затруднения – прежде всего, со стороны тех, кому он непосредственно предназначался. Широкие массы в подавляющем большинстве не проявляли к нему того интереса, которого ожидали авторы инициативы. Так что им оставалось лишь рассуждать о неготовности русского народа к новому и нужному ему же самому делу. Кроме того, в верхах, т.е. в правительственных ведомствах и банках, также без большого энтузиазма восприняли подобные предложения: финансовое обеспечение средств, выделяемых, по сути, под честное слово, сильно смущало бюрократию.
В результате в пореформенную эпоху воззрения кружка А.И. Васильчикова оказались невостребованными, подготовив, правда, почву для будущих изменений[651]. О деятельности кружка неплохо известно в современной литературе[652]. Но здесь мы хотели бы обратить внимание на один аспект, выпадающий из поля зрения исследователей. Инициативы столичных интеллектуалов преподносились тогда исключительно в качестве новации, крайне необходимой российской экономике. Отечественные пропагандисты народного кредита были искренне убеждены в том, что делают абсолютно новый шаг в приобщении масс к прогрессивным формам хозяйствования. Так, участник кружка профессор Петербургского университета Э. Р. Верден прямо заявлял о передовом почине в данном деле Вольного экономического общества и отдельных лиц. Практика кредитных операций, уверял ученый, прежде была чужда и незнакома низам, поскольку никак не отражена в обычаях и быту русского народа[653]. Такая точка зрения удивляет. Деятели передового для того времени круга, рассуждая о возможностях организации в России народного кредита, не усматривали никаких признаков его существования в народе. Хотя те, кто вышел из низов, а не из университетских аудиторий говорили о народном кредите, как об обыденном деле. Например, воспоминания купца-старовера Н. Чукмалдинова повествуют о распространении мелких займов в крестьянской среде, которые никогда не оформлялись расписками, векселями. Все операции полагались на совесть или в крайнем случае требовалось уверение, что «вот вам Бог порядка» или «святой угодник Никола». При этом автор утверждал, что не сталкивался ни с одним случаем каких-либо недоразумений между должником и кредитором: всякие расчеты завершались на оговоренных условиях, добросовестно и верно[654].
Но такая повсеместная народная практика, по-видимому, не признавалась столичными мыслителями всерьез: она слабо вписывалась в цивилизованные гражданско-правовые отношения. Если профессора отказывали в наличии мелкого личного кредита, то тем более они не могли всерьез допустить существование – общинного. Этот вид финансово-денежных отношений имел уже более крупное назначение, связанное со становлением торгово-мануфактурного сектора России. Напомним: в дореформенную эпоху его формирование не было плодом усилий правящего дворянского сословия, сторонившегося подобных дел. Промышленная динамика набирала силу благодаря крестьянству – главной движущей силе внутреннего рынка страны. Вопрос о том, откуда эти выходцы из народа черпали средства для своих торгово-производственных начинаний, находился за рамками дискуссий петербургских интеллектуалов. В противном случае они могли бы обнаружить, что подъем торгово-мануфактурного сектора происходил, как правило, снизу и без поддержки властей и казны (на которые народные предприниматели не очень-то и рассчитывали). А вот на что они серьезно полагались и от чего напрямую зависели, так это как раз общинные средства, т.е. народный, а не банковский, кредит, которому отказывали в существовании петербургские мыслители. Если бы этих денежных отношений в народных слоях не существовало, то крестьянские торговцы и ремесленники не смогли бы довести свои начинания до сколько-нибудь серьезного уровня. Между тем именно этот финансовый источник начиная со второй половины XVIII столетия давал жизнь значительной части российской промышленности.
Аккумулирование и использование народных средств и стало ключевой задачей раскола, выступившего здесь в качестве организующей силы. Вне всякого сомнения, перед нами реализация той защитной функции, о которой говорил Васильчиков. Но только ни он, ни его соратники не могли представить себе те организационно-экономические возможности (помимо упомянутой борьбы с природой), которые продемонстрировал простой народ, поддерживая свое существование и веру. Надо заметить, они отдавали себе в этом отчет: ссылки на слабое знакомство с реалиями хозяйственной жизни народа постоянно встречаются в их речах. Тот же А.И. Васильчиков откровенно признавался:
«...Нужно, чтобы мы сознались, что русское образованное общество ничего не знает о той артели, о которой некоторые говорят... Я должен сознаться, по крайней мере для меня лично артель представляется такою темною чертою народного быта, что я сам по себе не могу дать о ней никакого ясного понятия»[655].
Но об одном можно говорить с уверенностью: этот кружок передовых людей своего времени искренне желал помочь русскому народу, облегчить ему переход к рыночной экономике. Тем сильнее было разочарование, когда выяснялась непродуктивность всех попыток привить населению кредитные навыки на основе цивилизованного гражданского права и финансовых ресурсов банковской сферы.
Хотя с точки зрения нашего исследования здесь нет ничего удивительного. Нужно просто осознать, какова была степень деморализации рядовых общинников, все больше убеждавшихся в том, что созданные на их средства предприятия перешли в безраздельную собственность тех, кому было поручено управлять ими исключительно для общей пользы. А дети этих управленцев рассматривали себя уже в качестве законных владельцев, имеющих полное право присваивать себе всю прибыль, сбрасывая тем, кто трудится, подачки в виде благотворительных мероприятий. Сменить этих собственников, как происходило ранее, уже не представлялось возможным: на страже их интересов стояли закон и власть, а религиозные центры, делегировавшие права на управление тогда еще общинными активами, были разгромлены. Общий итог такой трансформации очевиден: люди вряд ли стали бы участвовать в подобных инициативах, тем более исходящих не из их среды, а от представителей чуждого мира – от дворян. К тому же экономические предложения правящего сословия были нацелены прежде всего на укрепление частной собственности, на развитие частного предпринимательства. А тот общинный кредит, на котором поднимался крестьянско-купеческий капитализм в дореформенный период, имел (и мог иметь) исключительно патерналистскую направленность; он был призван обеспечивать хозяйственные и социальные нужды коллективов единоверцев, а не интересы отдельных людей, выстраивавших свою жизнь вокруг института частной собственности.
С другой стороны, правительство настороженно относилось к предложениям по кредитованию народа. Вышедший в 1867 году императорский указ предписывал губернаторам поставить под тщательное наблюдение все кооперативы, товарищества и артели, вредные «для государственного благоустройства или общественной нравственности»[656]. С 1865 по 1890 год по всей России было зарегистрировано всего лишь 288 уставов кооперативных обществ, т.е. в среднем по одиннадцать ежегодно[657]. Это определенно свидетельствует о том, что у государства имелись совсем другие планы на кооперативное движение. Они были связаны не с утверждением частной собственности и ее кредитным обслуживанием, а с сохранением института общины; все имперское законодательство ориентировалось на ее консервацию. Обширное правовое нормотворчество Сената в пореформенный период – наглядное тому подтверждение. Так, по сенатскому постановлению от марта 1887 года, член общины мог отдавать свой участок в аренду постороннему лицу не иначе как с согласия мира[658]. Другим постановлением определялось, что сельское общество вправе воспретить своему члену такое отчуждение принадлежащего ему имущества, «которое не вызывается разумной потребностью и может ввести общество в убытки по платежу повинностей» и т.д.[659]Даже такое финансовое учреждение, как Крестьянский банк, с момента своего создания в 1883 году особое расположение проявляло к общинникам, отдельным же хозяевам ссуда предоставляло с большой неохотой[660]. Очевидно, что такая политика, проводившаяся в этот период сверху, мягко говоря, не способствовала претворению в жизнь идей кружка Васильчикова. Заботы властей концентрировались на поддержании нужной налоговой платежеспособности населения и диктовались опасениями ее нарушить.
Самой излюбленной темой советской историографии было рабочее движение в России. Огромные научные силы затрачивались на выявление стачек и уточнение их общего числа, на определение самих понятий «стачка», «забастовка», «бунт» и т.д. Рабочее движение как таковое разворачивается с отмены крепостного права. Если, по подсчетам советских ученых, в 60-х годах XIX века состоялось свыше 50 стачек, то уже в 70-х – около 250-ти[661]. По существу, они представляли собой волнения, как правило – локального характера, и происходили повсеместно, вспыхивая то здесь, то там. Советские историки изображали их как нарастающий процесс, тем самым иллюстрируя поступательное пробуждение будущего могильщика царизма, постепенно выходившего из рабского повиновения. Действительно же крупными волнениями можно назвать лишь немногие из них: стачку на Невской бумагопрядильной фабрике (1870 г.), на Кренгольмской мануфактуре (1872 г.), на Нижне-Тагильских заводах Демидова (1874 г.)[662]и др. Но и они не особенно беспокоили власти, поскольку не представляли сколько-нибудь серьезной угрозы. Неслучайно в тот период официально не признавалось даже наличие рабочего вопроса: он мог существовать в Европе, в Соединенных Штатах, но только не в России. Ситуация меняется к середине 1880-х годов: рабочее движение постепенно набирает силу, забастовки и стачки охватывают обширную территорию. В этой связи интересно мнение вхожего в придворные круги генерала Е. Богдановича. В 1880 году он прогнозировал, что дерзкие революционные выпады, потрясавшие Петербург, в ближайшем будущем сойдут на нет. Главный же центр движения переместится в фабричные местности, Урал, Поволжье[663]. Как показало развитие событий, это предположение оказалось не так уж далеко от истины. Центральный регион Российской империи в 1885 году потрясли мощные массовые беспорядки. Говоря об этих событиях, столь любимых советской историографией, хотелось бы напомнить: они происходили в районе, который являлся не просто крупнейшим промышленным центром страны, а обширным старообрядческим анклавом. Советская наука упоминала об этом нечасто.
К 80-м годам XIX столетия под воздействием капиталистического развития, которое стимулировалось государством, прежняя староверческая общность претерпела полное разложение. Как происходил распад некогда солидарных единоверческих связей, можно проиллюстрировать на примере Никольской мануфактуры Т.С. Морозова в Иваново-Вознесенске – своего рода «визитной карточки» рабочего движения России. В августе 1863 года там произошло первое волнение: из 1700 ткачей прекратили работу 300. Но, как следует из документов, гнев забастовщиков был направлен не на владельца, а на директора предприятия. С 1860 года оно находилось под управлением англичанина Дж. Ригга, наделенного огромными полномочиями. Стиль его руководства вызвал возмущение у части коллектива, угрожавшего ему физической расправой. Ткачи выдвинули ряд требований к администрации по расценкам и условиям труда. В случае игнорирования справедливых, по их убеждению, претензий они собирались ехать с жалобой в Москву к самому Т.С. Морозову[664]. Иначе говоря, рабочие апеллировали к хозяину, именно в нем видя защиту от произвола дирекции. И как только владелец прибыл на фабрику, к нему направилась целая делегация. Велико же было удивление делегатов, когда Морозов – их единоверец, известный ревнитель благочестия и старины – указал им на дверь. Один из рабочих поделился впечатлениями:
«Когда хозяин наших жалоб на директора не принял, то мы в толк взяли, что, значит, директор с нами так делает по приказу хозяйскому»[665].
Разочарование в своих хозяевах как в людях, предавших идеалы, ранее скреплявшие религиозную общность, в середине 1860-х годов только еще набирало силу. К следующей отмеченной документами забастовке на Никольской мануфактуре, в 1876 году, ситуация кардинально изменилась. Волнения на предприятии начались все по тем же причинам: непомерные штрафы, вычеты из заработка на освещение помещений и какие-то пожертвования, собираемые с рабочих на непонятные для них цели. Но главное другое: теперь уже никто не питал иллюзий относительно Т.С. Морозова, никто не обращался к нему как к покровителю и заступнику[666].
Именно такое отношение к хозяину и привело в начале 1885 года к знаменитой Морозовской стачке – действительно крупному конфликту, силовому противостоянию. Конечно, эта забастовка подробнейшим образом разобрана советскими историками, поэтому наша задача остановиться на некоторых любопытных деталях. Обращает на себя внимание то обстоятельство, что атмосферу общего недовольства усилило увольнение с фабрики группы старых ткачей, проработавших на ней более тридцати лет, т.е. единоверцев хозяина, помнивших совсем другие порядки. Непосредственным же поводом к стачке послужило объявление рабочим днем 7 января 1885 года – церковного праздника (дня Иоанна Крестителя)[667]. Рабочие требовали не только сокращения штрафов и повышения расценок, но и свободного выбора старост в рабочих артелях, что было для них явно не пустой формальностью во взаимоотношениях с администрацией. Интересно и то, как рабочие ответили на отказ Т.С. Морозова повысить расценки ткачам и прядильщикам:
«А если ты нам не прибавишь расценок, то дай нам всем расчет и разочти нас по Пасху. А то если не разочтешь нас по Пасху, то мы будем бунтоваться до самой Пасхи. Ну, будь согласен на эту табель, а ежели не согласишься, то и фабрику Вам не водить»[668].
Последние слова выглядят необычно: получается, что рабочие в случае неудовлетворения их требований укажут законному владельцу па дверь. Даже советские историки были вынуждены давать здесь комментарии:
«В этом объявлении проявилась непоколебимая решительность стачечников, не желавших идти ни на какие компромиссы с фабрикантом и требовавших выполнения своих условий. Большинство рабочих понимало, что они представляют собой мощную силу, без которой Морозовым, как твердо заявили они, “фабрику не водить”»[669].
Это совершенно верное замечание, вот только осознание своей силы возникало у рабочих, прежде всего, благодаря тому духу общности, корни которого издавна питали староверческую среду, а не посторонним людям, агитировавшим на предприятии и поднявшим там красный флаг.
На примере Никольской фабрики хорошо видно, как происходила трансформация промышленной староверческой среды и к каким конфликтам это приводило. Открытое противостояние рабочих и хозяев, звеном которого была и Морозовская стачка, к середине 1880-х годов охватило весь центральный регион. Как следует из документов, власти понимали, что движущие силы находятся внутри рабочих коллективов, а не где-либо еще. Так, доклад прокурорского чиновника о событиях на бумагопрядильной мануфактуре И.В. Залогина около г. Твери свидетельствовал, что забастовка, хотя и была результатом недовольства массы, «организована и руководилась опытной рукой, создавшей план и энергично приведшей его в исполнение» . Вместе с тем – и это особенно важно – в докладе подчеркивалось:
«...Лиц, организовавших забастовку и подстрекавших к ней рабочих ни дознанием, ни следствием не обнаружено, причем в местном жандармском управлении не имеется никаких указаний на то, чтобы в среде рабочих были лица, имеющие связь с преступными политическими сообществами»[670].
И подобные выводы постоянно встречаются в материалах полиции на протяжении целого ряда лет. Например, в 1878 году произошли беспорядки на бумагопрядильной фабрике Третьяковых, в ходе которых было разгромлено здание администрации. Следствие установило организованный характер стачки, однако не усмотрело какого-либо стороннего подстрекательства[671]. Это крайне неудобные выводы для концепций советской эпохи.
Хотя взгляд на рабочее движение со стороны непосредственно революционных сил тоже весьма характерен. К примеру, ветеран революции М. Лядов так вспоминал о забастовках на фабриках г. Егорьевска (ныне Московская область) и о своей роли в их организации:
«Мы поздно узнали об этом бунте и проявить свое руководство не могли. Но решили широко осветить эту забастовку в листовках, а главное – указать и объяснить, как следует бороться».
М. Лядов рассказывает также о посещениях фабрик братьев Лыжиных и Гучковых, о своих знакомствах и разговорах со староверами, под влиянием которых он начал изучать историю раскола[672]. При внимательном просмотре литературы можно выявить немалое количество подобных свидетельств. Общий смысл просматривается здесь определенно: не революционно-демократические силы всевозможных оттенков явились двигателем рабочего движения 80—90-х годах XIX века, а мощный протест, исходящий из глубин народных масс. И протест этот проявился, прежде всего, в старообрядческих регионах, где люди сильнее прочувствовали всю прелесть отношений, к которым так стремились их братья по вере, прекрасно вжившиеся в роль реальных владельцев. Трансформация социально ориентированного хозяйства в чисто капиталистическую экономику проходила здесь намного болезненнее, чем в среде православных никониан. Поэтому именно в промышленном центре России, этом крупнейшем анклаве раскола, власти впервые столкнулись не с отдельными проявлениями недовольства, а с новым системным вызовом – массовым рабочим движением.
Характерно, что эта волна стачек была направлена против владельцев предприятий, которые в глазах работников выглядели подлинными кровопийцами. Обуздание хозяев рабочие связывали с апелляцией к верховной власти, что явилось отличительной чертой рабочего движения в целом по России. Наглядным примером служит крупная стачка 1896 года в Петербурге. В мае состоялась коронация Николая II, и хозяева столичных предприятий объявили трехдневный выходной, но затем решили не оплачивать эти дни рабочим, что и послужило источником возмущения. В столице забастовало около 30 тысяч человек. Советская историография с гордостью сообщает, что стачку возглавил «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» («ленинское детище»). Его руководящая роль выразилась в распространении воззваний и листовок, сборе средств на помощь русскому рабочему классу в Европе (собрать ничего не удалось). В этом состоит анекдотичность ситуации: на оплате праздничных «коронационных» дней особенно настаивал петербургский пролетариат, считая любой другой исход оскорблением, прежде всего, по отношению... к императорской особе. Выходило, что В.И. Ленин с товарищами ратовали за выполнение требований пролетариата, возглавив борьбу за уважение к царю! Забастовки в Петербурге, вызванные конкретной причиной, ставили вопрос как об оплате вообще праздничных дней, так и о сокращении рабочего времени; завоеванные столичным пролетариатом уступки послужили примером для всего центрального региона. Петербургские события со всей наглядностью подтверждают следующий вывод об усилиях социал-демократов:
«Самое главное, чего добивались социал-демократы – овладеть рабочей массой, начать руководить ею, – не давалось партии. Рабочие и без руководительства энергично боролись с предпринимателями путем стачек; которые были подсказаны их собственным инстинктом, а потому социал-демократы продолжали играть лишь роль агитаторов, подхватывавших движение, старавшихся обострить его»[673].
Выступления рабочих середины 80-х годов XIX века со всей остротой обозначили нужду в фабричном законодательстве. Его разработка диктовалась темпами развития российской промышленности. Правовые механизмы давали возможность хоть как-то цивилизовать трудовые отношения между хозяевами и рабочими. Собственно, уже с первой половины 1860-х годов в российской империи начали изучать различные их аспекты. Речь шла о сокращении продолжительности рабочего времени, ограничении труда малолетних, создании института фабричной инспекции и т.д. Разумеется, промышленные круги не испытывали энтузиазма от подобных начинаний, но потребность в них не могли не признать. И все-таки эти вполне обоснованные меры, инициируемые правительством, поддержали далеко не все. Перипетии и этапы становления фабричного законодательства в России хорошо известны[674]. Однако контекст данной работы позволяет взглянуть на него несколько иначе, а именно как на сопротивление староверческой буржуазии центрального промышленного региона всем подобным нововведениям. Региональный аспект при утверждении фабричного законодательства просматривается явно. Так, будущий руководитель МВД В.К. Плеве, в середине 80-х годов XIX столетия занимавшийся рабочим вопросом, говорил о конструктивном подходе промышленников Петербурга, Лодзи, Юга, которые прин<