Истоки конфессионального своеобразия
Религиозный раскол, произошедший в российском обществе во второй половине XVII века – не просто часть нашего прошлого, еще одна страница в череде событий, составляющих историю России. Этот надлом, разорвавший общественные ткани той эпохи, определил своеобразие нашего развития, а по большому счету, и историческую судьбу страны. За драматизмом тех событий видятся тенденции управленческой централизации, проводимой государством посредством создания жестокой вертикали власти. Как удачно отмечено исследователем того периода, в середине XVII столетия столкнулись два вектора: путь к национальному государству, гражданству и путь служивой бюрократии к наднациональной рабовладельческой империи[220]. Собственно из данного противостояния и вырос русский раскол. В первую очередь, эти сложные и болезненные процессы базировались на религиозном сознании, занимавшем центральное место в структуре мировоззрения той эпохи. Общественная жизнь осмыслялась тогда сугубо в церковных понятиях, которые и определяли ту или иную политическую практику. Разгоревшийся конфликт стал религиозным столкновением двух позиций, образовавшихся в русском обществе.
Изменив религиозный обиход по греческим образцам, гражданская и церковная власти предприняли повсеместное внедрение этих нововведений. В то же время приверженцы старорусского вероучения категорически отвергли навязывание подобных новшеств, усмотрев в них влияние ненавистного латинства, а также ущемление старины, попадающей под чуждую религиозную унификацию. Литературные памятники второй половины XVII столетия дают наглядное представление о развернувшейся полемике[221]. Но идейное противостояние не стало уделом интеллектуальных споров о догматике, быстро обретя силовой характер. Осада Соловецкого монастыря, бунт на Волге Степана Разина, стрелецкая «хованщина» в Москве – все это свидетельства борьбы, захлестнувшей Русь. Выяснение отношений под аккомпанемент оружейных залпов неизбежно заканчивалось торжеством властей и, как следствие, казнями ее непримиримых оппонентов. Яркие образы защитников веры предков, не сломившихся под прессом государственно-церковной машины, навсегда сохранены народной памятью. Для многих поколений старообрядцев эти заступники за «истинную веру» стали тем ориентиром, по которому сверялось вероучение и жизненные принципы.
В огне противостояния второй половины XVII века формировались основы идейного багажа раскола. Религиозное сознание, осмысляя трагические события, разрабатывало концепции наступления последних времен, пришествия антихриста, прекращения священства и т.д. Не затрагивая сути этих сюжетов, подробно исследованных в историческом, философском, филологическом контекстах, мы сделаем акцент лишь на том обстоятельстве, что их распространение фиксировало идеологическое неприятие новой реальности со стороны значительной части населения. Тем не менее, долгое время само исповедание старой веры в условиях никонианского государства являлось попросту незаконным. Лишь при Петре I спустя полвека после церковных реформ власти, наконец, озаботились легализацией раскола в создаваемой административной системе. Начало этому положил законодательный акт от 8 февраля 1716 года, устанавливавший запись и двойное налоговое обложение раскольников. Тем самым, после десятилетий физического уничтожения и гонений государство пошло на юридическую фиксацию их статуса, вновь подтвержденную затем указом от 16 октября 1720 года[222]. Другими решениями им воспрещалось занимать какие-либо начальствующие должности, не дозволялось принимать от них никаких свидетельств, под строгий контроль Духовной коллегии ставилось печатание книг[223]. По замыслам предложенная легализация староверов должна была упорядочить в империи положение со старой верой на условиях властей. Однако эти надежды не сбылись: как известно, по указу 8 февраля 1716 года в раскол записалось всего лишь около 191 тыс. человек[224], что составляло менее 2% от плативших подать.
Очевидно, раскольники откровенно проигнорировали, предоставленные возможности легального существования. Например, по всей Сибири до 1726 года значился лишь один записной старообрядец, хотя военные команды вылавливали беглых раскольников тысячами и тысячами[225]. Ничего удивительного в таких фактах нет: после десятилетий кровавого противостояния другого ожидать от приверженцев старой веры не приходилось. Староверческий мир старался минимизировать контакты со структурами империи, общение с которыми, мягко говоря, не сулило ничего хорошего. Стремление к закрытости объяснялось не только причинами силового давления, но и глубоким осознанием собственной правоты, освященной мученическим подвижничеством. За непроницаемой для других завесой было удобнее поддерживать свой жизненный уклад, основанный на вере предков, а не на «Табели о рангах». К тому же, со стороны официальной церкви жизнь записных раскольников подвергалась настоящему осмеянию: им предписывалось под угрозой большого штрафа носить нелепый сермяжный зипун со стоячим клееным козырем из красного сукна и т.д.[226]Для тех же, кто после специального увещевания в господствовавшей церкви снова обратился к старообрядчеству, назначался уже не двойной, а четвертной подушный оклад, т.е. вдвое по сравнению с платежом, установленным для раскольников в 1716 году[227].
Тем не менее, попытки выявить численность раскольников, впервые предпринятые в петровское правление, актуализировали проблему соотнесения официальных сведений с реально существующей ситуацией. Данные первой российской переписи населения, проведенной в это время, стали отправной точкой в длительных дискуссиях о количестве старообрядцев. То, что число объявивших себя староверами явно не соответствовало истинному положению дел, хорошо осознавали, как в начале, так и в середине XVIII века. Уже петровская администрация настойчиво пыталась воспрепятствовать повсеместному «затаению» раскола. Дополнения к «Духовному регламенту» 1722 года предписывали лишения сана, и даже телесные наказания тем священнослужителям, которые не выявляли укрывавшихся староверов[228]. Затем был разработан целый комплекс мер по противодействию расколу, включавших штрафы за небытие на исповеди, обязательное посещение церкви по праздничным дням; тех же, кто вне церкви «исправлял требы» крещения, венчания, погребения предполагалось высылать на галеры, а имущество конфисковать в пользу государства[229].
Жесткая позиция властей по отношению к старообрядчеству оставалась неотъемлемой чертой внутренней политики и при императрице Анне Иоанновне. Специальный сенатский указ от 21 марта 1736 года подтверждал суровые наказания за распространение раскола. Старообрядцы, «совратившие правоверных», в случае доказательства их вины, ссылались навечно на галеры, а их движимое и недвижимое имущество опять-таки подлежало конфискации. Аналогичному наказанию подлежали и попустительствовавшие расколу представители местной власти – сельские старосты, бурмистры и ратманы. Особый пункт касался распространения старой веры через семьи: отцы крестившихся под присягой должны были брать на себя обязательство «детей своих... раскольничьей прелести не учить и к раскольничьему учению не привлекать» , а по достижении ими семилетнего возраста «предоставлять в церкви к исповеди и Святых Тайн причащению» . Подтверждалось запрещение общаться с учителями раскола, а если они где «явятся, то таковых, ловя, отдавать в гражданские правительства, в которых принимать их, содержать в крепких местах под караулом»[230]. Прежде всего, в приведенных документах обращают на себя внимание конкретные угрозы, адресованные правительством гражданской администрации и священникам на местах. Очевидно, после этого от них трудно было ожидать каких-либо сведений о действительном количестве староверов, кроме данных о неуклонном сокращении их численности. Поэтому не удивительно, что данная тенденция неизменно доминирует в официальной статистике XVIII века. Если, как мы говорили, в 1716 году почти 191 тысяча человек решили объявить себя раскольниками, то в 1737 году из них числились лишь немногим более 48,2 тысяч (около 143 тыс. человек умерли, сданы в рекруты, сбежали, обратились к «святой церкви»), В середине столетия их было уже 42,2 тысячи, а на 1753 год приверженцев старой веры оставалось вообще около 37 тыс.[231]
Тем не менее, эти официальные свидетельства искоренения раскола мало кого удовлетворяли, давая лишь повод к разговорам о достоверности предоставляемых статистических данных. Очевидно, староверческий мир оставался вне регистрационных процедур властей. Этот вывод красноречиво подтверждают документальные материалы тех лет: архивы содержат массу донесений с мест, сообщавших о наличии большого числа староверов в разных российских городах, официально никогда не значившихся в расколе. Так, в ноябре 1744 года в Раскольническую контору поступило донесение от одного жителя города Боровска, выражавшего недоумение, что купечество данного города:
«ходит в небритых бородах и в русском платье, да купец Василий Шустов имеет во Гжацкой пристани при таможенном сборе по выбору Боровского купечества ларечным, а по указу таковых бородачей и в хождении в русском платье к делам и к подрядам допущать не подлежало...»[232].
В августе 1751 года воевода города Порхов коллежский асессор Иван Чиркин также информировал Сенат, что «прохоровское купечество ходит в неуказном платье и с бородами» , однако местная ратуша не обращает никакого внимания на запрет о ношении такого платья и бороды: от нее
«исполнения никакого не чинится, а приносят отговорки, что де они люди пахотные и торгу не имеют... к тому же они не под командою Прохоровской канцелярии»[233].
О том же самом доносили в Раскольничью контору из города Василе (ныне Васильсурск): здесь местное купечество заявлялось в воеводскую канцелярию в неуказном платье и при бородах, хотя по переписи оно не числилось в расколе[234]. Количество лиц, носивших бороды и неуказное платье, и тем самым игнорировавших правительственные запреты, было настолько велико, что отдельные оборотистые купцы даже пытались наладить бизнес на выявлении таких нарушителей. Они просили власти предоставить им право самостоятельно всех:
«ослушателей от показного упрямства истребить, и взысканием с них за ослушание в ношении бороды и русского платья, по силе указа, штрафа сколько где сыскать могут»[235].
За это право предприимчивые просители обязались в 1748 году внести в казну сразу 50 тыс. рублей (т.е. по принципу распространенной тогда откупной системы): выполнение своей нелегкой миссии они напрямую связывали с содействием местных администраций и воевод. Но Сенат не дал хода этой инициативе, указав, что этим должна заниматься с усердием лишь Раскольничья контора, в чьи обязанности и входит надлежащий сбор штрафов[236].
Иногда власти инициировали расследования по поводу массового хождения при бородах и в русском платье. Например, одно из них прошло в городе Каргополь, где пытались выяснить, кем же в действительности являются любители бород и неуказного платья. В поле зрения попал посадский человек Алексей Шубников: по проверке оказалось, что он и все его родственники являются самыми настоящими староверами, но двойного оклада никто из них никогда не платил, когда впали в раскольничью ересь и «кем научены не говорили». К тому же, дети Шубникова, не смотря на запрет «учить расколу», обучались по старой вере[237]. Как установили власти, ситуация, когда люди безнаказанно не регистрировались раскольниками, стала возможной по причине попустительства Ратушного канцеляриста Ивана Прянишникова. Этот служивый господин «с бородачами имеет повсегдашнюю компанию» , и хотя:
«с раскольниками иметь компанию не велено, а он, Прянишников, ведая указы, оных бородачей куда надлежит чрез доношения свои не объявляет, и в том им чинит защищение и немалое спомогательство»[238].
Судя по документам, на протяжении XVIII века такая ситуация с распространением раскола была характерна для большинства российских городов. Как отмечал известный общественный деятель екатерининской эпохи князь М.М. Щербатов:
«между подлого народа эта ересь... так распространилась, что нет почти ни города, ни знатного селения, где бы кого из раскольников не было, а есть и целые города, как Каргополь, Олонец, Нижний Новгород и многие другие, этим ядом заражены»[239].
То же самое относится к крупнейшему центру империи – Москве. Между тем, в литературе распространенно мнение о том, что раскол с окраин страны, куда он был вытеснен гонениями, только в последнюю треть XVIII столетия шагнул в центр, т.е. в Москву. Однако, на наш взгляд, неправомерно говорить, что раскольники в это время возвратились сюда на жительство; они всегда здесь и находились. Еще при Петре I отмечалось, что в Первопрестольной староверов:
«значится размножение, что в некоторых приходах и никого, кроме раскольников не обретается»[240].
Территориально же их сосредоточение с начала столетия наблюдалось в лефортовско-измайловской стороне. Здесь располагались владения и Измайловский дворец царевны Прасковьи Федоровны, жены старшего брата Петра Ивана (от брака Алексея Михайловича с Милославской), умершего в 1696 году. Его вдова была крайне набожным человеком, постоянно общалась с различными божьими людьми, странниками, что нередко становилось объектом насмешек со стороны Петра I[241]. В литературе имеются свидетельства о контактах Прасковьи Федоровны со староверами Выговской пустыни и наставником обители Андреем Денисовым, «толковавшим» царице древние книги[242]. В ее землях находили убежище, оседали многие староверы. Поэтому, когда в 1771 году раскольниками было получено разрешение па организацию центров для борьбы с эпидемией чумы, то такие центры моментально появились в указанной стороне под видом Преображенского и Рогожского кладбища. Представляется, что это была лишь организационная форма для легализации, давно существовавшего староверческого мира Москвы.
Российский религиозный конфликт помимо проблемы с потаенными раскольниками инициировал и серьезные миграционные процессы. Массы людей, не принявших никонианство, освящавшее новые государственные порядки, устремились на окраины тогдашней России, а также в соседние государства, главным образом в Польшу, Литву и Турцию. Заметим, что эта интересная страница отечественной истории до сих пор остается плохо разработанной, особенно с конфессиональной точки зрения. Так, дореволюционная историография говорила о снижении численности российского населения в конце XVII – в первой половине XVIII века: по мнению ряда авторов перепись 1715-16 годов выявила сокращение податных людей по сравнению с 1678 годом почти на 20%[243]. Примерно такие же цифры убыли российского населения приводит в своей фундаментальной работе, посвященной петровской эпохе, историк и политик П.Н. Милюков[244]. Советские же ученые более осторожно высказывались на сей счет: они склонны говорить не о сокращении, а о серьезном замедлении прироста населения вплоть до середины XVIII столетия[245]. Но в чем едина дореволюционная и советская литература, так это в игнорировании конфессионального фактора при объяснении миграционных процессов той эпохи. Среди причин демографического провала или спада неизменно назывались наборы в армию, на верфи, на строительство Петербурга и т.д. Позитивистский дух, которым проникнуты все эти, казалось бы, разные исследования, исключал анализ религиозной стороны дела, как второстепенной и не очень-то необходимой. Так, в профессионально выполненных работах советских ученых по демографической проблематике отражено состояние всех конфессий, включая идолопоклонников, а вот упоминание о старообрядцах отсутствует[246]. Даже, например, раскольничьи указы петровского времени, о которых говорилось, характеризовались лишь в качестве вспомогательных мер по уточнению общих ревизских данных.
Однако, правительство Петра I, в отличие от историков, хорошо отдавало себе отчет в конфессиональных причинах опустения России, чьи многие подданные по религиозным мотивам оказались вне нового законодательства. Не случайно именно по итогам переписи обеспокоенные власти предпринимают легализацию раскола, создавая для него хоть какое-то юридическое пространство. Массовое бегство людей от никонианской действительности без преувеличения можно квалифицировать не иначе как национальную катастрофу. Конечно, для петровской администрации она имела, прежде всего, сугубо прагматический оттенок: по налоговой реформе уплата подушной подати становилась одним из основных источников пополнения государственной казны. В этом обстоятельстве – корень заинтересованности в максимальном росте населения: и наоборот, сокращение круга налогоплательщиков неизбежно вело к убыткам. Поэтому власти близко к сердцу воспринимали многочисленные жалобы служивого дворянства на самовольный уход крестьян: необходимость платить повинности за беглых приводила правящее сословие «во всеконечную скудность» [247]. Пытаясь приостановить отток простых людей за рубеж, правительство делало акцент на силовых, проверенных средствах; в частности на усилении пограничного контингента, специализировавшегося на задержании и поимке людей, идущих на чужбину. Во всех пограничных городах и «пристойных местах» учинялись «крепкие заставы» для удержания беглецов и отсылки их в те провинции, из которых те бежали[248]. Причем Военной коллегии предписывалось «стрелять из ружья» , т.е. разрешалось применять силу. Тех же, кто подговаривал и содействовал побегам – вешать и с виселиц не снимать, их вину объявлять, «дабы другие смотря на такую казнь, того чинить не дерзали» [249]. Парадоксальность всей этой ситуации заключалась в том, что российское правительство охраняло пограничные рубежи страны не только от внешних врагов, что естественно, а, прежде всего, от своих собственных подданных, стремившихся ее покинуть.
Тем не менее, усилия государственной машины по силовому выявлению и переписи раскольников не достигали желаемого эффекта. Все более убеждаясь в этом, власти прибегли к иной тактике, адресуя покинувшим страну доброжелательные призывы. Правительство официально начало зазывать их обратно, обещая при добровольном возврате не оказывать им никаких обид и притеснений. Подобные инициативы берут начало с Указа от 5 июля 1728 года; при Петре II беглые люди и крестьяне впервые призывались возвращаться на прежнее жительство без опасений, а явившимся добровольно наказания на местах чинить запрещалось[250]. Затем при Анне Иоановне в 1734-1735 годах аналогичные законодательные акты продолжали обнародоваться[251]. Власти подчеркивали в них, что изменившие поневоле или добровольно греко-православной вере должны принять церковное покаяние, а от других наказаний освобождались. Однако эти многообещающие указы на деле мало к чему приводили. Это, например, хорошо видно из донесения Смоленской губернской канцелярии, направленного в Сенат в июне 1734 года. В нем констатировалось, что после публикации манифестов:
«не точию чтоб в Россию выходить, но и последние оставшие люди и крестьяне, смотря на тамошнюю польскую вольность, ныне бегут без остатку»[252].
Из-за отсутствия нужных результатов от сделанных добрых жестов, российские власти вновь обратились к радикальным мерам по принудительному возвращению подданных из Речи Посполитой. В историю они вошли как массовые «выгонки» с Ветки в 1735-1736 годах. Эти действия осуществлялись силами регулярной российской армии, которая в данном случае выступила в роли полицейской дубинки. За несколько военных операций удалось вернуть в страну в общей сложности около 60 тысяч душ[253]. О том, что большинство из них были старообрядцами, свидетельствует указ, регулировавший порядок расселения возвращенных на территорию России. Данный документ говорит именно о расколе: староверам не разрешалось поселяться в приграничных районах, воспрещалось компактное проживание где-либо, особое внимание обращалось на выявлении из числа возвращенных «раскольничьих учителей» [254]. Однако, как замечают современные исследователи, прибывшие раскольники не отказывались от своей веры, активно включаясь в местную староверческую жизнь[255].
Приведенный материал не только приоткрывает драматизм жизни той далекой эпохи, но и со всей определенностью показывает, насколько неоднородным в конфессиональном плане являлось российское общество. Переплетения господствовавшей церкви и старообрядческих течений составляли его сущностную характеристику. Причем эта специфика не схватывалась, не отражалась официальной статистикой, которая имела далекое отношение к действительности. Конкретные же документы наглядно свидетельствуют о наличии серьезного религиозного разобщения России. Именно оно стало источником необратимых перемен в русском обществе. Их консервация трансформировалась в социальное размежевание, приведя фактически к существованию в рамках одного государства двух чуждых враждебных социумов. Особо подчеркнем, что, прежде всего, здесь находится ключевой момент для понимания всего дальнейшего хода отечественной истории с ее ментальной спецификой, русской непохожестью на других и т.д. Хорошо известно, что облик современных стран, относящих себя к европейской цивилизации, определялся развитием на протяжении последних трехсот-четырехсот лет. Собственно отправной точкой в его формировании стал религиозный раскол, через горнило которого прошли страны Европы. Религиозный раскол, а точнее последствия его разрешения, во многом обусловили специфику европейского и российского обществ, сформировав заметно отличающиеся исторические реалии. Западная Реформация, взорвав средневековый европейский мир, привела к кровопролитным войнам на большей части Старого Света. Как известно, их итогом явился мир, подводивший черту под противостоянием католиков и протестантов и основанный на знаменитом принципе «cujus regio, ejus religio» («чья страна, того и вера»). В результате сторонники и противники Реформации оказались по большей части разделены государственными границами. В одних странах возобладали католики (Италия, Испания, Австрия, Бельгия, Франция, Польша, Бавария и др.), а в других – представители различных протестанстких течений (Англия, Нидерланды, Швеция, Дания, целый ряд германских княжеств и др.).
В России же, как мы видим, все обстояло иначе. Церковное размежевание подобно тому, как это было в Европе, поделило русское общество на два непримиримых лагеря: приверженцев старого обряда и последователей реформ патриарха Никона. Однако в России этот процесс протекал с той принципиальной разницей, что здесь ожесточенное противостояние не привело к территориальному разводу враждебных сторон, как в европейских странах. Победа сторонников никоновских новин, мощно поддержанных царской властью, в определенном смысле и в России реализовала известный принцип «чья страна, того и вера». Только, в отличие от Европы, противоборствующие силы здесь были вынуждены, по-прежнему, оставаться по одну сторону границы, в одном государстве. Россия разделилась внутри себя: на географической карте страна была единой, на деле же образовались два социума, чье религиозное размежевание обрело различную социальную и культурную идентификацию. Нетрудно понять, насколько подобный расклад повлиял на все стороны русской жизни. Сосуществование в рамках одной территориальной общности двух враждебных сил утвердило эту специфичность присущую России. Отсутствие терпимости, множество недоговоренностей, значимость нюансов – все это создавало в российском обществе совершенно иную психологическую атмосферу, заметно отличающуюся от европейской обстановки. Разъединение русской действительности, устранение правящего класса от народа, бросалось в глаза каждому, кто знакомился с отечественными реалиями. В литературе разных периодов немало сказано об исторических, образовательных, культурных аспектах этой обособленности. В этой связи актуальным представляется выяснение еще одной стороны проблемы: как религиозное размежевание, пронизавшее все общественные поры, отразилось на экономическом развитии страны? Постановка такого вопроса дает возможность соотнести религиозную конструкцию общества непосредственно с хозяйственной практикой, что еще не предпринималось в полном объеме.
Торжество никониан ознаменовалось окончательным выстраиванием централизованной вертикали власти. Во главе страны стоял уже не просто древнерусский царь, а Государь Император, который подчинил православную церковь, полностью вмонтировав ее в административную систему. Опорой выстроенного на европейский манер порядка стало новое сословие в лице дворянства. Его роль в государстве хорошо выражена дворянским идеологом екатерининской эпохи князем М.М. Щербатовым, который обосновывал прочность власти в том случае, если она, по примеру Франции или Испании:
«утверждается на знатных фамилиях, как на твердых и непоколебимых столпах, которые не дали бы снести тяжести обширного здания»[256].
При этом необходимо заметить, что почти все эти непоколебимые столпы старались вести свое происхождение не от российских корней, а от какого-нибудь иностранца[257]. Такие геральдические устремления заметно отличали новое сословие от бояр древней Руси. Подавляющее число дворян наделялось этим статусом непосредственно императором, т.е. источником дворянства выступала государева служба, а не просто принадлежность к старинной княжеской крови. Дворяне стали не только опорным управленческим и военным звеном империи, но и основным субъектом экономических отношений, поскольку весь земельный фонд страны был распределен между служивыми людьми никонианской веры. Поэтому в экономическом смысле полем, где разворачивалась хозяйственная инициатива дворянства, являлось землевладение. Обладание земельными угодьями, поместьями, крепостными, сбыт сельской продукции – вокруг этих источников вращались материальные интересы нового сословия.
Совсем иначе устраивалась жизнь тех, для кого верность старому обряду предков, исключала какое-либо участие в гражданской и военной службе «падшей» , по их убеждению, власти. Оказавшись на периферии новой административной системы, бесправная в экономическом отношении эта большая часть населения устраивала свое хозяйственное существование на иных принципах, чем их властители. Конечно, все экономические представления дворянства прочно ориентировались на незыблемость института частной собственности. Этот базовый принцип ведения хозяйства обеспечивал в их глазах наиболее естественный путь развития, позволявший эффективно реализовывать свои интересы. У староверов же вследствие дискриминационного положения предельную актуальность приобретали задачи, связанные, прежде всего, с выживаемостью во враждебной им среде. Наиболее оптимальным инструментом для этого, позволяющим максимально концентрировать как экономические, так и духовные ресурсы, стала знаменитая русская община. Именно поэтому не частнособственнические, а общинно-коллективистские отношения оказались тем фундаментом, на котором происходило хозяйственное и управленческое устроение раскола. Заметим, помещики-дворяне в своей хозяйственной практике не использовали общину, в чем надобности у них очевидно не возникало.
Хорошо известно, что община как цельный способ организации русской жизни воспета славянофилами. Ими она ставилась во главу угла всех рассуждений и дум о России. Как писал Ю.Ф. Самарин:
«позволительно думать, что язык немецкий богаче, а итальянский звучнее русского, тем не менее, мы остаемся при своем языке. Подобное языку общинное устройство наших сел принадлежит к числу тех коренных самородных начал нашей русской народности»[258].
Славянофильские интеллектуалы акцентировали внимание на своеобразии общинного организма, его коллективистском устроении, уравнительно-передельной системе, круговой поруке и т.д. В частности, интересны их наблюдения о размытости у русского крестьянина-общинника представлений о частной собственности, которые:
«так шатки, так неопределенны и произвольны, что уверенность в спокойном обладании нажитым имуществом крепостному сословию в массе решительно недоступна»[259].
На наш взгляд, суть общинного духа хорошо передана лидером славянофильского лагеря А.С. Хомяковым:
«право всех на собственность поземельную и право каждого на владение, нравственная связь между людьми»[260];
«община есть одно уцелевшее гражданское учреждение всей русской истории, отними его, не останется ничего»[261].
Серьезный анализ этих общинных черт предпринят в профессиональном труде историка-славянофила И.Д. Беляева, являвшегося знатоком русского летописного и актового материала[262].
Однако, заметим, при всей увлеченности этим институтом славянофилы практически не обращались к взаимосвязи религиозной составляющей и общинного устройства, ограничиваясь разговорами о важном значении для народа православия в целом. Да и само происхождение общины рассматривалось ими, прежде всего, как выражение неповторимого склада русского характера, отличного от других, в первую очередь, европейских народов. Подобные утверждения становились предметом критики, а порой и насмешек, российских западников, усматривавших в этих размышлениях издержки интеллектуального процесса. Либеральный лагерь придерживался куда более прагматичных мотивов возникновения общины, чем особенности русской души, так страстно полюбившихся их оппонентам. Существование общины объяснялось либералами в русле модного тогда научного направления в лице европейского позитивизма, поднявшего на щит подлинную беспристрастность и неоспоримость факта. Так, следуя этим подходам, постоянный оппонент славянофилов Б.Н. Чичерин отметал все разговоры о неизменности общины, выражавшей какой-то особенный русских дух. Он доказывал, что община не представляла собой исключительно русского явления, а также отрицал преемственную связь между общинными формами, существовавшими на протяжении столетий[263]. Опираясь на эту точку зрения, его последователи причиной возникновения общинного устройства объявляли фискальные потребности государства. В этом смысле именно община стала удобной организационной формой, обеспечивавшей надлежащие налоговые сборы. Расхождения возникали только относительно начала использования этого инструмента: или с далеких времен выплат монголо-татарской дани, или с петровской эпохи, когда интересы казны потребовали создания целостной фискальной системы. Наиболее чуткие последователи этой теории вообще относили окончательное формирование русской общины лишь к 50-60-х годам XVIII века с изданием межевых инструкций 1754 и 1766 годов[264]. Несложно заметить, что в представленном подходе еще в меньшей степени, чем в славянофильском варианте, содержатся возможности анализа общины с конфессиональной точки зрения. Можно сказать и точнее: оценки тех или иных общественных процессов с религиозных позиций российскими западниками отметались не только как лишние, но и серьезно мешающие объективности исследования. Достаточно обратиться к известным трудам того же Б.Н. Чичерина, а также К.Д. Кавелина, К.Ф. Головина и др., дабы убедиться, что само слово религия и понимание, связанное с нею, встречается там, если говорить мягко, крайне редко.
Вообще-то, обоснование общинного генезиса фискальным началом выглядит научно вполне правомерным. Многие историки, в том числе и советские, разделяли точку зрения об использовании дворянством этого института в своих интересах[265]. Правда, не совсем понятно, почему такая удобная форма налоговых сборов не прижилась в той же Европе, где общинное устройство кануло в лету. Не потому же, что там менее, чем в России, были озабочены наличием эффективных инструментов пополнения казны. Просто, очевидно другое: фискальными принципами дело далеко не исчерпывается. Некоторые исследователи прямо указывали на это обстоятельство, пытаясь примирить славянофильские и западнические воззрения. Например, интересная интерпретация общинного генезиса была предложена П.А. Соколовским. Он рассматривал общину как результат стремления человека к самосохранению и практической реализации принципа справедливости, выраженного в идее равенства[266]. В данном формате податная система играла не главную роль; древняя русская община формировалась совсем на более широких основах, чем позднейшая с ее принудительными отношениями. Ранее общинным стержнем являлся вольный союз лиц, где определяющим была не связь по земле, а сознание необходимости солидарных действий для выживания в нелегких природных условиях. Исходя из этой цели, община обеспечивала каждой семье право на равный участок земли, распределяла налоги, помогала общинникам в сложных жизненных обстоятельствах. Но с петровской эпохи она под воздействием государства приобретает совершенно иной, тягловый характер; однако в своей сути община существует с целью противоположной той, которую ей навязывало государство[267]. Указанные наблюдения имели крайне актуальное значение: они позволили взглянуть на общину как на меняющийся организм: не в качестве чего-то неизменно присущего русской идентификации, но и не порожденного исключительно фискальными мотивами. Такое понимание генезиса общины выводило за рамки дискуссий формата славянофилы-западники и способствовало появлению новых контекстов обсуждения.
Перспективным исследовательским подходом следует признать анализ образования русской общины с точки зрения природно-климатического фактора. Подобные наработки получили развитие в постсоветский период в трудах российского ученого Л.В. Милова. На богатом фактическом материале им показано, что отечественная сельская экономика всегда оставалась хозяйством с минимальным объемом совокупного прибавочного продукта и ограниченными возможностями для интенсификации труда. Отсюда предельная актуализация выживания, как для русского крестьянина, так и общины. Собственно основное предназначение общинных институтов заключалось именно в этом; она органично отвечала условиям хозяйствования, поскольку оптимально аккумулировала усилия производителей в существовавших природно-климатических условиях. Поэтому основной причиной живучести русской общины стала:
«ее несравненно более важная, чем в Западной Европе, роль в организации земледельческого производства, что обусловило ее большую внутреннюю прочность и влияние»[268].
Несомненно, рассмотрение природно-климатического фактора в качестве причины консервации русской общины имело важное значение в выяснении ее устойчивого сохранения. Однако, понимание этого еще не исчерпывает всю сложность проблемы. По нашему убеждению, следующим шагом в исследовании живучести общинного организма должно стать обращение к конфессиональным корням общины. Ее консервация, также, обусловлена и религиозным фактором, который до сих пор оставался вне рамок исследовательского поля. Суть данного подхода в уяснении того, что, хозяйственная община являлась сознательным устроением жизни в соответствии с религиозным законом; это обстоятельство играло такую же серьезную роль как и все остальное, о чем говорилось выше. Принципы духовного равноправия в качестве несущих жизненных конструкций транслировались и в повседневную хозяйственную практику. В этом еще нет ничего, что могло бы дать право говорить о какой-либо специфике развития: подобные черты были присущи всем европейским странам. Однако формирование там (после религиозных войн) однородной конфессиональной среды, произошедшая индивидуализация веры, а значит и сознания, способствовало укреплению института частной собственности: вокруг этого базового стержня естественным образом стала выстраиваться вся социально-экономическая <