Виктор Пелевин. Жизнь насекомых 4 страница

лежал отец напротив мертвого сына, плача - и не стыдясь своих

слез.

Я вдруг по-новому понял давно потерявшие смысл и

приевшиеся слова "В жизни всегда есть место подвигу", каждое

утро глядевшие на меня со стены учебного зала. Это была не

романтическая бессмыслица, а точная и трезвая констатация того

факта, что наша советская жизнь есть не последняя инстанция

реальности, а как бы только ее тамбур. Не знаю, понятно ли я

объяснил. Скажем, в какой-нибудь Америке, где-нибудь на

тротуаре между горящей витриной и припаркованным "Плимутом", не

было и нет места подвигу - если, конечно, не считать момента,

когда там проходит советский разведчик. А у нас - хоть и можно

оказаться у такой же внешне витрины, и на таком же тротуаре -

но произойти это может только в послевоенное или предвоенное

время, и именно здесь приоткрывается ведущая к подвигу дверь,

но не где-то снаружи, а внутри, в самой глубине души.

- Молодец, - сказал мне Урчагин, когда я поделился с ним

своими мыслями, - только будь осторожней. Дверь к подвигу

действительно открывается внутри - но сам подвиг происходит

снаружи. Не впади в субъективный идеализм. Иначе сразу же, за

одну короткую секунду, лишится смысла высокий и гордый твой

путь ввысь.

Был май, под Москвой горели торфяные болота, и в затянутом

дымкой небе висело бледное, но жаркое солнце. Урчагин дал мне

прочитать книжку японского писателя, бывшего во время второй

мировой войны летчиком-смертником, и я до крайней степени

поразился сходству своего состояния с тем, что он описывал. Я

точно так же не думал о ждущем меня впереди, и жил сегодняшним

днем, погружался в книги, забывал про все на свете, глядя на

полыхающий разрывами киноэкран (в субботу вечером нам

показывали военно-исторические фильмы), искренне переживал за

свои не слишком высокие оценки. Слово "смерть" присутствовало в

моей жизни, как бумажка с памятной записью, уже давно висящая

на стене - я знал, что она на месте, но никогда не

останавливал на ней взгляд. Мы не говорили на эту тему с

Митьком, но когда нам сказали, что начинаются, наконец, и наши

занятия на аппаратуре, мы переглянулись и словно ощутили первое

дуновение приближающегося ледяного ветра.

Внешне луноход напоминал большой бак для белья,

поставленный на восемь тяжелых колес, похожих на трамвайные. На

его корпусе было много всяких выступов, антенн разной формы,

механических рук и прочего - все это не работало и нужно было

в основном для телевидения, но впечатление оставляло очень

сильное. По крыше лунохода шли маленькие косые насечки, это

было сделано не специально - просто металлический лист, из

которого она изготовлялась, предназначался для пола у входа в

метро, а там всегда так делают. Но выглядела машина из-за этого

еще таинственней.

Странно устроена человеческая психика! В первую очередь ей

нужны детали. Помню, когда я был маленький, я часто рисовал

танки и самолеты и показывал их своим друзьям. Нравились им

всегда рисунки, где было много всяких бессмысленных черточек,

так что я даже потом их нарочно пририсовывал. Вот так же и

луноход - казался очень сложным и умным аппаратом.

Его крышка откидывалась в сторону - она была герметичной,

на резиновой прокладке, с несколькими слоями теплоизоляции.

Внутри было свободное место - примерно как в башне танка, и

там стояла чуть переделанная рама от велосипеда "Спорт" с

педалями и двумя шестеренками, одна из которых была аккуратно

приварена к оси задней пары колес. Руль был обычной

полугоночной баранкой - через специальную передачу он мог

чуть-чуть поворачивать передние колеса, но как мне говорили,

такой необходимости не должно было возникнуть. Из стен

выступали полки, но пока они были пустыми, к середине руля был

приделан компас, а к полу - жестяная зеленая коробка

передатчика с телефонной трубкой. В стене перед рулем чернели

две крошечных круглых линзы, похожих на дверные глазки, через

них были видны края передних колес и декоративный манипулятор.

С другой стороны висело радио - самый обычный кирпич из

красной пластмассы с черной ручкой регулировки громкости

(начальник полета объяснил, что для преодоления

психологического отрыва от страны на все советские космические

аппараты обязательно транслируют передачи "Маяка"). Внешние

линзы, большие и выпуклые, были закрыты шорами сверху и по

бокам, так что у лунохода появлялось как бы лицо, или, точнее,

морда - довольно симпатичная, вроде тех, что рисуют у арбузов

и роботов в детских журналах.

Когда я впервые залез внутрь, и над моей головой щелкнула

крышка, я подумал, что не вынесу такой тесноты и неудобства.

Приходилось, как бы висеть над рамой, распределяя вес между

руками, лежащими на руле, ногами, упертыми в педали и седлом,

которое не столько принимало на себя часть веса, сколько

задавало позу, которую должно было принимать тело. Так

наклоняется велосипедист, когда развивает большую скорость -

но у него хоть есть возможность выпрямиться, а тут ее не было,

потому что спина и затылок практически упирались в крышку.

Правда, недели через две после начала занятий, когда я

пообвыкся, оказалось, что места внутри вполне достаточно, чтобы

на целые часы забывать о том, как его мало.

Круглые "глазки" оказывались прямо напротив лица - но

линзы так все искажали, что совершенно невозможно было понять,

что там, за тонкой сталью борта. Зато четким и сильно

увеличенным был пятачок земли прямо перед колесами и конец

ребристой антенны, остальное расплывалось в какие-то зигзаги и

пятна, и казалось, что сквозь слезы смотришь в длинный темный

коридор за стеклами противогаза.

Машина была довольно тяжелой, и приводить ее в движение

было трудно - так что у меня даже появились сомнения, что я

сумею преодолеть в ней целых семьдесят километров лунной

пустыни. Даже сделав круг по двору, я сильно уставал, ныла

спина, болели плечи и поясница.

Теперь через день, сменяя, Митька, я в лифте поднимался

наверх, выходил во двор, раздевался до трусов и майки, залезал

в луноход и подолгу, чтобы укрепить мышцы на ногах, ездил

кругами по двору, разгоняя кур и иногда даже давя их -

конечно, я делал это не нарочно, просто через оптику совершенно

невозможно было отличить замешкавшуюся курицу от, например,

газеты или сорванной ветром с бельевой веревки портянки, да и

затормозить я все равно не успевал. Сначала впереди меня на

своем кресле, показывая дорогу, ездил полковник Урчагин -

сквозь линзы он казался размытым серо-зеленым пятном, - но

постепенно я так наловчился, что мог с закрытыми глазами

объехать весь двор - для этого просто надо было под

определенным углом повернуть руль, и машина сама совершала

плавный круг, возвращаясь на то же место, где начинался

маршрут. Я иногда даже переставал смотреть в глазки, и просто

работал мышцами, опустив голову и думая о своем. Иногда я

вспоминал детство, иногда представлял себе, каким именно будет

стремительно приближающийся миг старта в вечность. А иногда я

додумывал старые-старые мысли, опять поднимавшиеся в моем

сознании. Вот, например, я часто думал - кто же такой я?

Надо сказать, что этим вопросом я задавался еще в детстве,

просыпаясь рано утром и глядя в потолок. Потом, когда я немного

вырос, я стал задавать его в школе, но единственное, что

услышал - что сознание является свойством высокоорганизованной

материи, вытекающим из ленинской теории отражения. Смысла этих

слов я не понимал, и меня по-прежнему удивляло - как это я

вижу? И кто этот я, который видит? И что это вообще значит -

видеть? Вижу ли я что-то внешнее, или просто гляжу сам на себя?

И что такое - вне меня и внутри меня? Я часто чувствовал, что

стою на самом пороге разгадки, но, пытаясь сделать последний шаг

к ней, я вдруг терял то "я", которое только что стояло на этом

пороге.

Когда тетка уходила на работу, она часто просила посидеть

со мной старуху соседку, которой я и задавал все эти вопросы, с

удовольствием чувствуя, как трудно ей на них отвечать.

- У тебя, Омочка, внутри есть душа, - говорила она, - и

она выглядывает сквозь глазки, а сама живет в теле, как у тебя

хомячок живет в кастрюльке. И эта душа - часть Бога, который

нас всех создал. Так вот ты и есть эта душа.

- А зачем Бог посадил меня в эту кастрюлю? - спрашивал

я.

- Не знаю, - говорила старуха.

- А где он сам сидит?

- Всюду, - отвечала старуха, и показывала руками.

- Значит, я тоже Бог? - спрашивал я.

- Нет, - говорила она. - Человек не Бог. Но он

богоподобен.

- А советский человек тоже богоподобен? - спрашивал я, с

трудом произнося непонятное слово.

- Конечно, - говорила старуха.

- А богов много? - спрашивал я.

- Нет. Он один.

- А почему в справочнике написано, что их много? -

спрашивал я, кивая на справочник атеиста, стоящий у тетки на

полке.

- Не знаю.

- А какой бог лучше?

Но старуха опять отвечала:

- Не знаю.

И тогда я спрашивал:

- А можно, я сам выберу?

- Выбирай, Омочка, - смеялась старуха, и я начинал

рыться в словаре, где разных богов была целая куча. Особенно

мне нравился Ра, бог, которому доверились много тысяч лет назад

древние египтяне - нравился, наверно, потому, что у него была

соколиная голова, а летчиков, космонавтов и вообще героев по

радио часто называли соколами. И я решил, что если уж я на

самом деле подобен богу, то пускай этому. Помню, я взял большую

тетрадь и сделал в нее выписку:

"Днем Ра, освещая землю, плывет по небесному Нилу в барке

Манджет, вечером пересаживается в барку Месектет и спускается в

преисподнюю, где, сражаясь с силами мрака, плывет по подземному

Нилу, а утром вновь появляется на горизонте".

Древние люди не могли знать, что на самом деле Земля

вращается вокруг Солнца, было написано в словаре, и поэтому

создали этот поэтичный миф.

Сразу под статьей в словаре была древнеегипетская

картинка, изображавшая переход Ра из одной барки в другую -

там были нарисованы две одинаковые приставленные друг к другу

ладьи, в которых стояли две девушки, одна из которых передавала

другой круг с сидящим в нем соколом - это и был Ра. Сильнее

всего мне понравилось, что в этих ладьях, помимо множества

непонятных предметов, были еще четыре совершенно явных

хрущевских шестиэтажки.

И с тех пор, хоть я и откликался на имя "Омон", сам себя я

называл "Ра", именно так звали главного героя моих внутренних

приключений, которые я переживал перед сном, закрыв глаза и

отвернувшись к стене - до тех пор, пока мои мечты не

подверглись обычной возрастной трансформации.

Интересно, придет ли в голову кому-нибудь из тех, кто

увидит в газете фотографию лунохода, что внутри стальной

кастрюли, существующей для того, чтобы проползти по Луне

семьдесят километров и навек остановиться, сидит человек,

выглядывающий наружу сквозь две стеклянных линзы? Какая,

впрочем, разница. Если кто-нибудь и догадается об этом, он все

равно никогда не узнает, что этим человеком был я, Омон Ра,

верный сокол Родины, как сказал однажды начальник полета, обняв

меня за плечи и показывая пальцем на сияющую тучу за окном.

Еще один предмет, появившийся в наших занятиях - "Общая

теория Луны" - считался факультативным для всех, кроме нас с

Митьком. Занятия вел доктор философских наук в отставке Иван

Евсеевич Кондратьев. Мне он почему-то был несимпатичен, хотя

никаких объективных поводов для неприязни не существовало, а

лекции его были довольно интересными. Помню, свою первую

встречу с нами он начал очень необычно - целых полчаса читал

нам по бумажке всякие стихи о Луне, в конце он так сам себя

растрогал, что пришлось протирать очки. Я тогда еще вел

конспекты, и от этой лекции в них осталась какое-то

бессмысленное нагромождение цитатных обломков: "Как золотая

капля меда мерцает сладостно Луна... Луны, надежды, тихой

славы... Как много в этом звуке... Но в мире есть иные области,

Луной мучительной томимы. Для высшей силы, высшей доблести они

навек недостижимы... А в небе, ко всему приученный,

бессмысленно кривится диск... Он управлял теченьем мыслей, и

только потому - луной... Неуютная жидкая лунность... " И еще

полторы страницы в том же духе. Потом он посерьезнел и

заговорил официально, нараспев:

- Друзья! Вспомним исторические слова Владимира Ильича

Ленина, сказанные им в тысяча девятьсот восемнадцатом году в

письме к Инессе Арманд. "Из всех планет и небесных тел, -

писал Владимир Ильич, - важнейшим для нас является Луна." С

тех пор прошли годы, многое изменилось в мире. Но ленинская

оценка не потеряла с тех пор своей остроты и принципиальной

важности, время подтвердило ее правоту. И огонь этих ленинских

слов по-особому подсвечивает сегодняшний листок в календаре.

Действительно, Луна играет в жизни человечества огромную роль.

Видный русский ученый Георгий Иванович Гурджиев еще во время

нелегального периода своей деятельности разработал марксистскую

теорию луны. Согласно ей, всего лун у Земли было пять - именно

поэтому звезда, символ нашего государства, имеет пять лучей.

Падение каждой луны сопровождалось социальными потрясениями и

катастрофами - так, четвертая луна, упавшая на планету в 1904

году и известная под именем Тунгусского метеорита, вызвала

первую русскую революции, за которой вскоре последовала вторая.

До этого падения лун приводили к смене

общественно-экономических формаций - конечно же, космические

катастрофы не влияли на уровень развития производительных сил,

складывающийся независимо от воли и сознания людей и излучения

планет, но способствовали формированию субъективных предпосылок

революции. Падение нынешней луны - луны номер пять, последней

из оставшихся - должно привести к абсолютной победе коммунизма

в масштабах солнечной системы. В этом же курсе мы изучим две

основные работы Ленина, посвященные Луне - "Луна и восстание"

и "Советы постороннего". Сегодня мы начнем с рассмотрения

буржуазных фальсификаций вопроса - взглядов, по которым

органическая жизнь на Земле служит просто пищей для Луны,

источником поглощаемых ею эманаций. Неверно это уже потому, что

целью существования органической жизни на земле является не

кормление Луны, а, как показал Владимир Ильич Ленин, построение

нового общества, свободного от эксплуатации человека номер

один, два и три человеком номер четыре, пять, шесть и семь...

И так далее. Он говорил много и сложно, но лучше всего я

запомнил удививший меня своей поэтичностью пример: тяжесть

висящей на цепочке гири заставляет часы работать, Луна - такая

гиря, Земля - часы, а жизнь - это тиканье шестеренок и пение

механической кукушки.

Довольно часто у нас проводились медицинские проверки -

всех нас изучили вдоль и поперек, и это было понятно. Поэтому,

услышав, что нам с Митьком нужно пройти какой-то

реинкарнационное обследование, я подумал, что это будет

проверка рефлексов или измерение давления - первое слово мне

ничего не сказало. Но когда меня вызвали вниз, и я увидел

специалиста, который должен был меня обследовать, я

почувствовал детский страх, непреодолимый и совершенно

неуместный в свете того, что мне предстояло в очень близком

будущем.

Передо мной был не врач в халате с торчащим из кармана

стетоскопом, а офицер, полковник, но не в кителе, а в какой-то

странной черной рясе с погонами, толстый и крупный, с красным,

словно обваренным щами лицом. На груди у него висели

никелированный свисток и секундомер, и если бы не глаза,

напоминающие смотровую щель тяжелого танка, он был бы похож на

футбольного судью. Но вел себя полковник приветливо, много

смеялся, и под конец беседы я расслабился. Он говорил со мной в

маленьком кабинетике, где были только стол, два стула,

затянутая клеенкой кушетка и дверь в другую комнату. Заполнив

несколько желтоватых бланков, он дал мне выпить мензурку

чего-то горького, поставил на стол передо мной маленькие

песочные часы и ушел за вторую дверь, велев прийти туда, когда

весь песок пересыплется вниз.

Помню, как я глядел на часы, удивляясь, до чего же

медленно песчинки скатываются вниз сквозь стеклянное горло,

пока не понял, что это происходит из-за того, что каждая

песчинка обладает собственной волей, и ни одна не хочет падать

вниз, потому что для них это равносильно смерти. И вместе с тем

для них это было неизбежным, а тот и этот свет, думал я, очень

похожи на эти часы - когда все живые умирают в одном

направлении, реальность переворачивается, и они оживают, то

есть начинают умирать в другом.

Я некоторое время грустил по этому поводу, а потом

заметил, что песчинки уже давно не падают, и вспомнил, что надо

бы зайти к полковнику. Я ощущал волнение и вместе с тем

необычайную легкость, помню, что я очень долго шел к двери, за

которой меня ждали, хотя на самом деле до нее было два или три

шага. Положив ладонь на дверную ручку, я толкнул ее, но она не

открылась. Тогда я потянул ее на себя, и вдруг заметил, что

тяну на себя не ее, а одеяло. Я лежал в своей койке, на краю

которой сидел Митяк. У меня чуть кружилась голова.

- Ну? Чего там? - спросил Митяк. Он выглядел странно

возбужденным.

- Где там? - спросил я, поднимаясь на локтях и пытаясь

сообразить, что произошло.

- На реинкарнационном обследовании, - сказал Митяк.

- Сейчас, - сказал я, вспоминая, как только что тянул на

себя дверь, - сейчас... Нет. Ничего не помню.

Отчего-то я чувствовал пустоту и одиночество, словно очень

долго шел сквозь голое осеннее поле, это было настолько

необычное состояние, что я забыл обо всем остальном, в том

числе и о постоянном в последние месяцы ощущении приближающейся

смерти, которое уже потеряло остроту и стало просто фоном для

всех остальных мыслей.

- Подписку, что ли, дал? - с легким презрением спросил

Митяк.

- Отстань, - сказал я, поворачиваясь к стене.

- Сейчас приволакивают тебя два таких мордастых

прапорщика в черных рясах, - продолжал он, - и говорят: "На,

забирай своего египтянина". А у тебя вся гимнастерка облевана.

Правда что ли, не помнишь ничего?

- Правда, - ответил я.

- Ну пожелай мне, - сказал он, - а то идти сейчас.

- К черту, - сказал я. Больше всего на свете мне

хотелось спать, потому что я чувствовал, что если я достаточно

быстро засну, то проснусь опять самим собой.

Я слышал, как Митяк со скрипом закрыл за собой дверь, а

потом уже было утро.

- Кривомазов! К начальнику полета! - крикнул мне в ухо

кто-то из наших. Только одевшись, я проснулся окончательно.

Койка Митька была пустой и не разобранной, остальные ребята в

майках сидели на своих местах. Я чувствовал в воздухе какое-то

напряжение, они смущенно переглядывались, и даже Иван не

отвешивал своих обычных утренних шуток, глупых, но очень

смешных. Я понял, что что-то произошло, и всю дорогу наверх, на

третий надземный этаж, где был кабинет начальника полета,

пытался понять, что именно. Идя по коридору и щурясь от

пробивающегося сквозь занавески солнца, которого я давно уже не

видел, я заметил свое отражение в огромном пыльном зеркале на

одном из поворотов, поразился мертвенной бледности своего лица

и понял, что мой подвиг, в сущности, давно уже начался.

Начальник полета встал мне навстречу и пожал мою руку.

- Как подготовка? - спросил он.

- Нормально, товарищ начальник полета, - сказал я.

Он оценивающее поглядел мне в глаза.

- Вижу, - сказал он через некоторое время, - вижу. Я

тебя, Омон, вызвал вот зачем. Ты мне поможешь. Возьми вот этот

магнитофон, - он показал на маленький японский кассетник на

столе перед собой, - бланки, ручку, и иди в триста двадцать

девятую комнату - она как раз сейчас пустая. Ты когда нибудь

записи расшифровывал?

- Нет, - ответил я.

- Это просто. Прокручиваешь чуть-чуть пленку,

записываешь, то что слышишь, и крутишь дальше. Если не

разбираешь с первого раза, слушаешь несколько раз.

- Ясно. Могу идти?

- Можешь. Постой. Я думаю, что ты поймешь, почему я

попросил заняться этим именно тебя. У тебя скоро возникнут

всякие вопросы, на которые тебе никто там, - начальник полета

ткнул пальцем в пол, - не ответит. Я тоже мог бы тебе не

отвечать, но по-моему лучше, чтобы ты был в курсе. Я не хочу,

чтобы ты мучил себя лишними мыслями. Но учти, ни политруки, ни

экипаж не должны знать того, что сейчас узнаешь ты. То, что

происходит - это с моей стороны служебное нарушение. Как

видишь, их делают даже генералы.

Я молча взял со стола магнитофон и несколько желтых

бланков - таких же, как те, что я видел вчера, и пошел в

триста двадцать девятую. Ее окна были плотно зашторены, а в

центре стоял знакомый металлический стул с кожаными ремнями на

ножках и подлокотниках, только сейчас к нему от стены шли

какие-то провода. Я сел за небольшой письменный стол в углу,

положил перед собой разлинованный бланк и включил магнитофон.

- Спасибо, товарищ полковник... Очень удобно, просто

кресло какое-то, а не стул, ха-ха-ха... Конечно нервничаю. Это

ведь как экзамен, да?... Понял. Да. Через оба "и" -

Свириденко...

Я выключил магнитофон. Это был голос Митька, но какой-то

странный, будто к его голосовым связкам вместо легких

подключили кузнечные меха - он говорил легко и певуче, все

время на выдохе. Чуть перемотав пленку назад, я опять нажал на

"Play" и больше не останавливал пленку.

- Экзамен, да?... Понял. Да. Через оба "и" -

Свириденко... Нет, спасибо, не курю. У нас в группе никто не

курит - таких не держат... Да, второй год уже. Даже не

верится. Еще мальчишкой мечтал на Луну полететь... Конечно,

конечно. Именно так, только людям с кристальной душой. Еще бы

- когда вся Земля внизу... Про кого на Луне? Нет, не слышал...

Ха-ха-ха, это вы шутите, веселый вы... А у вас странно как-то.

Ну, необычно. Это у вас везде так, или только в особом отделе?

Сколько ж тут черепов-то на полках, господи - прямо как книги

стоят. И с бирками, ты смотри... Нет, я не в том смысле. Раз

лежат, значит надо. Экспертиза там, картотека. Я понимаю. Я

понимаю. Что вы говорите... И как только сохранился... А это,

над глазом - от ледоруба? Моя. Там еще две анкеты было. Перед

Байконуром - последняя проверка. Да. Готов. Так я ведь,

товарищ полковник, все это подробно... Просто про себя

рассказать, с детства? Да нет, спасибо, мне удобно... Ну, если

положено. А вы бы сделали такие подголовники, как в машинах. А

то подушечка падать будет, если наклонится... Ага, а я-то

думаю, зачем у вас зеркало такое на стене. А вы, значит, другое

на стол ставите. Какая свеча толстая... Из чьего? Ха-ха-ха,

шутите, товарищ полковник... Удивительно. Честное слово, первый

раз вижу. Читал только, что так можно сделать, а сам не видел.

Поразительно. Как будто коридор какой-то. Куда? Вот в это?

Господи Христе, сколько у вас зеркал-то, прямо парикмахерская.

Да нет, что вы, товарищ полковник... Что вы. Это присказка, от

бабки прилипла. Я научный атеист, иначе бы и в летное не

пошел... Помню примерно. Я ведь в Москву только в одиннадцать

лет приехал, а родился в маленьком таком городке - знаете,

стоит себе у железной дороги, раз в три дня поезд пройдет, и

все. Тишина. Улицы грязные, по ним гуси ходят. Пьяных много. И

все такое серое - зима, лето, неважно. Две фабрики, кинотеатр.

Ну, парк еще - туда, понятно, лучше вообще было не соваться. И

вот, знаете - иногда в небе загудит - поднимаешь глаза и

смотришь. Да чего объяснять... И еще книги все время читал,

всем хорошим в себе им обязан. Самая, конечно, любимая - это

"Туманность Андромеды". Очень на меня большое влияние имела.

Представляете, железная звезда... И на черной-черной планете

стоит радостный советский звездолет с бассейном, вокруг пятно

голубого цвета, и где этот свет кончается - враждебная жизнь,

она света боится и может только таиться во тьме. Медузы

какие-то, это я не понял, и еще черный крест - тут, по-моему,

на церковников намек. Такой был черный крест, крался в темноте,

а там, где свет голубой, люди работают, добывают анамезон. И

тут этот черный крест по ним чем-то непонятным как пальнет!

Целился в самого Эрга Ноора, но его Низа Крит заслонила своей

грудью. И наши потом отомстили - ядерный удар до горизонта,

Низу Крит спасли, а главных медуз поймали, и в Москву. Я еще

читал и думал - как же люди в наших посольствах за рубежом

работают! Хорошая книга. А еще другую помню. Там какая-то

пещера была, что ли...

- ...

- Или нет, пещера потом была, не пещера, а коридоры.

Низкие коридоры, а на потолках - копоть от факелов. Это воины

по ночам все время с факелами ходили, стерегли господина

царевича. Говорили, от аккадов. На самом деле от брата

стерегли, конечно... Вы, господин начальник северной башни,

простите меня, если я не то говорю, только у нас все так

считают - и воины, и слуги. А если язык мне велите

отрезать, так вам все равно любой то же самое скажет. Это

сама царица Шубад такой гарнизон здесь поставила, от

Мескаламдуга. Он как на охоту поедет, так всегда мимо южной

стены проезжает, и с ним двести воинов в медных колпаках - это

что ж, на львов охотиться? Все об этом говорят... то есть как?

Да вы что, господин начальник северной башни, опять

пятилистника нажевались? Нинхурсаг я, жрец Арраты и резчик

печатей. То есть, когда вырасту, буду жрецом и резчиком, пока я

маленький еще... да что вы пишите, вы ж меня знаете. Еще

уздечку мне подарили с медными бляхами. Не помните? Почему...

Сейчас... Сидели это мы с Намтурой - ну, знаете, у которого уши

отрезанные, он меня треугольник вырезать учил. Тяжелее всего

для меня. Там сначала делаешь два глубоких надреза, а потом

надо с третьей стороны широким резцом подцепить, и... Ну да, а

тут снаружи кто-то занавес срывает, нагло так - мы глаза

поднимаем, а там два воина стоят. Радость, говорят, какая! Наш

царевич уже не царевич, а великий царь Аббарагги! Только что

отбыл к божеству Нанне, ну и нам, выходит, надо собираться.

Намтура заплакал от счастья, запел что-то по-аккадски и стал

свои тряпки в узел вязать. А я сразу во двор пошел, сказал

только, чтобы Намтура резцы собрал. А во дворе -

Уршу-победитель! - воины с факелами, и светло, как днем... Да

нет, что вы, господин начальник северной башни! Конечно нет.

Это просто Намтура так бормочет все время... Нет, и жертв

никогда не приносил. Не надо. Я теперь нун великого царя

Абарагги, мне так запросто ушей не отрежешь, на это царский

указ нужен... Ладно, прощаю. Да, и колесницы с быками уже

стояли. Тут ко мне господин владыка засова подходит - на,

говорит, Нинхурсаг, кинжал из государственной бронзы, ты уже

взрослый. И еще ячменной муки дал мешочек - сваришь, говорит,

Наши рекомендации