Глава 23. Инвазионизм и библейская археология 11 страница
В Петербурге новые студенты стали учениками Кондакова. Это, прежде всего, Смирнов, Жебелев, Тураев и Ростовцев. Все четверо стали академиками. Потом присоединился самый младший ученик – Лазарев. Из них Сергей Александрович Жебелев впоследствии стал главой советских историков-античников, но занимался и археологией, написал первое русское введение в археологию. Тураев (????????) возглавил российскую египтологию и стал учителем академика Струве, возглавившего потом советское востоковедение. Но более всего прославился Михаил Иванович Ростовцев.
Трудно сказать, что привлекало к Кондакову сердца талантливых студентов. Вероятно обширные знания и новизна идей, возможно педагогический опыт, наращенный во время учительства в гимназии. Вряд ли какой-то особый блеск лекторского мастерства. Во всяком случае, писал Кондаков всю жизнь тяжеловесно, обстоятельно и многословно; слог его был, можно сказать, кондовый и вялый. Фразы длинные, обороты расхожие в научной речи, словом, "гелертерский" стиль. Живее написаны только его мемуары.
Но его занятия привлекали самых серьезных студентов, а его дом был для них притягательным центром. Ученики Кондакова держались вместе, их выделяли и называли "фактопоклонниками". Дело не в том, что они придерживались эмпирического метода. Некоторые придерживались, например, Жебелев. Но тогда, в эпоху господства позитивизма, это не обратило бы на себя внимания. А вот сугубое внимание форме, формальному вещеведческому анализу, требование знать факты, иметь огромную эрудицию – вот что привело к возникновению этой клички. Все кондаковские ученики отличались колоссальной эрудицией, фундаментальными обобщающими исследованиями.
Если бы Н. П. Кондаков только и сделал, что подготовил эту могучую плеяду учеников, этого было бы достаточно, чтобы увековечить его имя в науке. Но он внес и собственный вклад – творил и будучи в Одессе, и после переезда в Петербург. Его главная идея этих лет произвела глубокое впечатление на его учеников. Особенно она повлияла на творчество Ростовцева и Фармаковского.
7. Комбинационизм. Конец века был примечателен в русской археологии. В 1899 году появились две работы, определившие надолго пути развития отечественной археологии. Одна – это была статья А. А. Спицына "Расселение древнерусских племен по археологическим данным", в которой автор по типам височных колец установил границы летописных русских племен – статья, сравнимая с аналогичной работой Косинны (о железных наконечниках копий), но появившаяся раньше. Вторая из этих вех – работа В. А. Городцова "Русская доисторическая керамика". В ней Городцов впервые изложил основные принципы формального анализа не только керамики, но любого археологического материала. Это те принципы, которые легли в основу всех типологических работ русских археологов и затем, после перевода другой работы Городцова на английский в Америке, по признанию Чжана Гуанчжи, повлияли на концепции американских таксономистов.
Вот в этом самом году Кондаков, которому было уже 55 лет, выступил в Обществе любителей древней письменности и искусства с докладом "О научных задачах истории древнерусского искусства" (рис. 2). В этом докладе он заявлял, что древнерусское искусство представляло собой "оригинальный художественный тип, крупное историческое явление, сложившееся работою великорусского племени при содействии целого ряда иноплеменных и восточных народностей". Исследуя происхождение древнерусского искусства, Кондаков установил его отношение к византийскому искусству, влияния Востока на русское искусство, роль кочевнического мира. Воздействие кочевников он трактовал не только как разрушительное. Кочевники оказались также посредниками – они передали России ряд компонентов культуры Востока. В некотором отношении кочевники – от скифов до татар – не менее важны, чем оседлые народы. Аналогично тому, как варвары, скажем персы, сыграли в истории не менее важную роль, чем Рим.
Кондаков доказывал, что влияние византийского искусства на русское было не тормозящим и омертвляющим, а сугубо плодотворным. С этим можно спорить (по-видимому, в византийском влиянии были обе струи – чем-то оно тормозило развитие русского искусства, чем-то обогащало и стимулировало его), но идея была свежа. По Кондакову, русские мастера не просто копировали византийские формы, а творчески использовали их, опираясь на оригинальное русское искусство предшествующей поры, с собственными местными корнями.
Идея заключалась в том, что смешивание собственных (местных) и чужих форм способно привести к созданию чего-то нового. Эта идея была чужда диффузионизму и знаменовала появление нового течения, которое и названо комбинационизмом.
Кондаков выступил с этой концепцией на самом рубеже веков, то есть почти одновременно с Фробениусом и раньше Риверса, а в начале ХХ века она была подхвачена и развита его учениками Ростовцевым и Фармаковским. Первый показывал это на примере Боспора и Скифии, где иранский элемент сочетался с местным и греческим, а второй ученик, Фармаковский, рассматривал результат сочетания ионийского компонента с восточным в архаической скифской культуре Кавказа.
8. Общественная позиция. В России еще были памятны времена Николая I, когда правительство, по словам историка русской археологии А. А. Формозова (1961: 102), "пыталось оторвать русскую культуру от западных традиций (античность – Ренессанс – барокко – классицизм – ампир) и переориентировать ее на византийский путь развития искусства". Византия рассматривалась как прообраз Российской империи, объединяющей Европу с Азией, как источник православия и образец самодержавия. Указ 1841 г. предписывал архитекторам при постройке церквей придерживаться "вида древнего византийского зодчества".
Конечно, либерально настроенная часть интеллигенции, не говоря уже о революционерах, отождествляла византийскую традицию с господствовавшими церковно-догматическими принципами и с поддержкой самодержавия и засилья православной церкви. Для этой интеллигенции то, чем занимался Кондаков, было равносильно оправданию и восхвалению консервативных устоев России.
Что ж, академик Кондаков был и в самом деле консервативным человеком и пользовался благосклонностью двора и церкви. Он являлся экспертом императорского двора по иконописи. В 1911 г. Кондаков выпустил крупную работу "Иконография Богоматери. Связи греческой и русской иконографии с итальянской живописью раннего Возрождения", а через несколько лет вышел его двухтомный труд "Иконография Богоматери" (1914 – 1915). В 1916 г., в военное время, французское правительство наградило европейски известного ученого орденом Почетного Легиона (рис. 3).
Однако всё не так просто. Саму византийскую традицию Кондаков рассматривал не как застывшую, мертвую, а как развивающуюся. Более того, ни лояльность ученого по отношению к самодержавию, ни его преданность по отношению к церкви, ни даже просто патриотизм не были безусловными, слепыми и полными.
В юности Кондаков был вольнодумцем. "За время моего пребывания в университете, - пишет он в своих воспоминаниях (2002: 90 – 91), - во мне произошла большая внутренняя перемена. Я поступил в него совершенным радикалом, злобно настроенным против всякого начальства…", участвовал в студенческих волнениях, "подписывался под любыми резолюциями", давая волю "мальчишеским претензиям на распоряжение своею судьбою, и по пути, кстати, судьбою России". Но либерализм конца 50-х растаял, и в начале 60-х студенчество вернулось к своим занятиям, а Кондаков ушел в себя, углубившись в чистую науку, навсегда распрощался с юношескими иллюзиями и примирился с самодержавной властью.
Но при этом смотрел на нее трезво и скептически. Он писал, что смолоду
"не верил ничьим излияниям преданности русскому царю, хотя сам лично, враждебно ощущаю полную неподготовленность русского народа к самостоятельной политической и общественной деятельности; до конца 1916 года принципиально стоял за сохранение самодержавия и лишь за несколько месяцев до революции изменил своей натуре, стал желать революции…" (Кондаков 2002: 58).
С Синодом он конфликтовал, ибо стремился защитить высокое ремесло иконописи, а Синод поддерживал не искусство, а массовое производство дешевых икон, и этот конфликт вполне отражает общий разлад ученого с православной церковью. В "Воспоминаниях и думах" (2002: 169) он пишет:
"Я лично уже со времени своего студенчества не христианин внутренне и христианства не исповедаю. Но в то же время чувствую и сознаю себя искренне религиозным, но давно уже прекратившим в себе, внутри, и в своем быту всякие поиски и порывы к возвращению той мечтательной и темной веры, которою был наполнен в юношестве".
Кондаков имел стойкий интерес к критическому изучению Евангелия. Он, однако, добавлял:
"не веруя ни в какое откровение, я всё же прихожу в религиозное настроение своего рода, когда вхожу в церковь, приезжаю в монастырь, беседую с духовною особою или читаю Священное писание и занимаюсь церковной археологиею. Правда, при этом я давно утратил конфессиональное различие…".
Холодно и отчужденно он озирал окрестное священничество. "Московские священники, в большинстве были из семинаристов, пьянствовали и распутничали в прошлом веке. …Но главным пороком у сельских попов было распутство их молодежи, и занос в деревню дурных болезней" (Кондаков 2002: 170). Отмечая подвижническую деятельность некоторых одиночек, Кондаков (2002: 172) отмечает их страдания "от посягательств и мытарств русских канцелярий и дикой злобы русских властей".
Совершенно очевидна неприязнь Кондакова к славянофилам и квасному патриотизму, насаждавшемуся властями. Особенно он не любил Москву, по словам жены Бунина (Муромцева-Бунина 2002: 349), "москвичей считал льстивым, лукавым, жестоким народом.
- Петербург несравнимо лучше, - утверждал он. – Там и работают намного лучше, чем в Москве".
Вспоминая присказку своего учителя о том, что если бы Бог даровал ему вторую жизнь, он бы принял это с радостью, Кондаков (2002: 78) добавляет, что и он бы принял это, "но с одним условием: не в России". В его записях очевидца "Россия, которую мы потеряли", не столь привлекательна, как она выглядит век спустя.
9. Эмиграция. Революция застала 73-летнего академика в Крыму, где он находился на лечении. Он не вернулся в революционный Петроград. Всю гражданскую войну (1918 – 1920) он проживал опять в Одессе, в городе начала своей научной карьеры, на территории, занятой в основном белыми и войсками Антанты (Тункина 2001). Когда на время город перешел в руки красных, для Кондакова настали черные дни. Получка была мизерная, ходил на базар менять вещи на продукты, но вещей было в обрез – ведь всё осталось в Петербурге. Когда вернулись белые, Кондаков стал работать в редакции белой газеты "Южное слово" и привлек к редактированию выдающегося писателя И. А. Бунина. С семейством Буниных подружился. Красных и советскую власть, по словам Буниной, "ненавидел острой ненавистью".
Для Кондакова наступило время пересмотреть свое учение о благотворности культурных влияний. Марксизм пришел в Россию, несомненно, с Запада. Россия оказалась охвачена этим влиянием, и теперь Кондаков наблюдал гибель и разрушение всего, что было ему дорого. Новое возникало из сопряжения местных и пришлых традиций, но это новое было страшным, да и было ли культурой? Расценивая варварские и кочевнические культуры средних веков как причастные к прогрессу, в том новом, что появлялось в России, Кондаков признаков прогресса культуры не усматривал. Успеет ли он внести коррективы в учение или просто потеряет к нему интерес?
Задержавшись в Болгарии на год и найдя условия непригодными для обоснования, он перебрался в Прагу, где его русские и зарубежные ученики организовали под его руководством Seminarium Kondakovianum. Там после нескольких лет работы сердце стало сдавать. В феврале 1925 г. вечером с 16 на 17 он, закончив работу над очередным археологическим очерком, почувствовал дурноту. Успел сказать: "Мне плохо". И, потеряв сознание, умер.
Судьба трудов Кондакова на родине была для советской действительности странной. Конечно в советское время деятельность Кондакова как исследователя, тесно связанного с церковным искусством, да к тому же белоэмигранта, замалчивалась или критиковалась. Однако сквозь стандартные критические штампы о "формалистическом вещеведении" и "непонимании истории" прорывались признания его основополагающего вклада в византиноведение, а его преемники продолжали выказывать свое уважение к учителю. Как-никак его многочисленные ученики и ученики его учеников занимали ведущие посты в советской науке – Д. В. Айналов, Б. В. Фармаковский, Б. А. Тураев, В. Н. Лазарев, В. В. Струве. Но самый талантливый и знаменитый его ученик был вне Советской России – в эмиграции. Это – Ростовцев.
10. Формирование Ростовцева в России. Михаил Иванович Ростовцев родился в 1870 г. в Житомире в большой семье директора гимназии, по образованию филолога-классика, так что его с детства окружала атмосфера интересов к античности. Детство и раннюю юность провел в Киеве, окончил с серебряной медалью Первую городскую гимназию, которой в разные годы руководили его дед и отец, и получил премию имени Пирогова за сочинение "Об управлении провинциями в первый век республики" – уже здесь были обозначены его интересы в науке. Поступил в Киевский университет Св. Владимира, где слушал лекции известного археолога В. Б. Антоновича по русской истории. По античной культуре занимался у Ю. А. Кулаковского, который работал в области социально-экономической истории Рима и, между прочим, изучал античную декоративную живопись Юга России – оба сюжета впоследствии разрабатывал и Ростовцев.
Проучился Ростовцев в Киевском университете два года, но когда отца в 1890 г. перевели по службе в Оренбург (попечителем Оренбургского учебного округа), тот решил перевести сына в столичный университет, где деканом был его приятель И. В. Помяловский. Там студент испытал сильное влияние филолога Фаддея Францевича Зелинского. Зелинский не был склонен к дотошному препарированию фактов, он рисовал картину античного мира широкими мазками, строил масштабные концепции и стремился к увязке древнего мира с современностью – он извлекал из античности уроки для нынешнего дня, а древний мир заметно модернизировал, помещая туда сугубо современные явления. Ростовцев усвоил этот общий подход. Но его главным учителем стал ученый совершенно противоположного склада – дотошный эрудит и источниковед, специалист по античному и византийскому искусству Никодим Павлович Кондаков. Первоначально Ростовцев попал под влияние не столько самого Кондакова, сколько его учеников, "фактопоклонников".
Через два года окончил классическое отделение Петербургского университета (написал в нем работу о новейших раскопках Помпей) и был оставлен при университете для подготовки к профессорскому званию – нечто вроде современной аспирантуры. Три года провел в царской резиденции – в Царском селе (тогда Сарское село), где преподавал греческий и латынь в Николаевской гимназии. На первых же каникулах в 1893 г. поехал на родительские средства в Италию стажироваться, ознакомился с памятниками Рима и Помпей, прослушал в Помпеях лекции Августа Мау и принял участие в его раскопках. Мау продолжал в Помпеях раскопки широкими площадями послойно и создал теорию четырех стилей помпеянской декоративной живописи.
В 1895 г. Ростовцев сдал магистерские экзамены и получил стипендию для поездки по странам классической древности – Турции, Греции и Италии, а также по Западной Европе. Там три года собирал материал для своей магистерской работы (позже это стало называться кандидатской) и докторской диссертации, печатал статьи (рис. 4). В Венском университете прослушал курс О. Бендорфа по археологии. Отто Бендорф был учеником Отто Яна и основателем Австрийского археологического института. Он вел раскопки античных памятников в Малой Азии и искал успеха классической археологии в соединении с эпиграфикой и искусствоведением.
В 1898 г. Ростовцев вернулся в Россию и начал преподавать латынь в Университете и историю древнего мира на Бестужеских курсах для девушек. В свои 28 лет он был автором более 20 печатных работ, и, познакомившись с первыми его работами, крупнейший антиковед Германии Виламовиц фон Мёллендорф предсказал, что он станет первым историком мира! (Зуев 1997: 79, прим. 43; Бонгард-Левин и др. 1997: 256, прим. 17). Успехи Ростовцева вызывали некоторую зависть у его друзей. Жебелев писал в 1899 г. Айналову: "Ростовцев теперь всюду сует нос и, вероятно, пойдет очень далеко, теперь такие ходовые люди в моде. Он узнал уже успех, читает и общие, и специальные курсы; при всем том ходит большим франтом" (Зуев 1997: 58). По поводу разгромной рецензии Ростовцева на одного из почтенных коллег, сам Кондаков заметил, то Ростовцев – "при всей своей гениальности, человек больной: у него какой-то зуд в каждой работе кого-нибудь садануть" (Тункина 1997: 115, прим. 19).
В 1903 г. он получил докторскую степень за труд о римских свинцовых тессерах – жетонах-пропусках, исполнявших функцию увольнительных для ленионеров. Впоследствии Ростовцев писал о том, что с самого начала научной деятельности его влекло к проблемам социальной и экономической жизни.
После присвоения докторской степени он был назначен профессором латыни, но читать историю на Бестужевских курсах не прекращал.
11. Вопрошая историю. Еще в годы первой русской революции он признавал, что к истории подходит с запросами, вызванными волнующими его проблемами современности. Для него в истории есть связь и повторяемость, придающие аналогиям смысл и значение. В лекциях 1906 г. он говорил:
"Как бы ни был силен интеллект и критическое чутье социолога и особенно историка, он дитя своего времени и его неминуемо волнует и интересует сложная жизнь современности… И так как жизнь непрерывна, как время, то для него не может быть принципиального различия между далеким и близким прошлым, между тем, что было вчера и что случилось сотни или тысячи лет тому назад. Эпохи для него только вехи, которыми он отмечает в своем сознании кардинальные исторические явления…" (Зуев 1997: 61).
Он использует эту сентенцию для объяснения значимости античности для современного человека, ее родственности современным проблемам. На какие же злободневные вопросы ожидал от истории ответа он сам?
Еще в годы первой русской революции Ростовцев вступил в "Партию народной свободы", называемую конституционно-демократической или кадетской. Партия эта характеризуется в марксистской историографии как буржуазная, но для царя кадеты были главными противниками – они требовали конституции и демократических свобод. В ожидании свобод жил и Ростовцев, а пока он находил ростки свободы в университетской жизни, в ее автономии, где профессора с их выборными ректором и деканами не были начальниками.
"Принцип академической свободы, - писал он в 1921 г., - был один из наших главных лозунгов. Профессора давали советы студентам, рекомендовали им тот или другой учебный план, указывали, на каких условиях они готовы признать студентов людьми, закончившими свое высшее образование, и это было всё. Вне этого студенты, которых мы считали взрослыми людьми, были свободны распоряжаться собою, своим временем и занятиями, как хотят. Мы всегда настаивали на том, что вся частная и политическая жизнь студентов не наше дело. … Таковы были наши идеалы" (Ростовцев 2002: 97).
Царское правительство всё время стремилось урезать автономию университетов, а либеральная профессура отстаивала принцип академической свободы и боролась за распространение свобод на всю политическую жизнь. Как это вязалось с интересом Ростовцева к социально-экономическому развитию? В демократизации жизни по западноевропейскому образцу он видел перспективы снятия ограничений для развития экономики и цивилизации. Он был, безусловно, западником – человеком, ориентирующимся на стиль и нормы европейской культуры (рис. 5).
Женившись в 1901 г., он завел свою собственную квартиру неподалеку от Зимнего дворца (на Большой Морской), с прислугой, журфиксами и постоянным посещением театров и концертов. В доме у Ростовцевых бывали люди, составлявшие цвет петербургской культуры - писатели и поэты (Бунин, Куприн, Мережковский, Блок, Вяч. Иванов, Белый, Мандельштам, Кузмин, Бальмонт), художники (Бакст, Сомов, Добужинский, Нестеров), музыканты (Рахманинов, Глазунов, Шаляпин), политики (Милюков, Набоков-отец и др.), разумеется, философы и ученые (Бердяев, Бобринский, Марр, Шахматов и т. д.). При всем том Ростовцев очень интенсивно работал – по 10 – 11 часов в день.
В ходе революционного кризиса 1905 – 07 годов Ростовцев всё больше уклонялся в сторону консервативного крыла кадетской партии, чью идеологию отражал сборник "Вехи". Эти политики считали, что конституция уже достигнута и дальнейшее ослабление государственной власти опасно. Ростовцев разошелся во взглядах со своим другом Милюковым – лидером более радикального крыла кадетов, призывавшим к дальнейшей либерализации и борьбе с царским режимом. Ростовцев же с опаской наблюдал рост влияния более левых партий – эсеров и социал-демократов. Он боялся, что дальнейшее расширение избирательных прав приведет к засилью диких и бескультурных российских низов, а новая революция – к резне, мужицкому разбою и гибели культуры. Он всё больше сближался с властями.
12. Изучение Скифии. В исследованиях сначала молодой ученый, хорошо знающий помпеянские росписи и из первых рук знакомый с теорией четырех стилей Августа Мау, естественно увлекся росписями крымских античных склепов, опубликовал две заметки о них (в 1897 и 1906 гг.). В 1911 – 12 гг. взялся за них вплотную, и в 1914 г. вышел его большой том (Известия Археологической Комиссии за 1913 г.) – "Античная декоративная живопись на юге России". Он всё глубже входил в историю и памятники Боспорского царства и его взаимоотношений со скифами. К этому его влекло не только открытие всё новых памятников на Юге России, а открывались действительно богатейшие сокровища – Келермесский курган на Кубани в 1903 – 04 гг., Частые курганы под Воронежем в 1910 –15 гг., Лемешев курган в 1911 г., знаменитая Солоха в 1912 – 13 гг. В 1916 г. Ростовцев и сам принял участие в раскопках Мордвиновских курганов под Херсоном. К скифской культуре его влекли и размышления над судьбами страны.
Конституция была получена, создано нечто типа парламента (Государственная Дума), но гражданского мира не наступило. Подавив революцию, царское правительство сводило на нет сделанные во время революции уступки и компромиссы. Интеллигенция оставалась очень далека от народа, от крестьянства, которое туго поддавалось европейскому просвещению, городской культуре. Крестьянство разрывалось между надеждой на царя и анархистским бунтарством (эсеры), которое очень пугало Ростовцева. Столыпин, пытавшийся перестроить Россию экономическими реформами, был в 1911 г. убит, и реформы пресеклись. Почему же то, что удалось в Европе, так туго шло в России?
Верный своему принципу, Ростовцев обращался за пониманием к изучению исторических традиций страны, к древнему ее прошлому, к "античному субстрату". Он полагал, что разгадки трудностей современности надо искать не в экономике, а в этническом составе населения страны. По своему культурному прошлому это была не чисто европейская страна. В ней античная цивилизация, основанная на греческих корнях, издавна сопрягалась с другой, восточной. Ростовцев определил ее как иранскую кочевническую (восточные – иудейские и митраистские - корни в христианской традиции Ростовцев знал, но в этом рассуждении игнорировал). Идею, что из скрещивания двух культур возникает новая культура, Ростовцев воспринял от своего учителя Кондакова. Конечно, Ростовцев был далек от декларации Блока "Да, скифы мы, да, азиаты мы". Он понимал, что скифы и сарматы были ираноязычными, а славяне представляли другую ветвь индоевропейцев. Но он придавал большое значение скифскому, иранскому субстрату в сложении политических и культурных традиций населения, вошедшего впоследствии в Киевскую Русь.
Сложившуюся концепцию о скрещении эллинства с иранством в подоснове Южной России Ростовцев изложил сначала в своем докладе в 1912 г. на Лондонском конгрессе историков "Иранство и ионийство в Южной России" (доклад издан на английском в Петербурге), затем уже в годы Гражданской войны в книжке на русском "Эллинство и иранство на Юге России" (в 1918 г.) и, наконец, снова на английском в Оксфорде - "Иранцы и греки в Южной России" (в 1922).
По Ростовцеву, с восточной составляющей в культуру Южной России вошла традиция тиранической царской власти, опирающейся на идею о божественном статусе царя. В 1913 г. это представление было изложено в большой работе "Представление о монархической власти в Скифии и на Боспоре". Боспорское царство получало особую роль как форпост столкновения и взаимодействия эллинства с иранским миром – это отмечено в работе "Научное значение истории Боспорского царства" в сборнике 1914 г. в честь Кареева. Ростовцев изучил стереотипные изображения скифского всадника, показав на обширном сравнительном материале, что это инвеститура царя, его благословение восседающим на коне богом – ритуал, занимавший важное место в государственной жизни не только Скифии, но и Боспорского царства. Наиболее четкое выражение этот вывод об инвеституре получил в статье "Иранский конный бог и юг России", опубликованной в 1926 г. сборнике в честь Жебелева (расширенное издание – в следующем году статье "Бог-всадник на юге России, в Индо-Скифии и в Китае" в трудах Кондаковского семинара).
Начиная с 1910 г., Ростовцев изучал Боспорское царство как государственное объединение эллинистического типа, то есть совмещающее в себе черты эллинской и восточной культур. Одновременно он изучал историю и памятники Скифии. В самый разгар этих размышлений и разработок в 1913 г. в Кембридже вышла монументальная книга Эллиса Миннза, "Скифы и греки" с подзаголовком "Обзор древней истории и археологии Северного Причерноморья от Дуная до Кавказа". Миннз был английским учеником Кондакова, проведшим три года в России. Ростовцев был явно уязвлен, что англичанин его опередил. Немедленно, в том же году, он напечатал весьма пространную рецензию на эту книгу. В рецензии он хотя и признал заслуги автора в создании полной сводки данных, но не преминул отметить несамостоятельность и компилятивность работы, поверхностность (Миннз воспринимал скифскую культуру как однородную) и недостаточность сравнительного материала – как восточного, так и греко-ионийского. Но оба исследователя не поссорились, а остались друзьями и всю жизнь поддерживали друг друга.
Во всяком случае, выход книги Миннза подстегнул Ростовцева к завершению той огромной работы, которую он проводил. Тема была - "Исследования по истории Скифии и Боспорского царства". В 1914 г. Ростовцев приступал к написанию текста этого фундаментального труда, в котором он планировал два тома – анализ источников (письменных и археологических) и изложение истории. Этот второй том он написал, но по-немецки, так как планировал издать его в Германии и даже успел отослать туда. Начавшаяся война с Германией перечеркнула эти планы. Ростовцев стал готовить издание на русском языке. В 1917 г. в документах Академии наук оба тома фигурируют как подготовленные к печати, но еще не сданные в типографию. Сдать их не успели: началась революция. Судьба рукописей, самого автора и всей страны резко переменилась. Революционная буря раскидала рукописи (некоторые, как готовый корпус античных монет, исчезли, другие были затеряны надолго), разбросала коллег (некоторые погибли, другие оказались по разные стороны границ) и самого автора (начались его скитания по свету).
Но перед самым отъездом из России он успел сдать в печать небольшую статью "Фасад России", в которой подвел итог своим извлечениям из истории Рима и России, своим размышлениям о причинах неудачи цивилизизовать Россию. Дворцы и набережные Петербурга, могучая литература, чудесная музыка – это всё лишь блестящий и показной фасад России. За ним скрывалась наскоро и наспех возведенная постройка, хаотически выросшая и покоящаяся на зыбком фундаменте. Ростовцев отвергает как "слепую веру в фетиш народа" так и "самобичевание". "Не в расе и не в свойствах русского ума дело, а в условиях роста русского общества, в психологии народа, выросшей из этих условий, в недавнем его прошлом". Внешняя образованность соединяется у нас с невежеством в основах дела, с ненавистью к своему делу, к своей профессии.
"Гимназист ненавидит школу, учитель в огромной массе – свой класс, чиновник – свою канцелярию, приказчик – свой магазин, даже врач – своих больных. Ненависть отчасти потому, что своего дела не знает, что не хочет быть виртуозом своего ремесла. Для него обыденная работа есть барщина, corvee, понятие, как припоминает читатель [сложившееся] в недрах крепостного права. Поэтому мы все ленивы и не любим труда, работаем порывами и запоем, когда нужда приспичит, а не систематически и регулярно". Мы всё делаем из под палки. "По указке сверху и по указанию свыше, которые можно затем ругать и поносить, как кандалы, но кандалы удобные. Свобода, научное миросозерцание – всё это требует упорства воли и большой сознательной силы. Палка и рабство – самая удобная форма быта для всех слабых и безвольных".