Глава третья. Меланфий, козий пастух
Путников он увидал, неприлично и страшно ругаться
Начал и тем глубоко возмутил Одиссеево сердце...
«Одиссея». XVII. 215
Когда Одиссей возвратился на родину преображенный, чтобы его никто не узнал, своей покровительницей Афиной Палладой в безобразного старца, его приветливо принял Евмей, свинопас. Он остался верен и по-прежнему любил своего далекого, а может быть, давно уже погибшего господина. От своих закутов под скалой он, по приказанию Телемаха, провожал нищего странника в город, ко дворцу Одиссея, где тот должен был, как повелела Афина, просить у женихов милостыню, чтобы выведать их помыслы.
Подходя к городу по неровной каменистой дороге, они приблизились к искусно построенному колодцу среди рощи любящих влагу тополей и алтарю нимф. Тут их нагнал Долиев сын Меланфий, который некогда пас у Одиссея коз, а теперь стал на сторону женихов.
Путников он увидал, неприлично и страшно ругаться
Начал и тем глубоко возмутил Одиссеево сердце:
«Вот хороши! Негодяй, я вижу, ведет негодяя!
Бог, известно, всегда подобного сводит с подобным!..»
Так безумец сказал и, мимо идя Одиссея,
Пятой ударил в бедро. Но его не столкнул он с тропинки.
Тот невредимым остался.
У Одиссея — Шлимана тоже есть свой Меланфий, по имени Беттихер, прусский капитан артиллерии в отставке. Он уже много лет, точнее с 1883 года, преследует его, точно призрак. Беттихер никогда не видел ни Трои, ни других раскопок Шлимана, но читал его книги и по ним, сидя за письменным столом, составил представление о Трое, которое ничего общего не имело со шлимановским, кроме разве только названия.
«Троя Шлимана — древний некрополь и крематорий»— называется его первый пасквиль. Затем появляются еще пять статей. Несколько филологов-завистников с готовностью предоставляют ему страницы своих журналов. И даже такой человек, как Соломон Рейнак, попадает впросак, и на Парижском конгрессе археологов выступает поборником взглядов Беттихера. Странная теория господина отставного капитана сводится к следующему: так называемая Гиссарлыкская крепость вовсе не древний Илион, а лишь огромный крематорий наподобие ассирийских и вавилонских. Слои образовались не от поселений, а в результате продолжавшегося тысячелетиями сжигания трупов. Так называемый дворец Приама и все другие дома — это здания, где сжигались трупы или хранились кости, как это подтверждают тысячи черепов и скелетов. Для хранения праха сожженных служили также урны с изображением человеческого липа, урны, названные Шлиманом «совиными», — они изготовлялись по образцу египетских каноп и имели то же назначение. «Большие стены» — это террасы, а так называемые ворота — проходы. Город же Троя лежал на берегах Скамандра, а ее крепость, вероятно, на холме у Геллеспонта.
— Что за несусветная чепуха! — неистовствует Шлиман. — Скажите-ка, господин Дёрпфельд, были ли вообще в Месопотамии подобные крематории-некрополи?
— Были, но не такие. Есть несколько холмов, которые возникли лишь в результате наслоений пепла при сожжении трупов, но на них, разумеется, нет ни террас, ни вообще каких-либо построек.
— Лучше всего было бы, пожалуй, вообще не отвечать на эту чепуху. Ведь из моих отчетов с достаточной ясностью вытекает, что ни о каких погребальных урнах не может быть и речи, хотя я вначале и допустил, к сожалению, ошибку, назвав их так. Говоря о слоях пепла, я имел в виду древесную золу и остатки побывавших в огне пожара сырцовых кирпичей. Не менее ясно говорил я и о том, что за тринадцать лет раскопок Трои нашел всего три скелета и один череп; человеческий же пепел только в двух треногих урнах в слое самого нижнего поселения. Вы только послушайте, что пишет Беттихер: «Вот уже год, как огонь моего крематория-некрополя озаряет своим светом все земли и страны. Признание того факта, что Троя и Тиринф являются некрополями, — это начало новой эпохи в археологии. Не удивительно, что сторонники отживших теорий, почувствовав опасность, ополчились против меня...»
Ну, этой тарабарщины наверняка достаточно любому мыслящему читателю, достаточно и для того, чтобы засадить Беттихера в камеру буйнопомешанных. Жаль, что я вообще пустился в полемику. «Грязью играть, лишь руки марать», — говаривал Петер Веллерт, а он был умный человек.
— Я думаю, Генрих, — вступает в разговор Софья, — лучший способ покончить с Беттихером — это опубликовать прелестную пародию, которую прислал тебе недавно один молодой археолог. Вы, кажется, ее еще не знаете, господин Дёрпфельд. Это превосходно построенное доказательство, что Афинский акрополь был не чем иным, как крематорием а-ля Беттихер. В гроте Пана с его почерневшими от копоти стенами и покрытым пеплом полом даже сегодня можно узнать печь для сожжения покойников. Каналы, которые глупцы археологи считают водопроводом, предназначались для того, чтобы всюду подводить пламя. Пропилеи с их строгими формами служили входом, полным соответствующего настроения, к месту печали, а Парфенон и Эрехтейон были вместительными и красивыми склепами. Но самое замечательное я оставила вам напоследок: дабы ловко раз и навсегда уничтожить следы того, что акрополь был крематорием, наш злоумышленник Шлиман велел снести огромную трубу крематория, то есть так называемую Башню франков.
— Очень недурно придумано, — хвалит Дёрпфельд. — Однако насмешки помогут нам тут гак же мало, как и замалчивание. Вы думаете, я потерплю, чтобы меня вдобавок ко всему прочему заклеймили позором как фальсификатора? А как же назовешь это иначе? Ведь Беттихер раструбил по всему свету, будто мы на протяжении многих лет составляли все чертежи по заранее придуманной схеме, а стены, дома и улицы наносили там, где фактически были лишь стенки кремационных печей. Но это еще не все. Только для того, чтобы опровергнуть Беттихера, мы якобы прорубили двери в уцелевших стенах и тем самым превратили закрытые печи в дома. Спорить можно; когда надо, можно спорить даже с ожесточением, но нельзя допускать подобных оскорблений!
— Дорогой Дёрпфельд, помните, что вы сказали мне в первый год нашей совместной работы, когда я повздорил со Стефани? «В науке все вопросы могут разрешаться лишь разумными доводами, а не бранью». Мне кажется, вы хотите начать сейчас браниться.
— Но разве вы не понимаете, господин Шлиман, что он нанес нам смертельное оскорбление: вам, Вирхову, мне и всем, кто признает наши выводы. Этого так мы оставить не можем.
— Ну хорошо, давайте втроем подумаем, как нам заткнуть рот этому чертову капитану. Одному из нас наверняка что-нибудь да и придет в голову.
Ночью Софья со страхом просыпается.
— Ура в честь Афины Паллады! Ура! И еще раз ура! — кричит рядом с ней Шлиман.
— Боже мой, что случилось? — спрашивает она испуганно. — Который час?
— Ровно три, Софидион. Меня вдруг осенила счастливая мысль!
— Да, с тобой иногда такое случается! Так кричать среди ночи! Надеюсь, ты не разбудил детей.
— Пойми же! Меня осенило, как поступить с Беттихером! Я тут же пошлю телеграмму Радовицу, чтобы получить новый фирман о Трое! Я снова построю дома, но значительно больше, чем в последний раз. Вообще все должно быть на широкую ногу. «Либо пан, либо пропал!», как говаривал Пранге. Надо проложить узкоколейную дорогу, а то и две или три. Представь себе, насколько это облегчит и ускорит работу! Мы окружим себя целым штабом естествоиспытателей, архитекторов и археологов и пригласим Беттихера осмотреть раскопки. Было бы смешно, если бы весь этот штаб не одолел одного отставного капитана. Кроме того, мы сможем сочетать печально необходимое с полезным: раскопать улицы вплоть до нижнего города и постепенно, идя сверху вниз, снять на глазах у всего мира еще не тронутую часть холма.
План этот Дёрпфельд принимает с восторгом. Чувствуя себя особенно оскорбленным обвинением в фальсификации, он через печать посылает приглашение Беттихеру. Одновременно он преследует и более важную цель: может быть, отставному капитану удастся то. чего не удалось добиться почти двенадцатилетними просьбами и призывами — созыва комиссии ученых, которая перед всем миром раз и навсегда подтвердила бы, что Шлиман нашел действительно Трою. В нее должны войти не только официальные лица, назначенные германским правительством; комиссия должна быть международной. По одному ученому из Берлина, Вены, Лондона и Парижа, советует Дёрпфельд.
— Тогда мы будем настаивать, — восклицает Шлиман, — чтобы из Парижа приехал сам Соломон Рейнак!
Хамди-бей, директор Оттоманского музея, которого Шлиман случайно встретил в Париже, заверяет, что никакого фирмана больше не требуется: достаточно лишь его собственного разрешения. Он обещает выслать его немедленно. Но Хамди-бей — восточный человек, и у него совсем иное представление о том, что значит «немедленно», чем у Шлимана. Письма и телеграммы остаются без ответа. Дело же не терпит отлагательств. Доказать свою правоту всему миру сейчас еще более необходимо, чем когда-либо прежде. Хотя крематорий Беттихера и не «озаряет своим светом все земли и страны», но он теперь еще сильнее отравляет воздух, особенно после того, как Рейнак одобрил эту теорию, и Беттихер издал свой памфлет и во французском переводе.
Радовиц снова должен оправдать репутацию друга Гомера и покровителя иаук. Но он, помимо этого, еще и немецкий чиновник, состоящий на императорской службе, который скорее расстанется со своими любимыми орденами, чем сделает что-либо без указаний свыше. Срочной почтой Шлиман отправляет письма Бисмарку-отцу и Бисмарку-сыну — пусть они побудят посла в Константинополе действовать безотлагательно и энергично! Шёне, Вирхов и другие должны поддержать его просьбу в соответствующих инстанциях. Когда же Радовиц сообщает, что через несколько дней получит и перешлет разрешение Хамди-бея, то тут же отправляют приглашения академиям.
— Как это Беттихер, — спрашивает однажды в тесном кругу Шлиман, — со своими сумасбродными идеями находит вообще сторонников?
Думали-гадали, отыскали некоторые причины, объясняющие его успех у отдельных лиц, а возможно, и во Франции. Но почему идеи Беттихер а получили такой живой отклик в Германии?
— Потому, что он капитан в отставке, — находит, наконец, ответ Шлиман. — Для славных обывателей и для господ филологов, которые в лучшем случае имеют чин лейтенанта запаса, капитан кажется кем-то стоящим сразу после самого господа бога. Если господин капитан что-либо изрек, остается лишь стать по стойке «смирно» и ответить: «Так точно, господин капитан!»
Шлиман рассказывает о том, как в 1871 году он пробирался в Париж, и продолжает:
— К сожалению, мы не можем прямо написать академиям, чтобы они учитывали воинские звания своих делегатов. К тому же я сильно сомневаюсь, есть ли у них чем похвастаться в этом отношении. Кстати, до какого чина дослужились вы, господин Дёрпфельд?
— Пока что до лейтенанта.
— Да, тут нам тоже щеголять нечем. Но мне пришел в голову другой выход: господин Штеффен, который по поручению Берлинского археологического института делал картографические съемки Микен, был весьма разумным и способным человеком, хотя и имел высокий чин. Если я не ошибаюсь, он тоже капитан.
— Был таковым, господин Шлиман. Теперь он майор.
— О Зевс, это превосходно! В отставке?
— На действительной службе, в одиннадцатом Гессенском полку полевой артиллерии в Касселе!
— И даже в артиллерии! Ни о чем лучшем мы не могли мечтать! Штеффен именно тот человек, который нам нужен. Я немедленно напишу в Берлинскую академию, чтобы она добилась для него отпуска на несколько недель. Итак, представьте себе картину: если майор действительной службы Штеффен скажет: «Это так», то капитану в отставке останется только щелкнуть каблуками и гаркнуть: «Так точно, господин майор!» В противном случае он нарушит субординацию, а это непростительный смертный грех!
План удается. Вначале Берлинская академия коротко и холодно отклоняет просьбу Шлимана, но потом по настоянию Эрнста Курциуса все же исполняет ее.
Конференция ученых с участием Беттихера назначена па 25 ноября 1889 года. Берлинская академия направляет в качестве делегата майора Штеффена, Венская академия — под бури оваций в честь Шлимана — посылает профессора Нимана, архитектора, проводившего раскопки на Самофракии. Французская академия под давлением всемогущего Репнака хранит молчание.
Снова построен «Шлиманополис», еще большего размера, чем когда-либо прежде. Оборудование для узкоколейки, к сожалению, застряло где-то между Марселем и Дарданеллами, его ожидают со дня на день. До приезда гостей никаких существенных работ не ведется: пусть никто потом не говорит, будто что-то специально приготовлено для комиссии. В эти дни ожидания Шлиман и Дёрпфельд определяют, что необходимо сделать.
Тридцатого ноября в Гиссарлык прибывают профессор Ниман, майор Штеффен и капитан в отставке Беттихер. Конференция продолжается с первого по шестое декабря. Не остаются необследованными ни одна стена, ни один квадратный метр раскопок. Беттихер вынужден признать — и не только из-за более высокого звания Штеффеиа, — что ни о какой фальсификации не может быть и речи. Свою злость он вымещает на Дёрпфельде, обращаясь с ним, как с мальчишкой. Но тот во имя успеха конференции сносит все.
В последний день составляют протокол, в котором Ниман и Штеффен как беспристрастные свидетели заявляют, что обвинения Беттихера лишены всяких оснований. Когда же вслед за тем Шлиман и Дёрпфельд требуют от Беттихера публично взять назад свои обвинения и выразить сожаление в связи с допущенной им ошибкой, отставной капитан самым резким казарменным тоном отказывается и заявляет, что он-де хотел лишь принести пользу науке.
Противники молча расходятся. Через слугу Шлиман передает своему побежденному, но не обескураженному врагу, что ему в такое-то время будет подана пара лошадей, которые доставят его в Кале-Султание.
Но Беттихер еще не думает об отъезде. Как и делегаты академий, он получил от Шлимана весьма щедрое возмещение расходов на дорогу — тысячу марок — и тут же взял эти деньги в одном из берлинских банков. Теперь он требует семь тысяч двести марок на покрытие путевых расходов. Лишь после того как майор объясняет ему, что у него еще немало останется и от тысячи, Беттихер, угрюмо буркнув «Так точно, господин майор!», исчезает. Но из Константинополя он присылает письмо, в котором снова выдвигает свое требование. Оно, разумеется, остается без ответа. В следующем письме Беттихер настаивает, чтобы ему выплатил еще по крайней мере тысячу марок, и грозит в противном случае пропечатать во всех газетах о «презренном поведении» Шлимана и вдобавок подать на него в суд за понесенный денежный ущерб. Но Шлиман не боится вымогателей, а после недели, проведенной вместе с Беттихером, убежден, что тот сумасшедший, и, посмеиваясь, продолжает хранить молчание. Ответ Беттихера не заставляет себя долго ждать: «Левант геральд» тут же публикует вышедшую из-под его пера клеветническую статью. В ней говорится: проверка на месте полностью-де подтвердила его, Беттихера, теорию крематория. Вскоре появляется еще один опус, в котором он беззастенчиво перепевает свои старые домыслы.
Раскопки, преждевременно прерванные из-за рано наступившей зимы, возобновляются первого марта. Они начинаются международной конференцией ученых. Из Германии приезжают Вирхов, Гремплер, фон Дун и Хуман, открывший Пергам. Из Константинополя генеральный директор музея Хамди-бей, из Кале-Султание — американский консул Френк Кольверт. Вашингтон направляет профессора Уолдстейна, Парижская академия — Бабена, раскопавшего Сузы.
В длинном протоколе они единодушно констатируют, что утверждения Беттихера ни на чем не основаны, а книги и чертежи Шлимана и Дёрпфельда во всех деталях соответствуют действительности.
Едва лишь ученые уезжают, как начинаются новые раскопки. Они продолжаются целых пять месяцев. Их цель — откопать крепость второго города в тех местах, где над ней все еще находятся руины более позднего происхождения. Опыт, приобретенный в Тиринфе, сразу же помогает заметить сходство в планировке домов Тиринфа с остатками сгоревшего города. Правда, тиринфские постройки более просторны и совершенны. Картина вырисовывается все полнее: к концу раскопочного сезона открыты почти все внешние стены с двумя главными воротами и небольшим выходом, из которого совершались вылазки.
Другая важная задача этого года состоит в том, чтобы осторожно слой за слоем срыть огромные глыбы земли, оставшиеся нетронутыми в западной и юго-западной части холма. Прежде всего выясняется, что на этом месте сохранились не все слои: здесь находился акрополь римского Нового Илиона. Чтобы создать прочное основание для сооружаемых тут величественных зданий, римские зодчие срыли, очевидно, и разровняли всю середину холма. Под очень глубокими фундаментами их храмов и портиков сразу идет пятый слой — одно из тех трех жалких маленьких поселений, которые в ходе веков возникали на развалинах сгоревшего города. Но, может быть, это сделали и не римляне: у одного греческого автора есть указание, будто еще Археанакт в шестом столетии до нашей эры разрушил стены Трои, а из камня построил Сигейон и Ахиллейон.
Работа продвигается медленно: наслоения толщиной более шестнадцати метров, через короткие промежутки времени нужно производить обмеры и фотографировать, прежде чем рыть дальше.
Наряду с этим решается еще одна задача: проводится методическое исследование нижнего города. Разведочные шурфы обнаруживают и здесь несколько жилых слоев, на изучение которых потребуются годы.
С каждым днем становится все яснее, что последнее слово о Трое еще далеко не сказано. На протяжении двадцати лет сгоревший город считался гомеровской Троей. Но теперь у самих руководителей раскопок вдруг возникают сомнения, которыми они пока еще ни с кем не делятся.
Много дней подряд они почти не замечают окружающего. Их внимание приковано к тому, что они находят чуть в стороне над большой площадкой, которую обнаружили у юго-западных ворот. Эта площадка совершенно определенно относится ко второму слою, то есть к сгоревшему городу — ее давно уже откопали со всем, что на ней находилось: домами, стенами, черепками. Не представляющие никакой ценности мелкие предметы на срезе холма принадлежат, тоже совершенно очевидно, к третьему-пятому слоям. Римские строительные остатки на самом верху также не вызывают никаких сомнений. Но что это за стена, угол которой выступает из земли над пятым слоем? Ведь это такие же многоугольные глыбы камня, как те, что были найдены в самом начале раскопок в «укреплении Лисимаха». К сожалению, оно было тогда за зиму разобрано турками и перевезено как строительный материал в Чиблак. Из таких же каменных глыб возводились постройки в Микенах и Ти-ринфе.
С лихорадочной быстротой обмеряют и сносят римский слой, а также не представляющий ценности греческий, находившийся под римским. Немногочисленные черепки, тоже раннегреческого периода, нумеруются и складываются в корзину, предназначенную для маловажных находок. Теперь осторожно! Корзины земли и мусора одна за другой доставляются к вагонеткам узкоколейки. Из земли постепенно вырисовываются стены. Дёрпфельд смотрит на Шлимана, Шлиман — на Дёрпфельда. Оба молчат. Шлиман выхватывает лопату у одного из рабочих. Он не может дождаться, пока картина станет яснее. И вот стена обрывается. Но это не угол. Да и дверь это едва ли. Может быть, это только пролом в стене? За дело! Надо искать дальше, пробовать железными щупами землю, то здесь, то там рыть лопатами и кирками, не удастся ли найти через метр, через два или через пять продолжение стены. Слава Палладе, вот она опять! В напряженном труде проходит полчаса. Ни одного черепка, ни одного орудия — только стена. Вот она, образуя прямой угол, уходит влево.
Один из рабочих, выпустив из рук кирку, кричит:
— Черепки, эфенди, больше пригоршни!
Острием ножа Шлиман и Дёрпфельд осторожно извлекают их из земли. Яркими красками — красной, синей, черной, белой и желтой — сверкают спирали и розетки, стилизованные листья и растения, птицы и бабочки, лотос и морские звезды.
Когда на следующий день здание полностью расчищают, находят еще черепки с изображением плавника дельфина, шеи журавля, бычьего рога, вытянутой вверх полукругом пальметты; осколок, по всей вероятности, кувшина с ручками и ножку какого-то сосуда, по-видимому кубка.
Храм? До раскопок в Тиринфе иначе бы это здание и не назвали. Но теперь, зная, как там был построен дворец, надо, очевидно, признать его за мегарон — сени, a за ними зал, девяти метров в ширину и одиннадцати в длину.
— Bee это, бесспорно, микенское, — говорит Шлиман и вопрошающе смотрит на Дёрпфельда. В нем еще теплится надежда, что Дёрпфельд, который сотни раз оправдывал свою репутацию обладающего безошибочным опытом архитектора, скажет «нет» и, основываясь на какой-либо незамеченной им детали, докажет ему его заблуждение.
Но Дёрпфельд лишь кивает в ответ.
— Это, вероятно, тот самый слой, который я в 1879 году назвал лидийским, — добавляет Шлиман.
Дёрпфельд снова кивает и потом произносит только скупое «вероятно».
— Но микенская эпоха и время, описанное Гомером, как мы теперь знаем, одно и то же. Значит, сгоревший город, возможно, был...
Дёрпфельд предостерегающе поднимает руку, даже не замечая, что все еще держит в ней особенно большой и красивый черепок.
— Не надо делать поспешных выводов, господин Шлиман. Пока мы нашли лишь один-единственный дом. В этом году мы вряд ли обнаружим еще что-нибудь: у вас опять малярия, да и у большинства наших рабочих тоже. Это показывает, что нам пора кончать. В будущем году мы первым делом пойдем по найденному следу и разведаем именно этот слой — по-видимому, шестой. Пока ясно только одно: во-первых, этот дом дает нам надежную датировку всего слоя, а во-вторых, убеждает нас, что сгоревший город должен быть значительно древнее, чем мы думали, ибо между ними лежат еще целых три слоя.
— Кроме того, — Шлиман хватается за соломинку, которая, возможно (о, словечко «возможно» он всегда так же ненавидел, как и «приблизительно»), явится для него якорем спасения, — ведь не исключено, что это черепки привозной керамики. Даже и теперь привозной товар приходит иногда с весьма значительным опозданием: то, на что в одном месте нет никакого спроса, может в другом считаться последней модой. Ну что ж, в будущем году картина станет яснее.
Он поворачивается и непривычно тяжелой походкой идет к своему деревянному дому. Шлиман знает: он только что говорил глупости. Почти двадцать лет его работа в Трое считалась важной, и теперь выходит, что все было напрасно. Нет, это опять глупости! Ничто не было напрасно, ни ошибки, ни заблуждения. Если прежние выводы — сплошь заблуждения, значит только теперь начинает раскрываться истина.
Шлиман поддается усталости, которая как-то сразу делает его плечи сутулыми и сгибает спину. Он прислоняется к притолоке своего домика. С моря набегают низкие облака. В ушах — последние недели чувствовалось заметное улучшение—опять невыносимо шумит. Какой-то миг ему кажется, будто он снова маленький мальчик, пришел к фрейлейн фон Шрёдер и прижимает к уху одну из больших полосатых, как тигр, раковин. Только тогда шумела неизведанная, бескрайняя, манящая, полная красоты даль. Теперь же в шуме нет ничего, кроме невыносимой ноющей боли...
ЭПИЛОГ
Также скажи, почему ты печалишься духом и плачешь.
Слыша рассказ о судьбе аргосских данайцев и Трои?
Боги назначили эту судьбу им и выпряли гибель
Людям, чтоб песнями стали они и для дальних потомков.
«Одиссея». VIII, 530
Дженнаро, подметальщик улиц, стоит и болтает со своим кумом Марио в дверях его лавки.
— Мадонна миа! — восклицает Дженнаро, когда какой-то прохожий, внезапно взмахнув руками, тяжело падает на мостовую.
— Пьяный? — спрашивает, подходя, пожилая женщина.
— Больной, разве не видно, — недовольно бурчит Дженнаро, — да еще и господин. Бери, Марио, перенесем его к тебе в лавку. Может быть, тут он скорее придет в себя.
Они поднимают упавшего и несут в тесную лавку, где пахнет треской и керосином. Его сажают на дырявый плетеный стул, прислонив спиной к начищенному до блеска прилавку. Люди, стоявшие на улице, тоже втискиваются в лавку. Какая-то женщина, порывшись в сумке, вытаскивает нюхательную соль и подносит к носу больного. Марио кропит его лоб ледяной водой. Но все тщетно. Голова свесилась на грудь. Глаза закатились, видны одни белки. Дыхание неглубокое и прерывистое. Кто-то кладет на стол разбитые очки.
— Надо позвать врача, — говорит женщина с нюхательной солью.
— Глупости, — отвечает Дженнаро. — Отнесем его лучше в больницу напротив. Здесь мы ему ничем не поможем.
Они несут его через всю Пьяцца делла Карита к зданию больницы. Кто-то дергает за звонок. Начинаются переговоры. В конце концов старый сутулый привратник зовет дежурного врача. Больной лежит на грязном тротуаре, среди обрывков бумаги, окурков, апельсиновых корок и рыбьих костей. Появляется полицейский и просит любопытных немного расступиться.
— Что случилось? — ворчит врач. — У нас здесь не пункт «Скорой помощи», а больница!
— Значит, мы не ошиблись адресом, — дерзко говорит Дженнаро. — И слепому видно, что человек болен.
— Болен! — резко отвечает врач. — Я тоже болен и все же должен дежурить. Больные больным рознь, любезнейший!
— Заберите его в больницу, доктор, — вмешивается полицейский. — Люди правы, он на самом деле болен. Кажется, язык у него тоже отнялся.
Угрюмый врач спускается с лестницы, щупает пульс.
— Н-да, — произносит он, небрежно отпуская бессильную руку больного. Она падает обратно на тротуар. — Кто это? Ведь мы не можем принимать к себе каждого, кого к нам приволокут. Ну-ка, живее! — грубо приказывает он полицейскому. — Посмотрите, нет ли у него документов!
Полицейский принимается усердно шарить по карманам. В пальто лишь связка ключей и носовой платок. В уголке платка красными нитками вышиты инициалы.
— Этого еще только не хватало—иностранец! — ворчит врач. — Может быть, у него, на худой конец, есть деньги?
— Ничего нет, — отвечает полицейский, — ни денег, ни документов.
— Но, доктор, он ведь болен, и он настоящий господин,— говорит почти умоляюще Дженнаро.
Врач смотрит на него, удивленно подняв брови.
— Настоящий господин? — Он презрительно кривит рот. — Без документов и без денег? Настоящий господин не станет разгуливать по городу в легком пальтишке, когда дует трамонтана. Несите его куда хотите. У нас не приют для бездомных.
Под глухой ропот толпящихся людей врач снова поднимается по лестнице и собирается закрыть за собой дверь, когда его останавливает возглас полицейского:
— Господин доктор, во внутреннем кармане какое-то письмо! — Он услужливо вбегает вверх по ступенькам и подает врачу листок. Конверта, по которому можно было бы определить фамилию и адрес неизвестного, нет.
«Милостивый государь, я позволю себе посетить вас в вашем отеле завтра около пяти. Премного благодарен за высокую честь, которую вы оказали мне вашим вызовом. С величайшим почтением, преданный вам...»
— Ах! — восклицает врач с нескрываемым удивлением. — Подпись профессора Коцолини! Ну, это меняет дело. Живо кто-нибудь за профессором! Пьяцца Данте, 2!. Он, вероятно, опознает этого человека. Положите-ка его пока в передней.
Едва Дженнаро и молодой человек перенесли иностранца на скамью в прихожей, едва привратник успел подложить ему под голову потертую кожаную подушку, как на улице послышались торопливые шаги. Полицейскому повезло: он встретил известного всем профессора неподалеку от больницы.
— Боже мой, — восклицает тот, завидя больного, который тщетно пытается улыбнуться и протянуть ему руку. — Сейчас же за экипажем!
И он наклоняется над своим пациентом. С шумом подъезжает пролетка. Профессор собирается дать знак, чтобы больного подняли и вынесли. Но тут, взглянув через дверь на улицу, он багровеет от гнева и набрасывается на полицейского:
— Пригнать такую жалкую колымагу! Чтобы духа ее здесь не было! Подайте самый лучший экипаж, какой только найдете!
— Но, профессор, — пытается тот оправдаться,— у этого человека нет ни сольдо!
Профессор начинает дрожать от негодования.
— Я сказал: лучший экипаж Неаполя! И если через три минуты его не будет у дверей, ступайте к дьяволу.
— Прошу прощения, господин профессор, — бормочет врач, — у этого человека действительно нет денег. И если бы в его кармане случайно не оказалось вашего адреса, я бы его, конечно, не принял.
— И это вы называете «принять»? — шипит профессор, указывая на грубо сколоченную скамью и открытую настежь дверь. — Мы еще поговорим об этом, можете не сомневаться!
Он снова нагибается к больному и щупает пульс.
— Не волнуйтесь, мой дорогой доктор, — кричит он ему в правое ухо, — для тревоги нет никаких оснований. Небольшой обморок, ничего более. — Однако беспокойная поспешность, с которой он расстегивает пальто, сюртук и жилет больного, показывает, что он говорит неправду.
Впрочем, кажется, тот не понял обращенных к нему слов. Профессор раскрывает рубашку, чтобы поднести к груди стетоскоп. Под рубашкой, прямо на теле, мешочек из красного шелка. Профессор осторожно отвязывает его от шнурка, открывает и высыпает содержимое в шляпу больного, грязную и пыльную, что лежит на полу рядом со скамьей. Звенящим ручьем падают золотые монеты.
— Вот видите? А вы, идиот, говорите, что у этого человека нет денег. Знаете ли вы, что у него больше денег, чем у всех князей Неаполя, вместе взятых? Знаете ли вы, кого не захотели принять, сочтя недостойным вашей жалкой больницы? Знаете ли вы, кто этот человек, которого вы оставили лежать здесь в грязи, словно нищего?
Профессор делает паузу и снова вытирает платком лоб. С бесконечным презрением смотрит он на врача. И произносит совсем тихо одно лишь слово, которое звучит, как раскат грома: «Шлиман».
В большом отеле, где остановился Шлиман, освобождают половину этажа. Ни один из постояльцев, узнав о причине этого, не возражает. По устланным толстыми коврами коридорам прошмыгивают сестры да время от времени проходят озабоченные профессора.
Папа римский запросил по телеграфу, не прислать ли ему в Неаполь своего лейб-медика. Врач короля уже прибыл. Телефонные линии между Римом и Неаполем перегружены. Послы и посланники каждый час справляются о состоянии больного.
Ответ остается одним и тем же. Воспаление среднего уха, по-видимому, перешло уже на мозг. Речь к пациенту еще не вернулась. Сильными дозами наркотиков удалось все-таки несколько заглушить боль. Прежде чем предпринимать дальнейшие шаги, надо выждать, как пройдет ночь.
Шлиман скончался... Шлиман скончался...
Поздним утром 26 декабря 1890 года телеграф Неаполя отстукивал эту весть, разнося по всему миру.
Телеграфные агентства везде запрашивают друзей покойного — «Геральд» обращается к тайному советнику Вирхову, «Рейтер» — к Королевскому обществу, «Гавас» — к академии: подтверждено ли сообщение и можно ли считать это достоверным? За последние двадцать лет с именем Шлимана было связано столько сенсаций, столько ложных известий, что не удивительно, если и эта совершенно непостижимая новость тоже окажется выдумкой. Ведь еще позавчера из Неаполя поступали сообщения о новых планах этого неутомимого человека.
Но скорбная весть подтверждается. Из Рима уже выезжают специальными поездами послы и посланники, чтобы от имени своих народов и правительств оказать умершему в Неаполе последние почести. Делегаты академий, университетов и ученых обществ Германии, Англии, России, Франции, Италии, Бельгии и Голландии собирают чемоданы, чтобы своевременно прибыть на похороны в Афины. Брат Софьи отправляется вместе с Дёрпфельдом в Неаполь, чтобы доставить домой тело покойного. Еще раз, как это так часто бывало начиная с 1871 года, на первых страницах газет всех стран появляется набранное крупными буквами имя Шлимана. Но на этот раз речь идет не об открытиях, которые могут опрокинуть общепринятые научные мнения. На этот раз напечатано лишь короткое сообщение: Генрих Шлиман скоропостижно скончался в Неаполе. Смерть наступила в результате воспаления мозговой оболочки именно в тот момент, когда в соседней комнате проходил консилиум врачей и они решили делать трепанацию черепа.
В этот день огромной Британской империей никто не управляет. «Великий старец» Уильям Юарт Гладстон сидит в своем длинном низком кабинете на Даунинг-стрит и никого не принимает. Даже самые неотложные бумаги министерства иностранных дел не проходят дальше приемной его секретаря. Тот самый Гладстон, который насильственными мерами подавил освободительное движение ирландцев и проводил в Африке захватническую политику, скорбит о покойном: при всей их несхожести они были друзьями. И Гладстон, восьмидесятилетний старик, пишет вдове Шлимана: «Его встретили враждебность и молчание, но они рассеялись, как туман в лучах солнца, когда стала очевидна великая ценность его открытий. История его детства и юности кажется не менее удивительной, чем история его дальнейшей жизни: они составляют неразрывное целое, ибо их связывала единая цель».
В этот день многие учителя с глубоким волнением думают о том, как они после рождественских каникул придут к себе в школу. Да и ученики старших классов чувствуют, что этот день печальнее других траурных дней. Ведь именно Шлиман придал изучению Гомера яркость и полнокровие живой жизни.
Но в этот день многие профессора вздыхают с явным облегчением. Теперь, наконец, не надо больше опасаться, что им помешают прилежно работать в тиши кабинетов, вдали от руин изучаемых ими эпох,— отныне их не будет беспощадно тревожить этот выскочка, этот парвеню в науке, этот типичнейший дилетант.
Но есть и другие профессора, которые болезненно воспринимают образовавшуюся вдруг пустоту. Многие из них, как и многие директора музеев, задают себе вопрос: найдется ли еще когда-нибудь человек, который в сорок пять лет сядет на студенческую скамью, дабы наверстать то, чего не мог выучить в юности, а потом вместо того чтобы на свое огромное состояние наслаждаться всеми радостями жизни, двадцать лет подряд будет день и ночь, не разгибая спины, словно поденщик, работать только во имя осуществления мечты своего детства и тратить на это миллионы?
Когда умирает глава государства, то звонят все колокола, палят все пушки, приспускаются все флаги. Но потом только даты его жизни помнят школьники, пока этого требует политика. Потом его так же забывают, как и предшественников.
Ныне умер Шлиман, и не развеваются флаги с черным крепом, не гремят залпы траурных салютов, не звонят колокола. Но мир на один день затаил дыхание, как это было в 1873 и 1876 годах, когда Шлиман совершил свои самые поразительные открытия, и потом навсегда сохраняет в памяти его имя. Королей забывают. Люди, открывающие новые пути, живут вечно.
Нет, и по нему звонят колокола, звонят в удаленном уголке земли. Маленькие, скромные колокола на убогой колокольне анкерсхагенской церквушки, в мекленбургской земле...