Глава первая. Корабль феаков
В радость пришел Одиссей многостойкий, когда вдруг увидел
Край свой родной. Поцелуем припал он к земле жизнедарной...
«Одиссея», XIII. 353
В четыре часа утра (а осенью и весной — в пять) Шлиман, как правило, вместе с женой и детьми едет верхом к морю. Когда он возвращается после купания и кончает завтракать, приносят почту. Она частенько доставляет огорчения, но Шлиман всегда с нетерпением ее ждет. Иногда это целая сумка, иногда, значительно реже, — десятка два писем и газет. Из столиц разных стран приходят биржевые бюллетени, которые он, по старой привычке, все еще просматривает.
— Софья! — зовет Шлиман и распахивает одну дверь за другой, пока не находит ее. — Вести из Анкерсхагена! Наконец-то он согласился!
У этого письма долгая предыстория. Чем сильнее становилась тоска по родине, тем с большим нетерпением ждал его стареющий Шлиман. С тех пор как Вирхов вернул его отечеству, Шлиман часто бывал в Германии, не реже одного или двух раз в год, но всегда недолго: изучал музеи, читал доклады, лечился. Никогда в жизни он не позволял себе попусту тратить время.
Однако с того дня в горах Иды, когда Вирхов протянул ему как привет из Анкерсхагена цветущую ветку терна, образы родного края, где он провел детство и юность, больше его не покидали. С тех пор как он стал купцом в Амстердаме и Петербурге, он никогда не прекращал оживленной переписки с сестрами и знакомыми былых лет.
Но Шлиману хочется самому побывать на родине и невероятно долгий срок — целых два месяца! — не быть больше всемирно известным доктором Шлиманом, а только анкерсхагенским мальчишкой, который, наконец, больше чем через полвека вернулся в родные края.
Владелец имения Винкельман — ему давно уже принадлежал Анкерсхагеи — неоднократно приглашал его с женой, детьми и прислугой пожить в замке Хеннинга Браденкирла. Шлиман любезно благодарил и уверял, что не преминет воспользоваться приглашением. Но не так представлял он себе возвращение на родину. Он хотел вернуться в старый, крытый соломой пасторский дом.
Кажется, чего же проще? Тем более что пастором в Анкерсхагене был с некоторых пор его двоюродный брат. Ответ пастора Беккера не заставил себя ждать, однако из письма чувствовалось, что он находится в известном замешательстве. С одной стороны, смущало родство, о котором еще его родители охотно бы забыли или, с еще большим удовольствием, — отреклись. С другой стороны, он, тихий, скромный деревенский пастор, и в самом деле не знал, как ему вести себя с человеком и к тому же его двоюродным братом, о котором чуть ли не ежедневно пишут в газетах.
Но, несмотря на это, пастор Беккер убежден, что его знаменитый двоюродный братец все же не без заскока! Он раскопал и Трою, и полные золота гробницы Микен, и царский дворец Тиринфа, а похоже, что у него нет большего желания, чем порыться в анкерсхагенском кургане. Невозможный человек! Да и детей своих он велел крестить по греческо-православному обряду, а ведь такое вовсе не пристало сыну лютеранского пастора, даже если отец и не очень-то заслуживал этого звания.
Вот почему ответ пастора Беккера и выходит несколько кратким и растерянным. Шлиман, обычно воспринимающий самые тонкие оттенки выражений, не замечает этого. Едва получив письмо, он тут же берется за перо, пишет пространно и сердечно. А чуть позже посылает двоюродному брату свою новую большую работу о Трое с дружеской дарственной надписью.
Участники Гиссарлыкской конференции
Раскопки гомеровской Трои
Раскопки гомеровской Трои
Пастор Беккср опять испытывает затруднения. Человек он положительный, добросовестный, да и не глупый, но Троя его никогда особенно не увлекала. «Представь себе только, — говорит он жене, покачивая головой, — сорок пять марок берет Брокгауз за каждый экземпляр книги. На эти деньги у нас целый месяц живет большая семья».
Тем не менее, читая, он старается изо всех сил отдать должное дорогому подарку и спустя несколько месяцев так составить — а на это уходит еще больше стараний — благодарственное письмо, чтобы Шлиман не заметил, сколь мало он, Беккер, способен оценить его подарок.
Шлиман, несколько разочарованный тем, что из Анкерсхагена все еще не присылают приглашения, начинает выражаться яснее. Он пишет, что хотел бы показать жене и детям любимую родину. Пастор Беккер не на шутку пугается: этого только еще не хватало! Знаменитого родственника он на крайний случай мог бы еще приютить в своем скромном доме. Но его экзотическую супругу, да еще двоих детей с их совершенно безумными нехристианскими именами? Они-то, наверное, и по-немецки ни слова не понимают, не говоря уже о диалекте? Нет, это невозможно! Пастор преисполнен твердой решимости — и жена поддерживает его — оставаться глухим ко всем намекам.
Переписка затянулась на несколько лет, пока Шлиман не потерял терпения. «Я просто заключу с ним сделку!» — говорит он Софье. И посылает предложение: анкерсхагенский пастор на такой-то срок за такую-то плату отказывается от верхнего этажа своего дома и сдает с полным пансионом доктору Шлиману с семьей из Афин.
Пастор Беккер не верит своим глазам, когда читает, какую сумму ему предложили. Но и она не помогает ему преодолеть страх перед экзотическими родственниками. К тому же он не знает, сколь нетерпелив его двоюродный брат и сколь велика его тоска по родным местам. Ответ пастора весьма неопределен, да и приходит он слишком поздно: осуществить задуманный план до осени уже не удастся, а осень неблагоприятная пора для люден, привыкших к южному климату; не говоря уже о том, что сентябрь по состоянию здоровья необходимо провести в Карлсбаде.
«На будущий год мы обязательно должны поехать, — говорит Шлиман. — Я так переутомился, что мне нужно провести в Анкерсхагене по крайней мере весь июль, не думая о работе, иначе машина развалится». Он увеличивает предложенную плату до трех тысяч марок в месяц и сразу же устанавливает точное время приезда.
«Видно, такова воля божья, — решает пастор. — Деньги эти мы внесем за обучение нашего старшего сына и не будем больше ломать голову, откуда их взять». И он отвечает согласием.
Никогда еще Шлиман не ждал наступления лета так, как в этом году. Наконец долгожданное время приходит. С женой, детьми и гувернанткой он едет через Италию и Германию, нигде не останавливаясь, до самого Берлина. Здесь он показывает детям музей, самые красивые и богатые залы которого носят имя их отца, — малыши от этого в восторге. Потом он снова торопится на вокзал и мчится дальше, на север, даже не повидав Вирхова. Сейчас у него нет времени — он стремится домой. Родина ждет его.
Первая остановка в Фюрстенберге. Хюкштедты давно в могиле; навестить их можно лишь на кладбище. Но жива их дочь (Шлиман — крестный отец ее девочки Навсикаи), она замужем за господином Майером, который ведет теперь торговлю и, сверх того, является сенатором этого городка. Живут они в старом приземистом доме рядом с ратушей.
Гостя приходят приветствовать Тибуртиус и Рутенберг — двое друзей тех далеких лет, когда Шлиман был в лавке учеником. Оба они тоже кое-чего достигли и пользуются в городе большим уважением.
И вот они втроем бродят по улицам. Дети Шлимана, идущие следом вместе с матерью и гувернанткой, не находят ничего достопримечательного, кроме замка и окруженных лесами озер. Фюрстенберг кажется им настоящей дырой, которая не идет в сравнение даже со Спартой или Навплиопом. Они никак не могут понять, почему низкие домишки и кривые улочки приводят отца в такой восторг.
Следующая остановка в Нойштрелице. Вильгельм Руст, уже десятки лет самый богатый в городе купец, принимает друга и его близких с величайшим радушием. Двадцатилетняя переписка и лишь изредка короткие встречи — разве этого достаточно? Начинается один из тех восхитительных разговоров, которым не бывает конца: «А ты помнишь?..» Но тут кто-то стучит в дверь. Па пороге появляется лакей — уж не та ли на нем чуть потертая бархатная ливрея, что носил отец Руста пятьдесят лет назад? Их высочества герцогиня и герцог свидетельствуют господину доктору свое почтение. Не соблаговолит ли господин доктор оказать им честь явиться к чаю?
Особой охоты идти туда Шлиман не имеет: титулованных особ он может видеть каждый день, не то что друга юности. Однако Руст полагает, что отказываться нельзя.
Камергер и фрейлина чуть не падают в обморок, завидя гостя в его светлом летнем костюме в клеточку. Ведь к чаю предписано являться в придворном мундире! Его неуместный наряд можно бы не замечать, но нельзя пропустить мимо ушей слов, которые он произносит, когда герцог с гордостью показывает ему свои античные вазы — ценнейшие экземпляры, хранящиеся в витрине, — и даже разрешает их потрогать.
— Я их уже знаю, — улыбаясь, говорит гость. — Отец моего друга Руста был лакеем вашего батюшки и однажды показал мне их. Вот эта, кстати, — грубая подделка, да и остальные, по большей части, самый дешевый «рыночный товар». Только чернофигурная чаша представляет известную ценность. Но не огорчайтесь, ваше высочество, когда я их впервые увидел, они показались мне райским видением и отчасти способствовали тому, что я не забыл о мечте моего детства. Поэтому, я полагаю, они все же имеют большую ценность. — Он осторожно ставит вазы обратно в витрину. — Я рад, что увидел их снова. А теперь прошу прощения — мне еще предстоит кое-что сделать, я хочу узнать, кто жив еще из старых знакомых.
Точно в назначенное время к дому подают экипаж. Шлиман с удовлетворением отмечает, что герцог предоставил ему лучших своих лошадей. Торжественно, как некогда в Петербурге и Москве, восседает кучер. Щелкает бич — и вот они, миновав прямые улицы маленькой столицы, въезжают в зеленый сумрак аллей, — проселочная дорога обсажена высокими каштанами.
Шлиман ни секунды не сидит спокойно. Он смотрит то в одну сторону, то в другую. Тут скоро должна быть деревня, здесь ветряная мельница, там ручей...
Карета, красиво развернувшись, подкатывает к дому. У дверей стоит пастор с женой, детьми и прислугой.
— Добро пожаловать, — говорит он по-французски.
— Со мной ты спокойно можешь говорить на диалекте, — отвечает Шлиман, проворно выскакивает из экипажа и пожимает ему руку. — Ты, дорогой брат, наверное, догадался, что это моя жена и мои дети. Да и твою жену и детей не трудно узнать. Как я рад, дружище, как я рад! Все здесь, как прежде! Только новая солома на крыше, да и беседки перед домом тогда не было.
— Ее мы построили специально для вас, господин доктор, — поясняет тринадцатилетний сын пастора. Но тут ему приходится туго.
— В своем ли ты уме? Почему ты говоришь родному дяде «вы» и «господин доктор»? Нас надо звать: «дядя Генрих» и «тетя Софья», а детей — Андромаха и Агамемнон. Ну, это только сегодня будет казаться тебе столь непривычным. Кстати, дорогой брат, чтобы потом ие было никакой путаницы: мне ваши имена не правятся, мы признаем только древнегреческие. Раз ты по должности проповедник, то будешь зваться Демосфеном. Твоя жена, моя дорогая кузина, как владычица дома, — Гекубой. А это ваша дочь? Значит, Навсикая. Молодой же человек, что хотел величать меня полным титулом, станет, пожалуй, Астианактом. А ты что делаешь на пасторском дворе? — обращается на диалекте к слуге Шлиман.
— Я-то? Хожу за лошадьми, господин.
— Отлично, значит, ты — Беллерофонт. А ты, мило покрасневшая девушка, подойди-ка сюда, хочу разглядеть тебя получше, ты, вероятно, будешь всегда звать нас, когда наступит время, чтобы «к пище готовой потом мы руки свои протянули»? Не так ли? Назовем тебя Цирцеей. Ясно?
Шлиман уже в доме. Взбежав, как мальчишка, по широкой лестнице наверх, он кричит:
— Софья! Иди же! Куда ты запропастилась? Вот моя комната — кровать стоит все у той же стены, все тот же плющ, и виноград, и сад внизу. Быстрее, быстрее! Переоденешься потом, пойдем сразу к липе: интересно, сохранились ли там мои инициалы. А астраханская яблоня, которую я сам посадил, стоит ли она еще? Вон там поблескивает Зильбершельхен, видишь? Подожди немного: через несколько дней наступит полнолуние, тогда ты сама убедишься, что на свете нет ничего прекраснее, чем наш маленький пруд, залитый лунным светом! Нет, подожди, в сад мы пойдем, когда я вернусь. Переодевайся пока. Вот тебе, наконец, кресло, да какое! Будь как дома в моей комнате, понимаешь, в моей!
Перепрыгивая сразу через несколько ступенек, он спускается вниз. Не замечает ни пастора, ни кучера, поившего лошадей, ни деревенских ребятишек, удивленно разглядывающих белых лошадей и карету с короной. Как мальчишка, несется он по улице, распахивает дощатую калитку кладбища, взбегает на холм. Вот высокий железный крест, который он заказал, еще будучи в Петербурге, вот могила матери.
Слезы льются из его глаз, когда он трогает холодное железо и, опустившись па колени в высокой июньской траве, гладит густой, с красными прожилками плющ, которым заросла осевшая могила.
— Мама...
Никто не нарушает этого безмолвного разговора...
Шлиман медленно поднимается, машинально стряхивает с колен сухой стебелек травы и, погруженный в свои мысли, с непроницаемым лицом идет к дому, где, к величайшему огорчению пасторши, курица, стоящая на плите, грозит пережариться.
Но дети не дают грустить: гости коверкают немецкий, анкерехагенцы — английский и французский, но, несмотря на это, они вполне сносно понимают друг друга, а недоразумения лишь приправляют обед весельем. Дети пастора быстро преодолевают свою робость перед незнакомыми родственниками и вскоре уже испытывают немало удовольствия, отвечая на вопросы, которые задает им, как учитель на экзамене, их знаменитый дядюшка. Тем более что правильный ответ тут же вознаграждается монетой.
— Благодарю тебя за твои хлопоты, кузина Гекуба, — говорит через некоторое время Шлиман, полностью вернувшись на почву реальности, — но курицу с рисом мы можем есть и в Афинах, и в Трое, и в Лондоне. Я приехал к вам, чтобы почувствовать себя дома, и есть я хотел бы то же, что бывало у нас здесь раньше: гречневую кашу, фасоль, густую похлебку, горох с салом, а по торжественным случаям — оладьи. Пить я предпочел бы молоко. В именье нам, наверное, с охотой будут продавать каждый день по целому бидону. Только не кофе и не чай! Они бывали у нас лишь по большим праздникам, а до рождества мы, к сожалению, здесь не пробудем.
На следующее утро он встает, как обычно, в четыре, едва лишь среди плюща начинают щебетать птицы. Тихо, чтобы не разбудить Софью, одевается и на цыпочках спускается по лестнице. Беллерофонт, как было договорено, уже оседлал для него старого коня, белого в яблоках.
Цель поездки — озеро Борнзее, куда Шлиман и добирается через добрых полчаса. Жив ли еще старый рыбак Иленфельд? Нет, это, разумеется, невозможно. Разве что жив его сын? Сын жив. На озере, в лодке, они радостно беседуют, пока вдруг, к великому ужасу рыбака, товарищ его детских игр, раздевшись, не прыгает в воду. Что за удовольствие для человека, которому за шестьдесят! Но для Шлимана это и в самом деле огромное удовольствие. Они договариваются, что каждое утро рыбак будет вывозить его на середину озера.
Обратный путь длится немного дольше: к тому времени все уже поднялись, везде нужно остановиться и поболтать о старых временах и старых знакомых, из которых, правда, большинство в могиле.
Он собирался только отдыхать и совершенно не работать, но, к сожалению, осуществить этот план не удается. Уже на третий день из Пенцлина, тяжело дыша и обливаясь потом, приходит почтальон и приносит гору писем и корректур на немецком, английском и французском языках. Их надо немедленно править. А правка корректур для Шлимана — это не выискивание и исправление опечаток, а большая работа: с тех пор как он кончил рукопись, были сделаны новые находки, и некоторые его утверждения оказываются ошибочными или могут быть превратно поняты. А это значит, что с семи утра все в доме пастора ходят иа цыпочках и говорят едва различимым шепотом, дабы не мешать великому человеку, который сидит и пишет в своей комнатушке наверху или в новой беседке.
После обеда приезжают гости. Однажды являются сестры Шлимана, но в первые же минуты разыгрывается весьма бурная сцена. Элизе, самая старшая, дала волю своим родственным чувствам и навезла племяннице и племяннику столько конфет, что их хватило бы на год. «Ты что, хочешь этой дрянью отравить детей? — напускается на нее Шлиман. — Сидела бы тогда лучше дома!» И кулечки, описывая большую дугу, летят из окна.
Затем приезжает Карл Андрее, прежний калькхорстский кандидат. Теперь это уже старичок лет за семьдесят, еще более старомодный; робкий и чудаковатый, чем прежде. Но из заднего кармана он вытаскивает букетик полевых цветов, которые собрал по дороге, и вручает его госпоже Софье, шаркнув ногой, как это делали лет сто назад.
— Оставайтесь у нас на все время, пока я здесь, господин Андрее, — просит Шлиман. — Мой двоюродный брат как-нибудь найдет для вас место. Я был бы рад, если бы мог время от времени побеседовать с вами полчасика. Ибо вы самый ученый человек из всех, кого я знаю. Вам, кроме этого, не придется ничего делать — вы должны будете только хорошенько поправиться и основательно отдохнуть. Библиотека от вас не уйдет: в Нойштрелице вряд ли найдут кого, кто бы согласился за сто талеров в год работать так же много, как вы.
— Если бы не ваша помощь, господин Шлиман, я бы давно умер с голоду.
Но едва начавшись, разговор прерывается: целый день, а еще больше вечером, приходят из деревни да и со всей округи старики, чтобы приветствовать вернувшегося на родину Шлимана и поделиться воспоминаниями. Ибо быстро разнеслась молва, что он не стал высокомерным и не забыл родного диалекта.
Издалека тоже приезжают гости — Герман Нидерхоффер, например, тот самый мельник-подмастерье, что забрел когда-то пьяным в лавку к Шлиману. Странствовал он, рассказывает теперь Нидерхоффер, в общей сложности десять лет, пока, наконец, не устал и не помирился с отцом. Тот не только подыскал ему бравую жену, которая отучила его пить, но и место писаря. Потом его назначили сборщиком пошлины па дороге. Сейчас он на пенсии, живет тихо и не тужит: разводит кроликов и голубей, собирает почтовые марки.
Увы, огонь былых времен, кажется, угас.
— Вы далеко не так красивы, как в тот вечер, когда в синем сюртуке с блестящими пуговицами стояли у меня в лавке. Эту картину я никогда не забуду, — говорит Шлиман, немного разочарованный.
— Да и вы не так молоды и наивны, как тогда, — отвечает Нидерхоффер, не растерявшись. Они оба смеются, и смех восстанавливает дружбу, рожденную мимолетной встречей.
— Прошло почти пятьдесят лет, господин Шлиман, а я все еще помню Гомера. Хотите послушать?
Что за вопрос! Нидерхоффер встает и, опираясь о стол, начинает, как в ту незабываемую ночь:
Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который...
Шлиману хочется заткнуть уши. Виной тому не только чрезмерное скандирование и неправильное Эразмово произношение. Вот пропущено слово, вот одно заменено другим — и прекрасный греческий язык жестоко исковеркан. Шлиман в своей жизни очень редко говорил неправду, а из вежливости — и подавно. Но теперь он не может поступить иначе: весьма сердечно благодарит старого Нидерхоффера и восхищается, как чудесно тот помнит Гомера. Разве он вправе обидеть того, кто зажег в душе его огонь? Кто в мгновение осветил пропасть. Кто его, обреченного, вернул на правильный путь, приведший к желанной цели.
В один из дней, когда пребывание Шлимана в Анкерсхагене подходит к концу, ждут еще одного визита. Уже с утра Шлиман сидит в беседке, оставив корректуры. Он спрашивает пастора, не распорядится ли тот, чтобы позвонили в колокола.
— Ради чего? — недоумевает Беккер.
— Ты ведь знаешь, кто сегодня приезжает!
— Ну, я полагаю, из-за этого не стоит звонить в церковные колокола, — отвечает пастор полунасмешливо, полусердито.
— Жаль, — говорит Шлиман, — а я так хорошо все придумал.
Но дело обходится и без колокольного звона. После обеда на двор, громыхая, въезжает наемная карета. В ней сидит краснолицая, очень полная- старая женщина в старомодном черном шелковом платье. Прежде чем она успевает понять, что происходит, Шлиман ссаживает ее с коляски и целует в обе щеки.
— Минна, — говорит он, глубоко растроганный, — Минна!
Но она молчит и готова сквозь землю провалиться: очень красивая, строгая женщина, лет на тридцать моложе ее, выходит из дому и сердечно приветствует гостью.
— Пойдем, — торопит Минну друг ее далекого детства, — пойдем сразу в сад! Ты знаешь, что мои инициалы все еще видны на стволе липы? И что за прудом все еще стоят кусты жасмина и ракитника, где мы однажды спрятались, когда нас искала твоя мать? А знаешь самую последнюю новость? Я бы ни за что не поверил, если бы пастор не дал мне честного слова. Помнишь, Пранге рассказывал, что ногу Хеннинга Браденкирла зарыли в церкви перед алтарем? Не забыла? Когда десять лет назад в церкви перестилали пол, в песке действительно нашли кость ноги, и больше ничего. Что ты на это скажешь?
Минна ничего не говорит. Если бы не дети, которые так настаивали, чтобы она совершила это путешествие в прошлое, к своему знаменитому другу, она ни за что бы не поехала. Ей и так было страшно неловко от тех историй, что он рассказал о ней много лет назад, когда опубликовал свою автобиографию. Счастье еще, что никто во всем Фридланде не додумался купить книгу о Трое, где в первой главе описывалась его жизнь! А принадлежащий ей экземпляр, присланный из Афин, она стерегла от чужих глаз куда бдительней, чем сказочный дракон свои сокровища.
А Генрих — может быть, его следует называть «господин профессор» и прежде всего поблагодарить за брата, которому он оказывает такую большую поддержку, хотя они раньше только и делали, что ссорились? — Генрих бодр и весел, как будто прошло не пятьдесят, а всего лишь пять лет. Да и жена его держится совершенно естественно и не находит ничего особенного в том, что они прогуливаются по саду втроем. Минна постепенно оттаивает и почти забывает, что уже тридцать семь лет зовется госпожой Рихерс и имеет к тому же несколько внучат.
— А теперь, Минна, пойдем к нашему кургану!
«Этого только еще не хватало! — думает Минна. — Сидеть на глазах у всей деревни на дурацком старом холме среди крапивы и куриного помета!» Но она не высказывает вслух своих опасений, а принимается многословно говорить о жаре и ужасной пыли на дороге, об одышке и больных ногах, о дорогом платье. Теперь даже Генриху все ясно, и он, не возражая, усаживается с ней за стол. Сегодня стол накрыт под все еще цветущей липой. По случаю торжественного дня посреди пирогов стоит большой кофейник с ароматным кофе.
Вскоре, чтобы не опоздать на поезд, Минна — или лучше называть ее госпожой Рихерс? — должна возвращаться в Нойбранденбург.
В этот вечер сразу же после ужина Шлиман незаметно выходит из дому. С обеих сторон деревенской улицы из открытых настежь дверей несутся слова привета. Шлиман рассеянно отвечает. За сараем, где живут косари, он сворачивает вправо и идет, провожаемый лаем собаки, по лугу вдоль деревянного за бора. Потом он медленно и тяжело, как старик, поднимается иа курган — отныне курган этот принадлежит лишь ему одному. Если бы Минна осталась, он с ней и Софьей раскопал бы его завтра. Рабочие для этого уже наняты. Но теперь курган так и останется нетронутым и будет по-прежнему хранить в своих недрах золотую колыбель или другие свои тайны.
Золотистый свет летнего вечера заливает деревню. Луга вокруг пахнут сеном. Сзади в именье раздается ржанье лошади, мычит корова. А там, за хлевами, сидит какой-то мальчишка и играет на гармонике; протяжные переливы навевают и радость и печаль.
Причетник зазвонил к вечерне. В прозрачном воздухе медленно плывет благовест, замирая вдали.
Все началось здесь, на кургане, в шелесте дубовой листвы, в трепетном дрожании берез. Здесь корни всего. Как он писал об этом уже не раз? «Именно здесь ковались и точились кирки и лопаты для раскопок Трои и Микен».
Это сущая правда. Мечта о Трое зародилась здесь и, собственно, здесь, а не в Трое, Афинах или еще где-нибудь ей следовало бы и осуществиться до конца. Но жизнь не роман, и она не придерживается законов художественной композиции. Сколько окольных дорог пришлось ему оставить за собой, сколько пришлось брести по неправильным путям, сколько гор и ущелий преодолеть, прежде чем он попал из Анкерсхагена в Трою, а из Трои снова в Анкерсхаген...
Шлиман прислоняется своей почти совсем уже седой головой к стволу березы — его волосы такого же цвета, как и ее шелковистая кора.
Со стороны кладбища стремительно прилетает дрозд и, усевшись на верхней ветке, заливается в вечерней тишине. И вот шестидесяти лет как не бывало. Нет ни циклопических стен, ни Гиссарлыкского холма с его семью или более слоями, нет н золотых кладов, извлеченных из недр земли. Есть лишь яркое золото неба да золотая трель дрозда.
Под березой лежит мальчик. Скоро, пробежав всю деревенскую улицу, явится к нему его приятель, с которым они каждый день играют, и крикнет: «Генрих, тебе пора возвращаться». Скоро в вечернем воздухе раздастся голос матери, зовущей его домой...