Глава третья. В замедленном темпе
Ты же теперь мне скажи, ничего от меня не скрывая,
Как заблудился ты, что за края тебе видеть пришлося,
Где побывал в городах и к людям каким попадал ты...
«Одиссея». VIII, 572
Шлиман, ставший только теперь совершенно свободным и независимым человеком, снова плывет по Средиземному морю. Первая его высадка на берег происходит в Карфагене.
За последние годы многие французские путешественники писали о руинах Карфагена, бывшего некогда владыкой морей. Однако по сравнению, например, с Египтом лишь очень немногие бывают у его развалин и знают их. Поэтому для будущего археолога особенно полезно познакомиться с этой «терра инкогнита» и сделать из увиденного выводы. Но выводы, к которым приходит Шлиман, оказываются совсем иными, чем он предполагал. Он не чувствует больше ни величия и святости, ни важности и красоты своей новой профессии, профессии по призванию. Шлиман испытывает только сомнения и тревожное беспокойство: действительно ли он годится для этого дела?
Здесь, в Карфагене, все совершенно перепутано. Здесь нет развалин, о которых можно с первого взгляда сказать — это такой-то храм, а это святилище Молока, это римская вилла, а рядом склеп вандалов, а это остатки Бирсы, крепости царицы Дидоны, где она стояла с Энеем, бежавшим из горящей Трои. Шлиман еще не умеет отличить одного от другого: жалкие остатки стен в одинаковой степени могли принадлежать баням или храму. Как научиться распознавать их? Или ученые тоже иногда лишь гадают и только потому с такой уверенностью высказывают свои предположения, что никто не дерзает усомниться в правдивости их слов?
Путешественник сидит на обломке колонны. Какого времени эта колонна? Относится ли она к Дидоновой Бирсе или к эпохе римского императора Адриана? Или же это вообще остаток христианских столетий?
Шлиман в задумчивости вытаскивает бумажник и рассматривает билет на пароход, позволяющий ехать от Туниса до Корфу. Оттуда он думал перебраться на Итаку и в материковую Грецию. Нет, эта поездка столь же нереальна, как и ее замысел! Для этого у него нет необходимой дерзости, которую не следует смешивать с мужеством. Для этого нет почти ничего. Билет надо обменять. Сегодня же! Время, может быть, уже и пришло, но он еще не готов — в свои сорок два года он только новичок, который должен многое еще испытать и многое увидеть, прежде чем выходить на арену. Ну что же! Соединим необходимое с приятным и полезным. Отправимся путешествовать в ту часть света, где еще не бывали!
Из Туниса пароход плывет в Александрию, из Порт-Саида в Индию. С Цейлона Шлиман едет в Мадрас, потом в Калькутту, Бенарес, Агру, Лакнау, Дели, в предгорья Гималаев, в Сингапур, на Яву, в Сайгон. Если и прежде каждая деловая поездка Шлимана была одновременно и образовательной поездкой, то это путешествие вокруг света и подавно.
Путешественник надолго задерживается среди развалин дворцов Моголов, разрушенных более ста лет тому назад, во время великого восстания. Шлиман, как обычно, набрасывает в дневнике очертания развалин и записывает их размеры.
Хотя он всю жизнь торговал индиго и, по сути, благодаря ему получил возможность совершить это путешествие, он до сих пор не знал, как растет индиго и сколько пота и крови стоит оно вечно голодающим туземцам! Хотя Шлиман всю жизнь пил чай и торговал чаем, он лишь теперь увидел, как тот растет. И лишь теперь он понял, что каждая чашка чаю, которой он наслаждался, сидя в мягком кресле, это мучения индийской девушки, которую европеец-надсмотрщик толкает и избивает ногами.
Из Кохинхины в Гонконг направляется пароход. Шлиман, недолго думая, заказывает каюту. Еще в Анкерсхагене он видел множество картинок, изображавших Китай. А как все это выглядит в действительности?
— Простите меня, — обращается к нему клерк пароходной компании, — но кто же едет в Китай, если у него нет там неотложных дел?
— Я! — отвечает Шлиман и кладет деньги за билет на стол.
В Пекине нет отелей, а постоялые дворы так ужасающе грязны, что вызывают отвращение. Шлиман с трудом находит пристанище у радушных буддийских монахов небольшого храма. Пекин потрясает его своими размерами. Здесь все чудовищно: стены, ворота, величина трех городов — императорского, китайского и монгольского,—грязь, пыль, нищенство, количество прокаженных, длительность театральных представлений. Только ноги китаянок невероятно малы. Шлиману с помощью денег даже удается вопреки всем обычаям поглядеть, как этого достигают.
Через несколько дней он отправляется в путь, чтобы посмотреть Великую Китайскую стену. Слуга едет в повозке, а Шлиман верхом на лошади. Дорога, прямая как стрела, идет на север. О том, сколь превосходной была она когда-то, свидетельствуют теперь только белые гранитные плиты, выступающие кое-где из грязи и пыли, да некогда красивые мосты, которые пришли уже в такую ветхость, что и вступать на них рискованно. Под конец лошадь начинает хромать, и Шлиман вынужден слезть с нее и продолжать путь, устроившись на дышле повозки — ехать в самой повозке кажется ему еще неудобней. Китайцы в удивлении останавливаются и оживленно тараторят о странном зрелище, которое представляет собой этот дьявол иноземец. Шлиман выглядит тем более странно, что ради защиты от жаркого весеннего солнца он надел на голову огромный арабский тюрбан.
Шлиман, провожаемый удивленными взглядами, прибывает в Ку-Па-Ку, город у Великой стены, на маньчжурской границе. Иностранец забредает сюда редко, да и что от такого ожидать, кроме странностей. А когда разговорчивый слуга Шлимана сообщает, что человек этот приехал из Франции, чтобы посмотреть на стену, весь город сотрясается от хохота.
На следующее утро, несмотря на ранний час, на улице Шлимана ждет многочисленная толпа. Потом китайцы, поднимая ногами пыль, тянутся за Шлиманом и его слугой. Они даже взбираются вслед за ними на стену, но сопровождают их лишь до тех пор, пока дорога остается ровной. Как только стена начинает круто спускаться в долину, они поворачивают обратно. Слуга, охая, еще четверть часа следует за Шлиманом, но потом и он, возмутившись, бредет обратно в город: он ведь нанялся служить, а не рисковать жизнью — стена, ставшая вдвое уже, поднимается теперь на гору, а по обе стороны — крутые обрывы.
Шлиман один преодолевает на четвереньках опасное место, и около восьми километров то идет, то карабкается, то пробирается ползком. Впереди стена взбирается на скалу; оттуда, вероятно, откроется величественный вид! Дорога к вершине очень тяжела, но когда она, наконец, достигнута, видно, что километрах в двух высится другая гора, на добрых двести метров выше только что преодоленной. Она заслоняет вид на запад. Значит, надо опять двигаться дальше. Подъем под конец достигает шестидесяти градусов. Шлиман все измеряет и заносит в дневник.
Около шести часов Шлиман в одиночестве лазит по стене, пока не добирается до поставленной цели и не разрешает себе передохнуть. На всякий случай он еще раз измеряет размеры кирпичей, из которых сложена стена: семьдесят шесть сантиметров в длину, двадцать пять в ширину и семнадцать в толщину.
Он выясняет, что стена не сложена целиком из кирпичей, а основу ее составляют гранитные глыбы. Высота стены от восьми до двенадцати метров, толщина у основания — от шести с половиной до восьми, а наверху — от пяти до шести с половиной. Смешно быть таким педантом и все так тщательно измерять? Совсем нет, только так и можно представить себе невероятные масштабы этого созданного больше двух тысяч лет назад творения, тянущегося три тысячи двести километров, величайшего творения рук человеческих, превышающего размерами и мощью египетские пирамиды.
Путник поднимает глаза от записной книжки, кладет в карман карандаш и вытаскивает из-за пояса подзорную трубу. На севере видны вершины маньчжурского нагорья. Туда тянется длинная узкая долина, прорезанная рекой, которая делает плодородными рисовые поля и протекает несколькими рукавами через город, где он был утром.
Шлиман опускает подзорную трубу. На острове Ява он стоял на краю кратера вулкана, в Калифорнии стоял на вершине Сьерра-Невады, стоял в предгорьях Гималаев и на плато Кордильер, но ничто, по его мнению, не может сравниться с тем грандиозным и величественным зрелищем, которое открывается с Великой Китайской стены.
И он опять смотрит на эту стену, что волнообразно, словно припев древней песни, вздымаясь и опускаясь, уходит вдаль, пока не исчезает в дымке на горизонте. Разве не племя гигантов воздвигло ее? Разве не чудовищное и невиданное дело — заставить миллионы рабов изготовлять кирпичи и втаскивать их и каменные глыбы на далекие горы? Какой народ имел стольких солдат, что мог обеспечить достаточно сильной стражей каждую из двадцати тысяч башен? Что стало с этим народом? Ныне стена совершенно разваливается; здесь гнездятся только стаи голубей да снуют тысячи сверкающих, как драгоценные камни, ящериц. Эта стена — огромный надгробный памятник былому величию страны и рабам, которые ее воздвигли.
Ему трудно оторваться от этого зрелища. Он хотел бы остаться здесь до тех пор, пока заходящее солнце не окрасит голые горы и над стеной не появятся звезды, те же, что и две тысячи лет назад. Но тут сильная головная боль и жгучая жажда напоминают ему, что он много часов находится уже в дороге и ему предстоит еще тяжелый обратный путь.
Кое-где он может продвигаться только ползком, цепляясь руками и ногами за края трещин, но он горд, что не потерял ни подзорной трубы, ни кирпича в шестьдесят семь сантиметров, который привязал себе за спину.
Пароход бросил якорь на рейде Иокогамы. Страна, над которой царит снежная вершина Фудзиямы, совершенно не похожа на Китай. Здесь не кишат сотни грязных лодок с чуть живыми от голода женщинами, что носят детей в мешке за спиной. Здесь только одна опрятная лодка с двумя коренастыми японцами на веслах. Вся их одежда — красная и синяя татуировка. Они доставляют единственного сошедшего с парохода иностранца к молу и там, показав четыре пальца, говорят «темпо». Это значит, что за перевоз надо заплатить четыре темпо. Приехавший выкладывает деньги с удивлением: плату он находит вполне справедливой. Иокогама, похоже, первый портовый город, где не запрашивают сразу в четыре раза, чтобы после длительных препирательств согласиться на двойную плату.
Таможенники объясняют ему жестами, что надо открыть все узлы и чемоданы. Ну конечно, везде одно и то же и везде поступают одинаково: опускают руку в карман и звенят деньгами. Но оба они остаются глухи, они тычат себе пальцем в грудь и говорят: «Ниппон муско», то есть: «Я японец», а это значит: «Я считаю ниже своего достоинства пренебрегать обязанностями ради денег».
Гостиница расположена в саду, где в изобилии цветут кусты махровых камелий. Город — один из немногих портов, открытых по договору для европейцев, — еще четыре года назад был рыбацкой деревней, а теперь насчитывает четырнадцать тысяч жителей.
Страну, во всем столь отличную от лежащего рядом Китая, Шлиман осматривает с любопытством и старательно все записывает. В какой дом ни войдешь, минуя садик со странными карликовыми деревьями, кажется, что нигде не может быть дома, в большей степени сверкающего чистотой. Пол покрыт красивыми бамбуковыми циновками: они одновременно служат коврами, стульями, столами, кроватями и матрацами. Единственная мебель — красивые резные подставки для головы, чтобы во время сна не испортить сложной прически, да маленький переносный очаг. Посуда — деревянные лакированные миски с изображением Фудзиямы или священных лебедей, столовые приборы — деревянные палочки.
Быт японцев, их умение довольствоваться малым производят на Шлимана сильное впечатление. Стоит лишь осмотреть японский дом, как убеждаешься, насколько ненужно все то, что мы считаем нужным, — наши потребности созданы искусственно. Забудем раз и навсегда то, что мы с детства привыкли видеть вокруг себя, и мы сможем довольствоваться тем же немногим, как и японцы, и жить так же счастливо! Как все-таки, если рассматривать по существу, убога жизнь в Европе! Чтобы понять это, стоило ехать за тысячи миль в Иокогаму.
Поездка интересна и с другой стороны. В начале июня правительство поставило иностранцев в известность, что через несколько дней император проследует по большой дороге из Эдо[7]в Киото. Никто в это время не смеет покидать своего дома, чтобы не подвергать себя опасности. Однако накануне этого торжественного события британский консул все же добился, чтобы иностранцам разрешили посмотреть на процессию из огороженной рощицы. Шлиман заблаговременно отправляется туда пешком, чтобы получше посмотреть страну, и изучает по дороге, как разводят и пересаживают рис. Повсюду между полями цветут камелии и розы, но здесь они, как и фрукты, ничем не пахнут. Повсюду разбросаны маленькие рощицы, и в каждой храм.
Около ста иностранцев собрались в указанном им месте. Более тридцати японских полицейских офицеров заботятся об их безопасности. Проходит целый час, пока появляется процессия.
Сначала идет множество носильщиков — на длинных бамбуковых коромыслах несут они поклажу участников поездки. За ними следует батальон солдат в белых и голубых чулках, в соломенных сандалиях и шляпах из бамбука. Офицеры, носящие за поясом в знак принадлежности к знати две сабли и веер, едут на лошадях, копыта которых не подкованы, а обуты в соломенные туфли. За ними опять группа носильщиков, потом верхом высшие офицеры в длинных белых одеждах с красными иероглифами на спине, потом два батальона всадников с пиками, два отряда артиллерии, пехотинцы, носильщики с большими лакированными ящиками, снова всадники с пиками, важные сановники на конях, солдаты. Потом несут деревянные, покрытые черным лаком носилки и металлический золоченый штандарт в виде лилии, а за ним на красивой гнедой лошади едет император. Это молодой, лет двадцати, смуглый человек в белой, расшитой золотом одежде и головном уборе, покрытом лаком и позолотой. Замыкай процессию, следуют десятка два важных сановников в белом.
— Теперь вы можете, господин Шлиман, — говорит одни из иностранцев, — преисполниться гордости: вы лицезрели императора. Я давно нахожусь в стране и вижу его впервые. Более того, его ие видят даже подданные. Вам, конечно, известно, что и соглашения, заключенные в 1858 году, не очень-то продвинули нас вперед: Япония как была, так и остается страной, где враждебность к иноземцам сильнее, чем в любой другой стране. В 1862 году согласно договорам Эдо должен был быть открыт для международной торговли. Но по просьбе императора державы, подписавшие соглашение, решили отодвинуть этот срок на неопределенное время.
— Эдо вызывает у меня большое любопытство. Ходит слишком много противоречивых слухов, поскольку почти никто не осмеливается там побывать. Я намерен на следующей неделе посетить Эдо.
— Выбросьте это из головы, господин Шлиман, — расхохотавшись, отвечает собеседник. — Это совершенно невозможно. Эдо строго-настрого закрыт для иностранцев. Посещать его разрешено только послам держав, подписавших соглашения, и в отдельных случаях их гостям. Однако после всех этих ужасных покушений даже послы давно покинули Эдо и сидят тут, в Иокогаме. Только американский поверенный в делах, мистер Портман, пока еще выдерживает там.
— Вы не видите, что лежит там на дороге?
— Труп, — равнодушно отвечает собеседник. — Вероятно, это какой-нибудь крестьянин, который не знал, что здесь проследует император, и без всякого злого умысла хотел пересечь дорогу.
— Какая ужасная страна!
Сведущий человек уверял Шлимана, что ехать в Эдо нельзя. Все, кого он еще спрашивал, это подтверждали. Тем сильнее разгорается его любопытство. Шлиман пускает в ход все средства, чтобы добиться желаемого. Существует только одна возможность — поехать туда в качестве гостя американского поверенного в делах. Но они не знакомы. Однако для чего имеет он американское гражданство? Шлиман мобилизует всю иностранную колонию, чтобы получить приглашение.
Пока, чтобы не терять времени, он с несколькими англичанами совершает многодневную поездку по району, славящемуся производством шелка.
Когда путешественники возвращаются обратно, приглашение из Эдо уже получено. Шлиман тут же снопа пускается в путь. Его не могут остановить ни серьезные предупреждения европейцев, ни погода — грозы почти без перерыва следуют одна за другой.
В непромокаемом бумажном шлеме и накидке из промасленной бумаги взбирается он на лошадь и отправляется в путь, сопровождаемый пятью яцуни — конными полицейскими офицерами. Снова рядом со всадниками бегут шесть коноводов, обнаженные тела которых покрыты яркой татуировкой — изображениями богов, зверей и даже ландшафтов.
Под вечер они прибывают в Эдо. Появление иностранца вызывает здесь еще больший интерес, чем в городе у Великой Китайской стены. Приехавшего со всех сторон окружают любопытные. Когда всадники добираются до американского посольства, кажется, будто сбежалось полгорода.
— Если вы не будете покидать наших владений, то вам не о чем беспокоиться, — говорит мистер Портман и ведет гостя к тому, что называет своей крепостью. Два высоких палисада из бамбука и повсюду маленькие хижины, где находятся днем двести, а ночью более трехсот тяжело вооруженных яцуни, несущих сторожевую службу. — Мы каждый день меняем пароль. Итак, господин Шлиман, не покидайте наших владений, и вы будете почти в такой же безопасности, как в Калифорнии.
— Превосходно, — отвечает Шлиман, — но ведь я приехал сюда не для того, чтобы прогуливаться по вашему чудесному саду. Я хочу узнать Эдо.
Он не поддается на уговоры и, приняв ванну, сразу же в сопровождении своего эскорта снова едет в город.
Все последующие дни он проводит в постоянных разъездах. Он наблюдает будничную жизнь простого японца. Это интересует его куда больше, чем огромные состояния князей. Не без чувства зависти смотрит он на горы выставленных в лавках книг. Это или учебники, или священные книги Конфуция и Мэн-цзы. Они не только превосходно напечатаны, но, главное, столь поразительно дешевы, что купить их может любой бедняк. Какой контраст с Европой! Тут же рядом находятся лавки игрушек, бросается в глаза их обилие. Не знаешь, чему больше удивляться: их разнообразию, совершенству работы или низкой цене, — во всяком случае, и в том и в другом они оставляют далеко позади и Париж и Нюрнберг. Шлиман все покупает и покупает эти чудесные вещицы, чтобы послать их своим детям и детям знакомых.
Не раз путешественник со своим эскортом посещает один из больших храмов. Офицеры тесным кольцом окружают охраняемого ими человека, потому что каждый японец хочет его потрогать, хочет проверить, являются ли настоящими его странные волосы и что это за причудливой формы коралл висит на цепочке его часов. Но потом его оставляют в покое, и он может, никем не тревожимый, наблюдать за происходящими церемониями. Шлиман приходит к выводу, что религия для японцев — это прежде всего традиция, не имеющая глубоких корней. Ему кажется, что религия тесно переплетается и с развлечениями: нигде иет стольких тиров, балаганов и циркачей, как перед огромным Кваннонским храмом.
Однажды вечером Шлиман идет в Тайзибайя — крупнейший театр города, хотя сопровождающие офицеры и пытаются удержать его чуть ли не силой. Актеры доставляют ему большое удовольствие, они играют так выразительно, что он без труда схватывает смысл происходящего, хотя и не понимает ни слова.
Последний день он посвящает поездке на холм, чтобы оглядеть весь город целиком, еще раз заходит в Кваннонский храм, посещает кузницу и, наконец, первую попавшуюся по дороге школу.
Потом он опять сидит с мистером Портманом, недовольно качает головой, когда речь заходит о строгом сословном разделении народа, которое не лучше индийского кастового строя, и расспрашивает о численности населения Эдо.
— Я не перестаю удивляться, — говорит напоследок Портман, — что у вас ни разу не было даже самого безобидного столкновения с японцами.
— А почему оно должно было быть? Поверьте мне, ненависти, которая исходит только от одной стороны, не существует, ненависть всегда взаимна. Местные жители наверняка почувствовали, что я вовсе не воображаю, будто мы, европейцы, лучше их. Если бы нашей дипломатии не было присуще это высокомерие белого человека, то ей было бы куда легче, особенно здесь, в Японии. Что касается материальной культуры, то японцы нас даже превосходят, если мы учтем — а мы должны это сделать, дабы получить верную картину, — что они еще не знают машин. И в образовании они перегнали самые цивилизованные народы Европы. Я повсюду слышал, что здесь почти нет людей, которые не умели бы читать и писать. Это относится даже к женщинам.
— Но ведь не только из этого состоит цивилизация. Подумайте о темном язычестве, о суеверии! Я могу назвать вам еще один порок столь чтимой вами японской цивилизации. Он, возможно, больше всех других мешает развитию народа: разветвленная система шпионажа. В соглядатаях и доносчиках — сила власть имущих. Вы, вероятно, помните, что позавчера ко мне по служебному делу явился важный чиновник из министерства? Вы помните, что он был не один? Второй, не проронивший ни слова, был его «видящим оком». Это шпион, обязанный сообщить обо всем, что говорил здесь чиновник. Чудовищной сетью шпионажа опутаны семьи двух высших сословий. Из-за этого никто никому не доверяет. Японец постоянно вынужден скрывать свои истинные мысли. Может быть, у императора наилучшие намерения и он на самом деле хочет развить свою страну, но князья чинят ему всяческие препятствия, прекрасно понимая, что пробудившийся народ сбросит сеть лжи и доносов и тем самым сломит силу власть имущих. Что вы теперь скажете, мистер Шлиман?
— Только одно: последними разоблачениями вам почти удалось отравить мне радость от знакомства с Японией и японцами.
Медленно бороздит корабль волны Тихого океана. Ветер дует в нужном направлении, но слишком слабо, и корабль продвигается вперед едва заметно. Капитан плавает около сорока лет. Если он принимается рассказывать, то рассказам нет конца. Лишь изредка удается Шлиману перещеголять его своими историями про китайских морских разбойников.
По утрам, в начале пятого, Шлиман купается в океане и два матроса — их всего пять — помогают ему снова подняться на борт. До завтрака он болтает с капитаном или, еще охотнее, с его помощником, который перед тем, как стать моряком, изучал классическую филологию. Но самый лучший товарищ по путешествию — это Александр Деваше, виолончелист. Он объездил с концертами весь Дальний Восток и сколотил небольшое состояние. Человек общительный, всем интересующий, он к тому же превосходный собеседник. Это очень важно, ибо плавание продлится недель семь, а на таком маленьком корабле и в такой узкой компании дни тянутся особенно медленно.
Когда разговоры иссякают, Шлиман сидит на палубе н вытаскивает ведром водоросли и всякую живность, которую носят волны. Все, что он вылавливает, он собирает и высушивает, чтобы подарить петербургскому музею. Неделями они не видят в море ни одного корабля, и каждый снова роется в своей памяти — не найдется ли там чего-нибудь такого, что еще не было рассказано. Говорят о японском театре, о китайском, а потом беседуют о невероятной отсталости Китая.
— Это вскоре изменится, — замечает один из членов команды, — как только мы построим железные дороги и откроем в стране железнодорожное сообщение.
— Как раз это-то и будет очень не скоро, — возражает ему Шлиман. — Во-первых, правительство убеждено, что оно лишь в том случае может с успехом управлять четырьмястами миллионами своих подданных, если будет держать их в возможно большей темноте. Во-вторых, люди, извлекающие доходы из весьма развитого речного судоходства, выступают против железных дорог. В-третьих, каждый китаец хоронит своих близких иа принадлежащем ему поле и свято бережет даже самые старые могилы. По этой причине было бы невозможно построить железную дорогу, не изменяя в корне религии.
— Это очень поучительно, господин Шлиман, — говорит Деваше, — как и вообще все ваши наблюдения о Дальнем Востоке. Знаете, что вам надо сделать? Напишите книгу о вашем путешествии!
Шлиман открещивается руками и ногами:
— Это невозможно, я ведь не писатель!
— Но вы очень наблюдательны и умеете подмечать самое существенное. Насколько мне известно, мало кто из европейцев путешествовал по Китаю, а по Японии и того меньше. Серьезно, господин Шлиман, напишите о ваших наблюдениях. Хотите, я помогу вам найти в Париже издателя, конечно, при условии, что вы пишете по-французски так же гладко, как и говорите.
— Н-да, — задумчиво произносит Шлиман, — у меня ведь есть мои дневники...
В тот же день он начинает просматривать свои заметки, а на следующий — принимается за свою первую книгу: «Современный Китай и Япония».
Когда корабль приходит в Сан-Франциско, рукопись закончена.
Шлиман завершил окольный путь, который он себе наметил. Наступила весна 1866 года. Он обосновывается в Париже, на площади Сен-Мишель. Сорокачетырехлетний миллионер, совершивший кругосветное путешествие, становится скромным студентом. Первую половину дня он слушает лекции по истории, искусству, археологии, иероглифике, санскриту, а вторую — изучает книги, названные профессорами.
По вечерам он пишет длинные письма Катерине и просит ее приехать к нему с детьми. Она не приезжает. Этому полусумасшедшему человеку, помешавшемуся на изучении языков, одержимому страстью к путешествиям, этому расточителю и скряге она не желает приносить в жертву ни себя, ни детей! Но если он воображает, будто сможет развестись с ней, то заблуждается. Она не совершила ничего противного браку и никогда не даст согласия на развод.
Шлиман отвечает спокойно и благожелательно. Он пишет десятки писем, умоляет ее помириться и снова жить вместе. Но это глас вопиющего в пустыне.
Неожиданно ему приходится опять ехать в Америку: проведенная там денежная реформа грозит затронуть его состояние. Это в конце концов ему важней, чем занятия науками. Шлиман похож на гончую, которую не пускают больше в лес, и она жадно вскидывает морду, когда сквозь забор ветер доносит до нее запах дичи. Да и кроме того, ведь все-таки богатство — основа его новой жизни! Он совещается с президентом Джонсоном, с министром финансов Мак-Куллоком и с генералом Грантом. Под видом простого пассажира он инспектирует железные дороги, акционером которых является. В Нью-Йорке он все время на ногах — он восхищается вечерними школами и прочими признаками социального прогресса, считает совместное обучение, первые попытки которого только делаются, выдающимся достижением, и отдыхает от дневных трудов, слушая негритянских певцов. Наряду с этим он составляет для конгресса американских филологов пространный доклад о реформе преподавания в школах языков, в особенности, разумеется, об обучении древнегреческому. Он читает в арабском оригинале «Сказки тысячи и одной ночи» и, изучая их содержание, язык и художественную форму, пишет бесконечные письма о том, как и где они возникли. Другим своим корреспондентам он подробно сообщает о хозяйственном, политическом и культурном положении цветного населения Соединенных Штатов. С живущим в Париже Ренаном он переписывается о научных вопросах, волнующих нью-йоркских эллинистов.
Вдруг среди всего этого раздается крик тоски: «Сегодня в Петербурге сочельник. Я с часами в руках долго высчитываю, сколько сейчас там времени. Сердцем и мыслями я рядом со своими маленькими, любимыми Сергеем, Натальей и Надей. Я вижу, как они радуются рождественской елке. Я лью горькие слезы, что не могу разделить с ними их радость и не могу увеличить их счастье своими подарками. Сто тысяч долларов отдал бы я, чтобы провести этот вечер с ними». Потом он пишет кузине Софи: нет ли у нее желания отправиться с ним летом в путешествие, в страну его детских грез?
Вернувшись в Париж, Шлиман находит письмо из Калькхорста. Кузина Софи внезапно скончалась — даже в предсмертном бреду она говорила о большом путешествии, которое совершит с любимым двоюродным братом.
Шлиман чувствует себя еще более одиноким и с удвоенной энергией возобновляет прерванные занятия наукой.