Айзек Азимов. Профессия 5 страница
В.Астафьев «Тот, кто не растет, умирает…»
В густом тонкоствольном осиннике я увидел серый в два обхвата пень. Пень этот сторожили выводки опят с рябоватыми шершавыми шляпками. На срезе пня мягкою топкою лежал линялый мох, украшенный тремя или четырьмя кисточками брусники. И здесь же ютились хиленькие всходы елочек. У них было всего по две-три лапки и мелкая, но очень колючая хвоя. А на кончиках лапок все-таки поблескивали росинки смолы и виднелись пупырышки завязей будущих лапок. Однако завязи были так малы и сами елочки так слабосильны, что им уж и не справиться было с трудной борьбой за жизнь и продолжать рост.
Тот, кто не растет, умирает! - таков закон жизни. Этим елочкам предстояло умереть, едва-едва народившись. Здесь было прорасти, но нельзя выжить.
Я сел возле пенька курить и заметил, что одна из елочек сильно отличается от остальных, она стояла бодро и осанисто посреди пня. В потемневшей хвое, в тоненьком смолистом стволике, в бойко взъерошенной вершинке чувствовались какая-то уверенность и вроде бы даже вызов.
Я запустил пальцы под волглую шапку мха, приподнял ее и улыбнулся: "Вот оно в чем дело!"
Эта елочка ловко устроилась на пеньке. Она веером развернула липкие ниточки корешков, а главный корешок белым шильцем впился в середину пня. Мелкие корешки сосали влагу из мха, и потому он был такой линялый, а корешок центровой ввинчивался в пень, добывая пропитание.
Елочка долго и трудно будет сверлить пень корешком, пока доберется до земли. Еще несколько лет она будет в деревянной рубашке пня, расти из самого сердца того, кто, возможно, был ее родителем и кто даже после смерти своей хранил и вскармливал дитя.
И когда от пня останется лишь одна труха и сотрутся следы его с земли, там, в глубине, еще долго будут преть корни родительницы-ели, отдавая молодому деревцу последние соки, сберегая для него капельки влаги, упавшие с травинок и листьев земляники, согревая его в стужу остатным теплым дыханием прошедшей жизни.
Когда мне становится невыносимо больно от воспоминаний, а они не покидают, да и никогда, наверное, не покинут тех, кто прошел войну, когда снова и снова передо мной встают те, кто пал на поле боя, а ведь были среди ниx ребята, которые не успели еще и жизни-то как следует увидеть, ни полюбить, ни насладиться радостями мирскими и даже досыта поесть, - я думаю о елочке, которая растет в лесу на пне.
Ю. Бабель ПРИЩЕПА
Пробираюсь в Лешнюв, где расположился штаб дивизии. Попутчик мой по-прежнему Прищепа — молодой кубанец, неутомительный хам, вычищенный коммунист, будущий барахольщик, беспечный сифилитик, неторопливый враль. На нем малиновая черкеска из тонкого сукна и пуховый башлык, закинутый за спину. По дороге он рассказывал о себе...
Год тому назад Прищепа бежал от белых. В отместку они взяли заложниками его родителей и уби-ли их в контрразведке. Имущество расхитили соседи. Когда белых прогнали с Кубани, Прищепа вернулся в родную станицу.
Было утро, рассвет, мужичий сон вздыхал в прокисшей духоте. Прищепа подрядил казенную телегу и пошел по станице собирать свои граммофоны, жбаны для кваса и расшитые матерью полотенца. Он вышел на улицу в черной бурке, с кривым кинжалом за поясом; телега плелась сзади. Прищепа ходил от одного соседа к другому, кровавая печать его подошв тянулась за ним следом. В тех хатах, где казак находил вещи матери или чубук отца, он оставлял подколотых старух, собак, повешенных над колодцем, иконы, загаженные пометом. Станичники, раскуривая трубки, угрюмо следили его путь. Молодые казаки рассыпались в степи и вели счет. Счет разбухал, и станица молчала. Кончив, Прищепа вернулся в опустошенный отчий дом. Он расставил отбитую мебель в порядке, который был ему памятен с детства, и послал за водкой. Запершись в хате, он пил двое суток, пел, плакал и рубил шашкой столы.
На третью ночь станица увидела дым над избой Прищепы. Опаленный и рваный, виляя ногами, он вывел из стойла корову, вложил ей в рот револьвер и выстрелил. Земля курилась под ним, голубое кольцо пламени вылетело из трубы и растаяло, в конюшне зарыдал оставленный бычок. Пожар сиял, как воскресенье. Прищепа отвязал коня, прыгнул в седло, бросил в огонь прядь своих волос и сгинул.
Григорий Бакланов
НЕЗДЕШНИЙ
Рассказ
Они играли в шахматы, лежа на полу. Старший подолгу задумывался, подперев голову, вздыхал, стряхивал пепел в блюдечко.
— Ну чего ты? Ходи! — торопил младший. Он уже расставил ловушку, просчитал на три хода вперед.
Брат посмотрел на него, будто не сразу узнав, будто просыпаясь. Он лежал на животе, тапки с ног скинул.
— А чей ход?
— Да твой же, твой! Ты, правда, какой-то нездешний вернулся. Ты играешь или не играешь?
— Играю...
Женщина в черном платье сидела на земле, изогнувшись тонким телом. Поднятые вверх руки держала на затылке. Ноги босые. Про нее было известно: снайпер. И вроде бы не чеченка, украинка. Расспросить ее не подпускали, оператор снимал издали: ее и солдат, обступивших полукругом, выражение их лиц. Вместе с ранеными ее отправили вертолетом в Моздок. Рассказывали, будто в воздухе раненые выпихнули ее за борт. А он видел и видел вновь, как в окружении солдат она сидит на земле с поднятыми за голову руками.
— Ну, ходи, — ныл Димка.
Желтые от табака пальцы вытянули коня из-за строя пешек, подержали на весу, поставили неуверенно. Димка вскочил на ноги, запрыгал, захлопал в ладоши.
— Кажется, я тебе тут что-то прозевал. Ладью?
— Прозева-ал... Не прозевал! Ты вон сколько думал.
— Ладно, сдаюсь.
— Нет, доиграем. Бери уж, так и быть, ладью обратно. Можешь переходить.
Старший брат поднялся с пола, потянулся до хруста в суставах, почесал спину о косяк двери.
— Там в ванной щетка есть такая с длинной ручкой. Жесткая. Почеши мне спину.
И лег лицом вниз на диван, задрал рубашку до плеч. Младший работал щеткой.
— У тебя уже вся спина красная.
— Еще разок. И бока. И поясницу.
Потом пригреб младшего брата к себе, и они лежали рядом на диване.
— Ты в каком теперь классе? В шестом, в седьмом?
— В седьмом. Ты что, забыл?
— Забыл.
А вот родной запах брата не забыл. Хорошо было вдыхать его.
— Помнишь, мы с тобой рыжую собачку подобрали? Морда, как у лисички. Голодная была. А пожила у нас, чесаться стала. Мы еще к ветеринару возили. Это, говорит, диатез у нее пошел. От хорошей пищи. Вот и у меня вроде того. Искупаюсь, все тело чешется. Какие вы теперь прически носите!..
Он взъерошил брату волосы. Тот вывернулся из-под руки:
— Давай доиграем!
— Успеем.
— Да-а...Сейчас эти приедут. Тебе охота ехать?
— Не-е.
— А чего едешь?
Старший не ответил. Лежал, закрыв глаза. Вот если б Димка не возился, полежал тихо, он подремал бы рядом с ним. Тепло его чувствовать, слышать его дыхание. Там он засыпал мгновенно, хоть сидя, хоть стоя: пять минут, да — твои. А дома тихо, хорошо, а он среди ночи встает курить. Когда смотришь в темноте на уголек сигареты, опять все перед глазами. И то, чего видеть не хочется. И мысли всякие.
Отец у них — человек твердых взглядов, знает, что есть что, и знает неколебимо. Ему рассказывать — себе дороже: послушает, послушает с улыбкой превосходства и тебе же начнет объяснять, как все это понимать надо. Домашний политрук. А мать жаль. Она давно уже привыкла не сама думать, говорит его словами, не то, что сердце ей говорит. Она и назвать его не смогла, как хотела, из роддома написала отцу: "Смотри, какое хорошее имя Мишенька. Давай нашего сыночка так назовем...". Но отца звали Пал Палыч. И деда звали Пал Палыч. И сын должен быть Пал Палыч. Недавно брал интервью у командующего, у генерал-полковника. Тот видит его впервые и вдруг: "Это ты, что ли, Пал Палыч?".
А Димка, скосив глаза на шахматную доску на полу, мысленно доигрывал партию за него и за себя. И раздался звонок в дверь.
— Ну вот, говорил, не успеем доиграть.
— А ты сохрани на доске, вернусь — доиграем.
Шлепая тапочками по полу, Паша пошел открывать дверь. Открыл и предстал во всем домашнем: в джинсах старых, протертых, в рубашке линялой навыпуск.
— Нет, глядите на него — в тапочках! Там уже столы накрыты, а он как бы в тапочках...
Все пятеро они, теснясь, вступили в крохотную переднюю, обдав духами и морозным воздухом: Олег с женой, с Галкой, она — в норковой шубе до пят; Генка с очередной подругой, она — в норковой шубейке. А еще одна — без шапки, вся навороченная, в распахнутой телячьей шубе: рыжая шкура белыми пятнами. Точно такого теленка, бело-рыжего, убило там при бомбежке, лежал, вытянув морду, из ноздрей натекла кровь, рога только-только обозначились. Они варили потом в ведре его мясо.
— Слушай, что там у тебя делается перед домом? Не припарковаться, топали черт-те откуда.
Девица в телячьей шубе тем временем подала влажную теплую ладонь:
— Мила.
Резкий запах ее духов он чувствовал на своей ладони, когда спешно, под руководством Олега собирал сумку в дорогу.
— У тебя что, желтого галстука нет? Как же быть? Там купим? Впрочем... — Олег на миг озадачился. — Бабы в длинных вечерних платьях, мы с Генкой — в строгих, как бы черных костюмах... Нас ждут, ты ж понимаешь, в ярких пиджаках, а мы удивим: в строгих черных костюмах. А ты — в джинсах и свитере. Гениально! Ты оттуда, ты еще весь там.
А из комнаты, где они играли в шахматы, — голос Милы, детский, но с хрипотцой:
— Мальчик, ты в каком классе?
— Ни в каком.
— Ты не учишься? Что же ты делаешь?
— Газетами торгую. У светофора. Миллионером буду.
— Ах, обманщик! Ах, шалунишка!
— Руку! — рявкнул Димка.
Молодец. Потянулась, наверное, потрепать его по волосам.
— Учти, девка отвязанная, — Олег снизил голос. — Завалимся туда, оттянемся по полной программе.
— А у Генки опять новая? — спросил Паша. — Скажи хоть, как зовут?
— Зовут? Зовут, зовут, зовут... Дина!
— Дина была, когда меня еще осенью отправляли.
— Да? Ну, значит — Зина, — Олег хохотнул. — А я ее по старой памяти Диной зову. Откликается.
Вот чего Паша не мог понять: Генка — урод, цирковой клоун таким себя не нарисует. И ток-шоу его — для дебилов. Но — успех, девки западают на него. Вчера на лотке у метро видел в глянцевом журнале: горнолыжники. Среди них Генка с подругой, с этой самой: Диной? Зиной? Написано было: с подругой. Успел уже свозить ее в Австрийские Альпы. Горы, солнце, небо, снег слепящий. Яркие на снегу костюмы, очки в пол-лица. Он было хотел купить этот журнал, и продавец заметил: "Самый свежий номер. Только что получили". Но сопоставил, посмотрел, когда подписан в печать. Примерно в это время наши десантники попали в засаду в горах: туман был сильный. Они лежали мертвые на снегу, а единственный уцелевший, раненый, взятый в плен, ковылял среди трупов и что-то говорил. С чеченцами был французский оператор, он подробно снял все.
— Ну, понеслись! — Олег подхватил его сумку.
В дверях, обернувшись, видел Димкин взгляд. Димка что-то ворчал. Он ворчал: "Какие крутые! Три минуты варились, уже — крутые!..". Но Паша этого не слышал.
По шоссе мчались двумя машинами: впереди — Генка на новой "volvo", цвет металлик, следом — они четверо: Олег с Галкой, а на заднем сидении Мила и он. Мила курила, пепел сигареты стряхивала в коробочку, свернутую из бумаги.
— О тебе легенды ходят, — Галка обернулась к ним меж двух кресел, лицо загорелое зимой. Вот правда: не родись красивой, а родись счастливой. Олега вся страна знает, рейтинг у его музыкальной программы стабильно высокий, и сам парень видный, морда симпатичная, девки по нему сохнут от Москвы до самых до окраин. Вот, думают, у кого жена красавица. А Галка... Нет, когда привыкнешь к ней — вполне ничего, глаза, например. А уж умна, как бес, держит его в горсти: "Галочка, Галочка...". А у Галочки нос смотрит в рот. Это в Болгарии, на Золотых песках, был он там однажды, все поражался: мужчины — красавцы, женщины — глядеть не на что. Откуда тогда такие красавцы берутся?
— Рассказывают, ты там в атаку всех повел за собой.
— С чем бы это интересно, Галочка, я бы в атаку ходил, например? Журналистам вообще оружие не полагается.
— Скромничает, скромничает, — бормотнул Олег, одновременно резко сигналя, не давая черной "волге" вклиниться между ними и Генкой, — скромность, Паша, самый первый шаг в безвестность. Сам себя не похвалишь, как оплеванный сидишь.
Это поучение Паша слышал от него не раз.
— Мы, Галочка, при начальстве состоим. Начальство врет, и мы вам врем. Это две разные войны: для солдат и для тех, кто про войну рассказывает.
— Не прибедняйся. Мы еще устроим вечер воспоминаний, напряжем его. Правда, Мила, напряжем? — Олег в зеркало заднего вида подмигнул.
— Элементарно, — приопустив стекло, Мила выбросила окурок сигареты, ветром смахнуло его.
На виражах валило их друг к другу, он чувствовал ее бедро, сильную ее ногу. И взгляд Галкин недоуменный, поощряющий ловил. Что-то надо было хотя бы сказать, но ему как наступили на язык. Она сама взяла вожжи в руки:
— Представляю, какой вы там испытали неуют.
Голос из души в душу. Дура ты, прости господи: неуют. Казалось, он уже весь пропах ее духами.
— Да нет, ничего. Вши только одолели.
Она сделала испуганные глаза. Но тут же и расхохоталась веселой шутке. Он не на нее, он на себя злился. А чего ехал? Он знал, чего и почему. Они все — на ты, все вроде бы — одна компашка. Но это — внешне, каждый знает свое место. Олег — один из... А таких, как он, набрать можно, свистни только. Но позвали как равного. Нечто загородное, пятизвездочное, туда раньше одних иностранцев возили. Польстило, себе-то уж врать не будет.
Мелькали, мелькали по сторонам шоссе избы старые, и сто, и двести лет назад стояли такие же. Только те были под соломой, эти — под шифером. А среди них и в глубине — дворцы новые, краснокирпичные. Башенки. Медные крыши... Вдруг бор сосновый распахнулся. Сосны вперемежку с елями, снег нетронутый, ни птичьего, ни заячьего следа, шоссе летело навстречу, как стрела, над ним и неба не видно, сомкнулись вершины. Представить себе не мог, что есть, уцелели такие леса заповедные под Москвой.
Через два шлагбаума — Олег опускал стекло, называл свою фамилию, охранник шел в стеклянную будку сверяться, и шлагбаум подымался — въехали в мир иной. Домики бревенчатые, как игрушечные, все новенькие, дочиста разметенные дорожки, и еще ездит на ярких автокарах обслуга с лопатами, с метлами. Мужчины борцовского вида в штатском прогуливаются с рациями под незажженными фонарями.
Они оставили машины на площадке у главного входа среди им подобных иномарок, с сумками в руках, с чемоданами на колесиках шли по выброшенному со ступенек на снег зеленому, как трава весенняя, синтетическому ковру, стеклянные двери сами разъехались перед ними. Входили, утомленные славой, а от столиков бара, от стойки администратора как ветром поворачивало головы. И всего-то вошли, а на лицах людей — праздник. И рассказывать будут: видел, как вас...
В просторном холле — мрамор, дикий камень, темное дерево — играл квартет: три скрипки и виолончель. Спинами к незажженному камину пожилые музыканты в черном беззвучно водили смычками по струнам, взрывы хохота в баре заглушали тонкие голоса скрипок. Перед лифтом Олег взглянул на часы:
— Так... До обеда — полчаса. Как раз дамы пописают...
— Олег!
— Галочка, это не я, это все Генка. Дамы, говорю, приведут себя в порядок, за тобой, Пал Палыч, зайдем.
Паша шел по ковровой дорожке среди деревянных панелей, вертел в руке пластиковый магнитный ключ от двери: черт его знает каким концом всовывать в замок. Но у его номера стояла каталка с горами белья, дверь открыта. Горничная вытирала пыль, сразу начала извиняться:
— Не успела прибраться. Отсюда только что выехали. Вы располагайтесь, я только постель перестелю.
Паша поставил сумку, повесил куртку:
— Я скоро уйду.
Дверь в ванную, в белое сияние, была распахнута. Сиял кафель, никель, мраморный стол с углубленным в нем умывальником и множеством расставленных флакончиков. Ждали белые халаты в целлофановых чехлах на стене, белые тапочки под ними. И все это повторялось в огромном зеркале. А сама ванна, как чаша фарфоровой белизны. Только на дне шершавые полосы, наверное, чтоб не поскользнуться спьяну. Он вымыл руки, полотенца такой белизны, что страшно прикасаться. Глянул на себя в круглое увеличивающее зеркало для бритья. Ну — рожа! Скулы обтянуло, шершавые какие-то стали.
Он закурил, прошел в номер, сел на диван к маленькому столику. Сбросив на пол простыни, горничная стелила свежее тончайшее белье на две широченные кровати, натягивала без складочек, нагибалась, чтоб подоткнуть, а он смотрел на нее. Она чувствовала это.
— Вчера здесь банк справлял годовщину, — засмеялась. — Гуляли всю ночь. Вот так махнут рукавом, фужеры — на пол. Утром подхватились, а этого забыли разбудить. Матрасы у нас хорошие, спится.
И рукой чуть придавила матрас, руку подкинуло. В ситцевом платье-халатике голубыми и белыми полосами, вся отглаженная, у шеи белый воротничок. В голых по локоть полных ее руках подушки летали, как живые, она вдевала их в наволочки. И опять дотягивалась, нагибалась, застилая кровати атласным одеялом. И — мысль шальная сквозь дым сигареты: интересно, сколько они здесь берут? Сто, полтораста долларов?
— А я вас видела, — сказала она, — по телевизору.
— Это — не меня. Меня всегда с кем-то путают. Похож. У каждого человека есть двойник. Вот и у меня вроде того.
Она заметила, что ему некуда стряхнуть пепел, принесла керамическую пепельницу:
— Вот пепельницы обязательно прихватывают с собой. На память. И ручки шариковые.
Она была не так молода, как показалось издали: лет под тридцать, а может — все тридцать пять.
— Да уж нет, не спутала, я вас сколько раз видела. Говорите в микрофон, а там, позади, страсть какая...
И голос жалостливый. Паша встал, вдавил сигарету в пепельницу. Он терпеть не мог, когда его жалеют.
Внизу, в ресторане — зимнее солнце сквозь стеклянные стены. Вровень с полом белый снег снаружи, молодые голубые ели на снегу, тени и солнце, а здесь — белые крахмальные скатерти, в белых кокошниках царевны-официантки. Одна стояла при входе за конторкой. Он назвал номер своей комнаты, она отметила карандашиком.
— А за тобой Мила пошла.
Вдоль шведского стола с закусками шла Галка с тарелкой в руке. Он тоже взял тарелку из стопки. Какая рыба всех сортов! И осетрина, и семга, и еще какая-то, похожая на змею. А ветчины, колбасы, салаты, фрукты... А хлеб какой! И булочки в плетеных корзинках, и черный, и серый, и тминный. И еще на доске, чтоб самому взять салфеткой и отрезать ножом-пилкой. Свежий, пахнущий, хрустящий. Нагулявшие аппетит молодые пары не спеша, чередой обходили стол, выбирали придирчиво. От всех веяло здоровьем, даже от седенького старичка и разрумянившейся на морозе старушки в спортивных брюках. А уже Олег издали махал рукой, звал. И как только Паша подошел, сел, Олег щелкнул пальцами над собой, подал знак, и через зал пошла официантка с рюмкой водки на крошечном подносе. И уж чего вовсе не мог ожидать Паша — остановилась перед ним:
— Это — для вас. От фирмы.
Паша встал неловко, у всех на виду. И Олег, и Галка, и Генка с Зиной, и подошедшая усаживающаяся Мила хлопали в ладоши, снизу вверх, как на свое создание глядели на него. Он выпил, руку к сердцу приложил. Он понял: им, вернувшимся оттуда, угощают сейчас. За другими столами ресторана тоже хлопали одобрительно, и Олег, всеми узнанный в лицо, победительно оглядывался, сверкал глазами-сливами, собирал аплодисменты.
Вечером в охотничьем домике жарко пылал огромный камин. Из тьмы и мелькания света — красного, синего, зеленого, желтого, — из грохота музыки, топота ног вываливались к столам потные, задыхающиеся.
— Слушай, что тебя напрягает? — Олег распустил галстук, покрутил мокрой шеей. Он был уже без пиджака, в белой прилипшей рубашке, дышал тяжело.
— Галка твоя здорово пляшет, — сказал Паша.
— Чо тя как бы напрягает, Пал Палыч? Кто тебе ежа пустил за воротник?
Подошла Мила, поставила перед ним тарелку: золотящаяся от жира нога жареного молочного поросенка.
— Ешь. Пьет только, а не ест.
Серебристое платье на ней в обтяжку, вся переливается, искрится на свету. Искрятся бедра, плоский живот. Она еще и повела бедрами.
Кто-то уже утащил Олега. У стены из гладких бревен за сдвинутыми столами пели немцы. А может — не немцы. Положили друг другу руки на плечи, раскачивались в отсветах пламени из камина, а что поют, за грохотом музыки не разобрать.
— Ешь, — Мила кормила его с вилки. — Ешь, а то опьянеешь. Пошли плясать.
Он встал, налил водки в фужер. Хотел полный налить, Мила отняла бутылку:
— Что из тебя толку будет, трепетный?
Он выпил залпом.
— Пошли!
В тесноте, в толкотне плясал Паша отчаянно, ноги сами что-то выделывали. И руки, и плечи. Разноцветные прожектора полосовали во тьме по головам, выхватывая лица. И Мила переливалась в мелькающем свете, манила, манила к себе. Она была теперь в черном. Когда переоделась? И мощные груди подскакивали в пляске. И бусы скакали на них.
Мила сидела за столом. Одна. Злая. И опять вся серебряная. А в черном кто был? Одно из дву-ух?
— Принеси мне пирожных. Там, в предбаннике, на столах. И — чаю!
Он только сейчас увидел близко: а глаза-то у нее — белые. Расширенный черный зрачок, черный ободок и — не карие, не серые, не голубые — сплошь белые. И белыми от ярости глазами глядела на него:
— Ну!
В предбаннике, в первом от входа рубленном из свежих бревен маленьком зале, сверкал огромный самовар. А на столах — подносы с пирожными. Вдоль них ходят, высматривают, выбирают. Кто-то позвал Пашу. Но он, держась рукой за перила, спускался вниз, в гардероб. Среди множества шуб никак не мог отыскать свою куртку. Вдруг уткнулся: рыжая с белыми пятнами телячья шкура распята на плечиках. И свою куртку рядом узнал.
На крыльце четверо мужиков в белых рубашках, в галстуках курили, остужаясь. Кто-то из них кинулся к нему подхватить, когда Пашины ноги разъехались на скользких ступенях. Но Паша выправился, устоял. В распахнутой куртке, концы шарфа отдувало ветром, шел твердо, прямо, фонари только чуть-чуть покачивались. На одном из поворотов лед блестел под электричеством. Лед выскользнул из-под ног, и увидел Паша небо над собой. Хотел было подняться, завозился в сугробе, но так хорошо было лежать, так дышалось просторно. Он лежал, дышал, трезвел. Лежал, пока не пробрало до дрожи.
Перед входом, вблизи стеклянных этих дверей, Паша почистился, сам на себе обтряхнул куртку. Тут только и обнаружил: а шапки-то на голове нет. А может, ее и не было? В шапке он ехал сюда или без шапки, вот в чем вопрос. Или она там, под фонарем, осталась? Черт с ней, с шапкой, искать не пошел.
Внутри, обдуваемый жилым теплом, пока шел холлами-коридорами, пока в номере шарил в темноте по стенам, искал выключатель и, так и не найдя, сел на диван, закурил, тут только и почувствовал, как холод с дрожью выходит из него. Вдруг дверь сама открылась, косяком лег свет из коридора, вспыхнуло электричество в обоих торшерах, в настенных бра.
— Ой!.. Напугали до смерти. Что ж в темноте сидите?
— А где он у вас тут, выключатель?
— Да нету выключателей. Как входите, сюда надо ключ вставить. Вот сюда, видите? Вошли, вставили, и свет зажегся. Ваш-то ключ где?
— В куртке. Вон куртка висит. В кармане там.
Она поискала. Свет на миг погас, вновь вспыхнул: вместо своего она вставила его пластиковый ключ. Засмеялась:
— Надо же... Это за границей придумали из экономии. А уходите, ключ вынули, и пожара без вас не будет. Я только постель расстелить на ночь. Думала, вас нет.
— Вода тут у вас имеется где-нибудь? — спросил Паша. — Или только из-под крана?
У него все горло зачерствело, все пересохло до нутра.
— А вот в баре.
Она открыла дверцу шкафа под телевизором, поставила на столик перед ним высокий стакан, хотела и бутылку пластиковую поставить, но глянула на него и, отвинтив пробку, сама налила в стакан шипящую, с газом, воду. Рука у нее была сдобная. Паша выпил, перевел дух, еще налил.
В золотистом свете торшеров она двигалась бесшумно. Сложила атласное покрывало, взбила подушки, отвернула белый уголок одеяла. Когда шла к дверям, он взял ее за руку, голую по локоть:
— Останься.
Она улыбнулась и от улыбки, от одной улыбки своей помолодела лет на десять:
— Вон вам конфетка на ночь положена. Шоколадная. На тумбочке лежит.
— Останься, — тупо повторил Паша.
— Спи.
— Придешь?
Не ответила. Он так и заснул при свете. Он спал на спине, не слышал, как она вошла, а она стояла и смотрела на него. И он почувствовал ее взгляд, вздрогнув, проснулся.
— Что ж ты, сам звал, а сам спишь?
— Ой, срам какой жуткий! Прости.
Он потянулся к ней.
— Свет погаси. Весь свет. Ладно, я сама.
И шепнула под одеялом:
— Мне долго нельзя. Меня могут хватиться.
Она гладила его лицо над собой, гладила его затылок, плечи, все сильней прижимала к себе:
— Жалкий мой...
И целовала его глаза, чтоб не смотрел.
— Чего ж это я жалкий? — спросил Паша, еще не отдышавшись, но уже закуривая. Он понял ее слова по-своему, потому не лег рядом с ней, а сел на край кровати.
— А ты маму свою спроси, легко ей было отправлять тебя, такого молоденького? Я своего сына ни за что не отдам.
— Ин-те-рес-но!..
Но от души у него отлегло.
Снежный звездный свет светил им сквозь шторы, и он видел рядом с собой на подушке большое лицо не знакомой ему женщины.
— Интересно, как же это ты его не отдашь?
— Не отдам, и все.
— Тебя и спрашивать не станут. Заберут — и будь здоров, Иван Петров.
— А вот пусть что хотят со мной делают, а я не отдам.
— Чем же это он лучше всех остальных?
— Для меня — самый лучший. Я его одна всю жизнь растила, кто о нем вспомнил хоть раз, а подрос, да чтоб его забрали у меня...
— Сколько ему лет вообще?
— Двенадцать.
Паша свистнул:
— К тому времени, когда ему призываться, война сто раз кончится.
— Да вот что-то не кончается. Небось, когда ты родился, мать тоже надеялась... А тут из войны — в войну, из войны — в войну...
— Вообще-то ты права. Только что ты про эту войну знаешь? Если вам рассказать, что там на самом деле и как... — он потянулся закурить, пачка была пуста. — Когда-нибудь расскажу.
— Я тебе принесу сейчас. Там, в баре, сигареты есть.
Он видел, как она присела у тумбочки под слабо мерцавшим телевизором, видел в темноте белую ее спину.
— Ничего вы не знаете. Да и хотите ли знать? Он пришел туда человеком, а побыл, глянешь на него... Ладно!
И то ли ей, то ли себе самому сказал:
— На войне закон один: кто пожалел, тот и погиб.
В коридоре раздались голоса, в дверь застучали:
— Паша, ты здесь? Открой!
Она как сидела под телевизором, так и осталась сидеть, затаясь. Снаружи дергали ручку двери.
— Паша!
— У горничной должен быть ключ.
— Ты видела, куда он ушел?
— Видела... Ничего я не видела.
— Внизу, в рецепции взять можно.
Генка предложил:
— Я схожу вниз, вы здесь обождите.
— Пал Палыч, ты живой?
— Что там? Кто? — спросил Паша сонным голосом.
— Жив роднулечка. А ну открывай быстро!
— Сплю я, ребята.
— Но ты все же как бы пусти нас, — настаивал Олег. — Есть интересная информация.
— Сплю. Всё. Утром встретимся в бассейне. Сплю.
Информация сказала обиженным голосом Милы:
— Да ну его. Пусть спит... Он вообще какой-то... трепетный очень.
Они еще постояли, посовещались, подергали дверь. Ушли. Только тогда она перевела дух. Кинула ему пачку сигарет, быстро стала одеваться, шепнув:
— Не смотри!
Он щелкнул зажигалкой, затянулся пару раз глубоко. И — тоже шепотом:
— В джинсовой куртке, в шкафу — деньги в кармане. Сама возьми.
Одетая она подошла к нему:
— Зачем обижаешь? А то не приду больше.
И, наклонясь, мягкими губами нежно, будто мать на сон грядущий, поцеловала в щеку. И рукой стерла свой поцелуй. Свет из коридора на миг полоснул по стене, дверь закрылась бесшумно.
Рано утром, все еще спали, Паша спустился в ресторан. Уже стояла за тумбочкой-конторкой дежурная: белая кофточка, черный бантик-шнурок под горлом. Столы, накрытые белыми скатертями с расставленными на них приборами, были еще пусты. Набрав закусок на тарелку, Паша сел к столу, и сразу подошла белая царевна с кофейником в руке:
— Вам чай? Кофе? Можно заказать горячий омлет. С грибами. С беконом. С сыром.
— Кофе. И — покрепче.
Она налила в чашку, подвинула сливки, поставила кофейник. Ах, как хорошо пахло кофе. Он отхлебнул.
В ресторане в этот час был только он, да еще за одним столиком женщина в возрасте, как ему показалось по виду и обращению, не мать, а скорей всего — нянька, пока молодые господа спали, она кормила с ложечки младенца, тот, повязанный белым нагрудником, сидел в высоком стуле. Но уже вышла к арфе арфистка. В ресторане было прохладно и еще прохладней от вида синего снега за стеклянными стенами. Но арфистка в длинном платье была с голыми плечами, белые пальцы ее ласкали струны, будто плескалась тихо вода в фонтане.
Паша поел наспех, поднялся в номер, захватив сумку, подошел внизу к администратору расплатиться, сдал ключ. Она проверила по компьютеру:
— Все оплачено. За два дня. А вы уже уезжаете?
— Да, дела... Я там брал в баре сигареты вот эти, бутылку воды... Вроде бы больше ничего.
Он расплатился, с сумкой в руке вышел наружу. Поздно проснувшееся, встало за деревьями ледяное красное солнце, оно слепило на ветру до слез. И как раз когда он стоял в раздумье, как выбраться отсюда, подъехала черная машина. BMW. Оттуда вылез строгий господин в золотых очках и вся в мехах дама. Шофер нес за ними чемоданы.
У первого шлагбаума похаживали двое охранников, поигрывали полосатыми жезлами-дубинками в руках. Оба — в летных меховых куртках. Паша решил ждать за поворотом. Стоял, грел уши ладонью. И не ошибся, показалась машина, та самая, в ней — только шофер за рулем. Паша поднял руку.