До __ ре __ ми __ фа __ соль __ ля __ си __ до 2 страница

Я слушал его со странным чувством. С одной стороны, мне нравилось всё, что говорил Гурджиев. Меня привлекало в нём отсутствие малейшей сентиментальности, обычных разглагольствований об "альтруизме", "работе на благо человечества" и тому подобное. С другой стороны, меня удивило видимое желание Гурджиева убедить меня в чём-то в вопросе о деньгах, тогда как я не нуждался в том, чтобы меня убеждали .

Если я с чем-то и не соглашался, так это с самим способом получать деньги: мне казалось, что Гурджиеву не собрать описанным путём достаточных средств. Было очевидно, что никто из тех людей, которых я видел, не сможет заплатить в год тысячу рублей. Если он действительно отыскал на Востоке явные и несомненные следы скрытого знания и продолжал исследования в этом направлении, тогда его работа требовала средств, подобно тому как их требует любое научное предприятие, вроде экспедиции в неизвестную часть света, раскопок древнего города или исследований, для которых необходимы тщательные и многочисленные физические и химические эксперименты. Убеждать меня в этом не было никакой необходимости. Наоборот, у меня в уме возникла мысль, что раз Гурджиев даёт мне возможность теснее познакомиться с его деятельностью, мне, вероятно, следует найти нужные средства, чтобы поставить эту работу на солидное основание, а также обеспечить его более подготовленными людьми. Но, конечно, у меня было самое неясное представление о том, в чём могла заключаться его работа.

Не говоря об этом прямо, Гурджиев дал мне понять, что он принял бы меня в ученики, если бы я выразил на это своё желание. Я ответил, что главное препятствие для меня – то обстоятельство, что в данный момент я не могу остаться в Москве, потому что заключил соглашение с петербургским издателем и готовлю к печати несколько книг. Гурджиев сказал, что иногда ездит в Петербург, и обещал скоро быть там и известить меня о своём приезде.

— Но если я вступлю в вашу группу, – сказал я Гурджиеву, – передо, мной встанет очень серьёзная проблема. Я не знаю, требуете ли вы от своих учеников обещания хранить в тайне то, чему они учатся у вас, но я такого обещания дать не могу. В моей жизни было два случая, когда я имел возможность вступить в группы, занятые работой, сходной с вашей, во всяком случае, по описанию, и эта работа в то время меня очень сильно интересовала. Но в обоих случаях вступить в них означало согласиться хранить в тайне всё, чему я мог бы там научиться, или пообещать такое молчание. И в обоих случаях я отказался, ибо прежде всего я – писатель и желаю оставаться свободным и сам решать, что я буду писать, а что не буду. Если я пообещаю хранить в тайне то, что мне будет сказано, после мне вряд ли удастся отделить то, что мне говорили, от того, что мне пришло на ум самому в связи со сказанным или без всякой связи с ним. Например, мне очень малоизвестно о ваших идеях, но я уверен, что когда мы начнём беседовать, то очень скоро подойдём к проблемам времени и пространства, высших измерений и тому подобному. Есть вопросы, над которыми я работаю уже в течение многих лет. Я нимало не сомневаюсь, что они занимают большое место и в вашей системе. (Гурджиев кивнул.) Ну вот, видите, если бы мы разговаривали сейчас под клятвой сохранения тайны, то уже после первого разговора я бы не знал, что мне можно писать и чего нельзя.

— А что вы сами думаете об этом? – спросил Гурджиев. – Слишком многое говорить не следует. Есть вещи, которые сообщают только ученикам.

— Я могу принять такие условия лишь временно, – сказал я. – Смешно, конечно, если бы я немедленно начал писать обо всём, что узнаю от вас. Но если вы в принципе не желаете делать из своих идей тайну и заботитесь только о том, чтобы они не были переданы в искажённой форме, тогда я мог бы принять такое условие и подождать, пока я лучше пойму ваше учение. Однажды я встретил группу людей, занятых научными экспериментами в очень широком масштабе. Они не делали тайны из своей работы, но поставили условием, что никто из них не имеет права говорить о каком-либо эксперименте или описывать его, если сам он не в состоянии его выполнить. И пока человек не мог самостоятельно повторить эксперимент, ему приходилось хранить молчание.

— Лучшей формулировки не может и быть, – сказал Гурджиев, – и если вы будете придерживаться такого правила, между нами не возникнет никаких вопросов.

— Существуют ли какие-то условия для вступления в вашу группу? – спросил я. – Связан ли вступающий с нею и с вами? То есть, я хочу знать, свободен ли он оставить вашу группу или он принимает на себя определённые обязательства? И как вы с ним поступаете, если он не выполняет своих обязательств?

— Условий подобного рода нет и не может быть, – отвечал Гурджиев. – Наш исходный пункт – это тот факт, что человек не знает себя, что он не существует (эти слова он произнёс с ударением), он не то, чем может и должен быть. По этой причине он не в состоянии вступать в какие-то соглашения или брать на себя какие-либо обязательства. Он не способен ничего решать о своём будущем. Сегодня – это одно лицо, а завтра – другое. Он ничем не связан с нами и, если ему захочется, может в любое время оставить работу и уйти. Не существует никаких наших особых обязательств по отношению к нему, ни его – к нам.

"Если ему понравится, он может учиться. Ему придется долго учиться и много работать над собой. Когда он узнает достаточно, тогда – иное дело. Тогда он сам увидит, нравится ли ему наша работа; если он пожелает, то может работать с нами, если нет, может уйти. До этого момента он свободен. Если же он останется и после этого, то сможет решать или устраивать что-то на будущее.

"Возьмите, например, один пункт. Могут возникнуть такие обстоятельства (конечно, не в начале, а позже), когда человек должен хранить тайну, пусть даже в течение небольшого промежутка времени, – тайну о чём-то, что он узнал. Но может ли человек, не знающий себя, обещать, что он сохранит тайну? Конечно, обещать он может, но сумеет ли сдержать своё обещание? Потому что он не един; в нём скрывается несколько человек. Один из них обещает сохранить тайну и верит в это. А завтра другой из них расскажет её своей жене или другу за бутылкой вина, или её, возможно, выведает какой-нибудь умный человек, причём таким образом, что тот и сам не заметит, как всё выдаст. Наконец, его могут загипнотизировать, неожиданно на него накричать и напугать так, что он сделает всё что хотите. Какого же сорта обязательства может он брать на себя? Нет, с таким человеком мы не будем разговаривать серьёзно. Для того, чтобы хранить тайну, человек должен знать себя , должен быть. А такой человек, как все, очень далёк от этого.

"Иногда мы создаём для людей временные условия для проверки . Обычно их очень скоро нарушают, но мы никогда не сообщаем серьёзных тайн человеку, которому не доверяем, так что подобные нарушения не имеют особого значения. Я хочу сказать, что для нас они не важны, хотя, несомненно, разрушают нашу связь с этим лицом, и этот человек теряет возможность что-нибудь от нас узнать – если он вообще в состоянии чему-то от нас научиться. Это может также повлиять на его личных друзей, хотя бы и неожиданно для них самих".

* * *

Я припоминаю, что во время одной из бесед с Гурджиевым на первой же неделе нашего знакомства я заговорил о своём намерении опять отправиться на Восток.

— Стоит ли об этом думать? И сумею ли я найти там то, что мне нужно? – спросил я Гурджиева.

— Хорошо поехать туда для отдыха, в отпуск, – отвечал Гурджиев, – но отправляться туда за тем, что вам нужно, не стоит. Всё это можно найти здесь.

Я понял, что он говорит о работе с ним.

— Но разве школы, которые находятся, так сказать, на месте, в окружении традиций, не дают определённых преимуществ? – спросил я.

Отвечая на этот вопрос, Гурджиев открыл мне некоторые вещи, которые я понял лишь впоследствии.

— Даже если бы вы нашли там школы, это оказались бы лишь "философские" школы. В Индии имеются только "философские" школы, – говорил он. – Всё разделилось очень давно следующим образом: в Индии оказалась "философия", в Египте – "теория", а в нынешних Персии, Месопотамии и Туркестане – "практика".

— И так остаётся по сей день? – спросил я.

— Частично даже и теперь, – отвечал он. – Но вы не вполне понимаете, что я называю "философией", что "теорией" и что "практикой". Эти слова нужно понимать не совсем так, как их обычно понимают.

"А если говорить о школах, то существуют только специальные школы; школ общего типа нет. Каждый учитель, или гуру , является специалистом в какой-то одной области. Один – астроном, другой – скульптор, третий – музыкант. И все ученики должны прежде всего изучить предмет, в котором специализируется их учитель, а затем, после этого, другой предмет и так далее. Потребовалась бы тысяча лет, чтобы изучить всё".

— А как же учились вы?

— Я был не один. Среди нас были специалисты всех видов. Каждый учился, следуя по линиям своего особого предмета. А затем, когда мы собирались вместе, мы соединяли всё, что нашли.

— И где же теперь ваши сотоварищи?

Гурджиев немного помолчал, а затем, глядя куда-то вдаль, медленно произнёс:

— Некоторые умерли, другие работают, а третьи удалились от мира.

Эти слова из монашеского лексикона, услышанные столь неожиданно, вызвали у меня странное и непривычное чувство.

В то же время я ощутил в Гурджиеве и некоторую "игру", как если бы он намеренно пытался по временам подбросить мне какое-то слово, чтобы заинтересовать меня и заставить думать в определённом направлении.

Когда я попытался подробнее расспросить, где он нашёл то, что знает, каков источник его знания и как далеко идёт это знание, он не дал мне прямого ответа.

— Знаете, – как-то заметил Гурджиев, – когда вы поехали в Индию, в газетах писали о вашей поездке и о ваших целях. Я дал своим ученикам задание прочесть ваши книги и решить по ним, что вы представляете собой , и установить на этом основании, что вы можете найти. Таким образом мы знали, что вы там найдёте, ещё тогда, когда вы туда ехали.

На этом наша беседа закончилась.

* * *

Однажды я спросил Гурджиева о балете, который упоминался в газетах и на который ссылалась повесть "Проблески истины". Будет ли этот балет иметь характер "драмы мистерий"?

— Мой балет – не мистерия, – сказал Гурджиев. – Задача, которую я поставил, состояла в том, чтобы создать интересный и красивый спектакль. Конечно, за внешней формой там скрыт известный смысл; но я не преследовал цели показать и подчеркнуть именно это. Объясню вам вкратце, в чём дело. Вообразите, что, изучая движение небесных тел, скажем, планет Солнечной системы, вы построили особый механизм, чтобы передать зрительное изображение законов этих движений и напомнить нам о них. В таком механизме каждая планета, изображаемая сферой соответствующих размеров, помещается на определённом расстоянии от центральной сферы, изображающей Солнце. Механизм приводится в движение, все сферы начинают вращаться и двигаться по заданным путям, воспроизводя в зрительной форме законы, управляющие движением планет. Этот механизм напоминает вам обо всём, что вы знаете о Солнечной системе. Нечто подобное содержится и в ритме некоторых танцев. В строго определённых движениях и сочетаниях танцующих в видимой форме воспроизведены определённые законы, понятные тем, кто их знает. Такие пляски называются "священными плясками". Во время моих странствий по Востоку я много раз был свидетелем того, как эти пляски исполнялись во время священнослужений в древних храмах. Некоторые из них воспроизведены в "Борьбе магов". Кроме того, в основу балета положены три особые идеи. Но если я поставлю балет на обычной сцене, публика никогда их не поймёт.

Из того, что он затем говорил, я понял, что это будет не балет в строгом смысле слова, а целая серия драматических и мимических сцен, связанных в общем плане; их будут сопровождать пение, музыка и пляски. Наиболее подходящим названием для этих сцен было бы "ревю", но без какого бы то ни было комического элемента. Этот балет, или "ревю", назван "Борьба магов". Важные сцены изображают школы "белого мага" и "чёрного мага", упражнения учеников обеих школ и борьбу между ними. Действие происходит на фоне жизни восточного города, перемежаясь священными плясками, танцами дервишей и национальными плясками, распространёнными на Востоке; всё вместе переплетено с любовной историей, которая сама по себе имеет аллегорический смысл.

Я особенно заинтересовался, когда Гурджиев сказал, что те же самые исполнители должны будут играть и танцевать в сценах, изображающих как "белого", так и "чёрного" магов, и что они сами и их движения должны быть в первой сцене привлекательными и красивыми, а во второй – уродливыми и отталкивающими.

— Понимаете, таким образом они увидят и изучат все стороны самих себя; поэтому балет имеет огромное значение для самоизучения, – сказал Гурджиев.

В то время я понимал всё это весьма смутно, однако меня поразило некоторое несоответствие.

— В газетной заметке, которую я видел, сказано, что ваш балет будет поставлен в Москве, что в нём примут участие известные балетные танцовщицы. Как вы это соотносите с идеей самоизучения? – спросил я. – Ведь они не станут играть и танцевать, чтобы изучать себя.

— Всё это далеко ещё не решено, – возразил Гурджиев, – да и автор заметки, которую вы прочли, не был вполне информирован. Всё может выйти совсем по-другому. А с другой стороны, те, кто будут участвовать в балете, сами увидят, нравится он им или нет.

— А кто напишет музыку? – спросил я.

— Это тоже не решено, – ответил Гурджиев. Больше он ничего не сказал, и я вновь столкнулся с этим "балетом" только через пять лет.

* * *

Однажды в Москве я беседовал с Гурджиевым. Я рассказывал о Лондоне, где мне случилось остановиться на короткое время, об ужасающей механизации, которая в крупных городах всё возрастает; без неё, вероятно, было бы невозможно жить и работать в этих гигантских "заводных игрушках".

— Люди превращаются в машины, – говорил я. – Несомненно, иногда они становятся совершенными машинами. Но я не думаю, что они способны мыслить: если бы они пытались мыслить, они не стали бы такими прекрасными механизмами.

— Да, – сказал Гурджиев, – это верно, но только отчасти. Прежде всего, вопрос заключается в том, какой ум люди используют во время работы. Если они используют тот ум, какой следует, они смогут думать ещё лучше, работая с машинами. Но при условии, что они будут думать тем самым умом.

Я не понял, что Гурджиев подразумевает под "тем самым умом". Понял я это гораздо позднее.

— И во-вторых, – продолжал он, – механизация, о которой вы говорите, вовсе не опасна. Человек может быть человеком (он подчеркнул это слово), работая с машинами. Есть другой вид механизации, гораздо более опасный: самому сделаться машиной. Думали вы когда-нибудь о том, что все люди сами суть машины?

— Да, – ответил я, – со строго научной точки зрения все люди – это машины, управляемые внешними влияниями. Но весь вопрос в том, можно ли принять этот научный взгляд.

— Научный или ненаучный – для меня всё равно, возразил Гурджиев. – Я хочу, чтобы вы поняли, что именно я говорю. Посмотрите, все эти люди, которых вы видите, – и он указал на улицу. – Всё это просто машины и ничего более.

— Я думаю, что понимаю вашу мысль, – сказал я. – Я часто думал, как мало в мире такого, что могло бы противостоять этой форме механизации и избрать свой собственный путь.

— Вот тут-то вы и делаете величайшую ошибку, – промолвил Гурджиев. – Вы думаете, что существует нечто, способное противостоять механизации, нечто, выбирающее свой путь; вы думаете, что не всё одинаково механистично.

— Ну конечно, нет, – возразил я. – Искусство, поэзия, мысль – вот феномены совершенно другого порядка!

— В точности такого же! – был ответ Гурджиева. – Их деятельность так же механична, как и всё прочее. Люди это машины, а от машин нельзя ожидать ничего, кроме механического действия.

— Очень хорошо, – сказал я, – но разве нет таких людей, которые не являются машинами?

— Может быть, и есть, – сказал Гурджиев. – Но только это не те люди, которых вы видите. И вы их не знаете. Мне хочется, чтобы вы поняли именно это.

Мне показалось довольно странным, что Гурджиев так настаивает на этом пункте. Его слова были ясными и неоспоримыми; вместе с тем мне никогда не нравились такие короткие и всеобъемлющие метафоры, которые упускают моменты различия . Я постоянно утверждал, что различия самая важная вещь, и для того, чтобы что-то понять, необходимо прежде всего увидеть, в каких моментах явления отличаются друг от друга. Поэтому мне представилось несколько неправильным, что Гурджиев настаивает на этой идее, которая и так казалась очевидной, при условии что её не будут абсолютизировать и учтут исключения из неё.

— Люди так непохожи друг на друга, – сказал я. – Сомневаюсь, что можно поставить их всех в один ряд. Есть среди них дикари, есть люди интеллекта, есть гении.

— Совершенно верно, – сказал Гурджиев, – люди очень непохожи друг на друга; но подлинную разницу между ними вы не знаете и не можете знать. Различия, о которых вы говорите, просто не существуют. Это нужно понять. Все люди, которых вы видите, все люди, которых вы можете узнать впоследствии , – всё это машины, настоящие машины, которые работают, как вы сами выразились, под влиянием внешних воздействий. Они рождены машинами и умрут машинами. Каким образом дикари и мыслящие люди дошли до этого? Даже сейчас, в тот момент, когда мы беседуем, несколько миллионов машин пытаются уничтожить друг друга. Какая между ними разница? Где тут дикари и где мыслящие люди? Все одинаковы...

"Но есть возможность перестать быть машиной. Вот о чём мы должны думать, а не о том, какие существуют виды машин. Конечно, есть разные машины: автомобиль – это машина, граммофон – машина, и ружье – тоже машина. Но что из того? Всё это одно и то же – всё машины"...

* * *

В связи с этим разговором я припоминаю и другой.

— Каково ваше мнение о современной психологии? – спросил я как-то Гурджиева, собираясь затронуть вопрос о психоанализе, к которому с самого момента его появления я отнёсся с недоверием. Но Гурджиев не дал мне зайти так далеко.

— Прежде чем говорить о психологии, мы должны выяснить, к кому она прилагается, а к кому нет, – сказал он. – Психология относится к людям, к человеку. Какая психология (он подчеркнул это слово) может относиться к машинам? Для изучения машин необходима механика, а не психология. Вот почему мы начинаем с механики. До психологии ещё далеко.

— Может ли человек перестать быть машиной? – задал я вопрос.

— А! В этом-то и дело, – ответил Гурджиев. – Если бы вы почаще задавали такие вопросы, мы, возможно, достигли бы в наших беседах какого-то результата. Можно перестать быть машиной, но для этого необходимо прежде всего знать машину . Машина, настоящая машина, не знает и не может знать себя. А машина, которая знает себя, уже не машина; по крайней мере, не та машина, какой она была раньше. Она начинает проявлять ответственность за свои действия.

— Это означает, по-вашему, что человек не ответственен за свои действия? – спросил я.

— Человек (он подчеркнул это слово) ответственен. А машина – нет.

* * *

Во время одной из наших бесед я спросил Гурджиева:

— Как, по вашему мнению, лучше всего подготовиться к изучению вашего метода? Полезно ли, например, изучать так называемую "оккультную" и "мистическую" литературу?

Говоря это, я имел в виду прежде всего "Таро" и литературу о нём.

— Да, – сказал Гурджиев, – при помощи чтения можно найти многое. Возьмите, например, себя. Вы уже могли бы знать порядочно, если бы умели читать . Я хочу сказать, что если бы вы поняли всё, что прочли за свою жизнь, вы бы уже знали то, чего сейчас ищете. Если бы вы понимали всё, что написали в своей книге... как её? – и он сделал нечто совершенно невозможное из слов "Tertium Organum", – я пришёл бы к вам с поклоном и просил бы учить меня. Но вы не понимаете ни того, что читаете, ни того, что пишете. Вы даже не понимаете, что значит слово "понимать". Однако понимание существенно, и чтение способно принести пользу только тогда, когда вы понимаете то, что читаете. Впрочем, никакая книга не в состоянии дать подлинную подготовку. То, что человек знает хорошо (он сделал ударение на слове "хорошо"), и есть его подготовка. Если человек знает, как хорошо сварить кофе, как хорошо сшить сапоги, – ну что ж, тогда с ним уже можно разговаривать. Беда в том, что ни один человек ничего не знает хорошо. Всё, что он знает, он знает кое-как, поверхностно.

Это был один из тех неожиданных поворотов, которые Гурджиев придавал своим объяснениям. Слова Гурджиева, помимо обычного значения, содержали, несомненно, и какой-то иной смысл. Я уже начал понимать, что для подхода к этому скрытому смыслу нужно начинать с обычного значения слов. Слова Гурджиева были всегда значительны в своём обычном смысле, хотя этим их содержание не исчерпывалось. Более широкое и глубокое значение оставалось скрытым в течение долгого времени.

Вот ещё один разговор, оставшийся в моей памяти.

Я спросил Гурджиева, что нужно делать, чтобы усвоить его учение.

— Что делать ? – спросил Гурджиев, как бы удивившись. – Делать что-то невозможно. Прежде всего человек должен кое-что понять . У него тысячи ложных идей и ложных понятий, главным образом, о самом себе. И он должен избавиться от некоторых из них, прежде чем начинать приобретать что-то новое. Иначе это новое будет построено на неправильном основании, и результат окажется ещё хуже прежнего.

— Как же нам избавиться от ложных идей? – спросил я. – Мы находимся в зависимости от форм нашего восприятия. Ложные идеи создаются формами нашего восприятия.

Гурджиев покачал головой.

— Опять вы говорите о чём-то другом, – сказал он. – Вы говорите об ошибках, возникающих из восприятия, а я говорю не о них. В пределах данных восприятия человек может более или менее ошибаться. Однако, как я сказал раньше, главное заблуждение человека – это его уверенность в том, что он может что-то делать . Все люди думают, что они могут что-то делать, все люди хотят что-то делать; и первый вопрос, который задают люди, – это вопрос о том, что им делать. Но в действительности никто ничего не делает, и никто ничего не может делать. Это первое, что нужно понять. Всё случается . Всё, что происходит с человеком, всё, что сделано им, всё, что исходит от него, – всё это случается . И случается точно так же, как выпадает дождь после изменений в верхних слоях атмосферы или в окружающих облаках, как тает снег, когда на него падают лучи солнца, как вздымается ветром пыль.

"Человек – это машина. Все его дела, поступки, слова, мысли, чувства, убеждения, мнения и привычки суть результаты внешних влияний, внешних впечатлений. Из себя самого человек не в состоянии произвести ни одной мысли, ни одного действия. Всё, что он говорит, делает, думает, чувствует, всё это случается. Человек не может что-то открыть, что-то придумать. Всё это случается.

"Установить этот факт для себя, понять его, быть убеждённым в его истинности – значит избавиться от тысячи иллюзий о человеке, о том, что он якобы творчески и сознательно организует собственную жизнь и так далее. Ничего подобного нет. Всё случается: народные движения, войны и революции, смены правительств – всё это случается. И случается точно так же, как случается в жизни индивидов, когда человек рождается, живёт, умирает, строит дома, пишет книги – не так, как он хочет, а так, как случается. Всё случается. Человек не любит, не желает, не ненавидит – всё это случается.

"Но никто не поверит вам, если вы скажете ему, что он не может ничего делать. Это самая оскорбительная и самая неприятная вещь, какую только вы можете высказать людям. Она особенно неприятна и оскорбительна потому, что это истина, а истину никто не желает знать.

"Когда вы поймёте это, нам гораздо легче будет вести беседу. Но одно дело – понимать всё умом, а другое – ощущать "всей своей массой", быть по-настоящему убеждённым в том, что дело обстоит именно так, никогда об этом не забывать.

"С вопросом "делания " (Гурджиев подчеркнул это слово) связана ещё одна вещь. Людям всегда кажется, что другие неизбежно делают вещи неверно, не так, как их следует делать. Каждый думает, что он мог бы сделать всё лучше. Люди не понимают и не желают понять, что всё, что делается, и в особенности то, что уже сделано , не может и не могло быть сделано другим способом. Заметили вы или нет, что сейчас все говорят о войне? У каждого есть свой план, своя собственная теория; и всякий считает, что всё делается не так, как следует. В действительности же всё делается только так, как оно может быть сделано. Если одна вещь может быть иной, тогда и всё может быть иным. Но тогда, пожалуй, не было бы и войны.

"Постарайтесь понять то, что я говорю: всё зависит от всего остального, всё связано, нет ничего отдельного. Поэтому всё идёт только по тому пути, по которому должно идти. Если бы люди были иными, всё было бы иным. Но они таковы, каковы есть, и поэтому всё остаётся одним и тем же".

Переварить всё это было очень трудно.

— Значит, нет ничего, что можно было бы сделать, абсолютно ничего? – спросил я.

— Абсолютно ничего.

— И никто не может ничего сделать?

— Это другой вопрос. Для того, чтобы делать необходимо быть . А сначала необходимо понять, что это значит – быть. Если мы продолжим наши беседы, вы увидите, что мы пользуемся особым языком, и для того, чтобы разговаривать с нами, необходимо научиться этому языку. Не стоит разговаривать при помощи обычного языка, потому что, пользуясь этим языком, невозможно понять друг друга. Сейчас это кажется вам странным, но это так. Чтобы понять всё, нужно научиться другому языку. На том языке, на котором разговаривают люди, понять друг друга невозможно. Позднее вы узнаете почему.

"Затем человек должен научиться говорить правду. Это также кажется вам странным. Вы не понимаете, как можно учиться говорить правду. Вы думаете, что вполне достаточно решить поступать так. А я скажу вам, что люди сравнительно редко говорят обдуманную ложь. В большинстве случаев они считают, что говорят правду. И тем не менее, они всё время лгут – и тогда, когда желают обмануть, и тогда, когда желают сказать правду. Они постоянно лгут и себе, и другим. Поэтому никто никогда не понимает ни себя, ни другого. Подумайте, разве могло бы возникнуть такое глубокое непонимание, такой разлад, такая ненависть к чужим мнениям и взглядам, если бы люди были в состоянии понимать друг друга? Но они не в силах понимать друг друга, ибо не могут не говорить лжи. Говорить правду – самая трудная вещь на свете; и для того, чтобы говорить правду, необходимо долго и много учиться. Одного желания здесь недостаточно. Чтобы говорить правду, нужно знать, что такое правда и что такое ложь – прежде всего, в самом себе . А знать это никто не желает".

* * *

Беседы с Гурджиевым и те неожиданные повороты, которые он придавал любой идее, с каждым днём интересовали меня всё больше. Но пора было ехать в Петербург.

Помню последнюю беседу с ним. Я поблагодарил его за оказанное внимание и за объяснения, которые, как я уже видел, многое во мне изменили.

— Но всё-таки, как вы знаете, самая важная вещь это факты, – сказал я, – и если бы я мог увидеть подлинные и реальные факты нового, неизвестного мне характера, только они в конце концов убедили бы меня, что я нахожусь на верном пути.

Я опять думал о чудесах.

— Факты будут , – отвечал Гурджиев, – обещаю вам. Но сначала необходимо многое другое.

Тогда я не понял последних его слов, но понял их позже, когда столкнулся с действительными "фактами", ибо Гурджиев сдержал своё слово. Это произошло через полтора года, в августе 1916 года.

* * *

Из последних бесед в Москве в моей памяти сохранилась ещё одна, во время которой Гурджиев сказал несколько вещей, также ставших понятными лишь впоследствии.

Он говорил об одном человеке, которого я как-то встретил в его обществе. Гурджиев сказал о его взаимоотношениях с другими людьми:

— Это слабый человек. Люди пользуются им – разумеется, бессознательно. И всё потому, что он считается с ними. Если бы он с ними не считался , всё было бы другим, и сами они были бы другими.

Мне показалось странным, что человек не должен считаться с другими.

— Что вы понимаете под словом "считаться"? – спросил я. – Я и понимаю, и не понимаю вас. Это слово имеет так много разных значений.

Наши рекомендации