ИНТЕРЬЕР МИНИСТЕРСТВА АВИАЦИИ – ВЕЧЕР, 1940 11 страница

Я знаю: деньги, власть, престиж и слава не приносят счастья. Если история и учит нас чему-то, так именно этому. Вы тоже это знаете. Все знают – это истина до того самоочевидная, что ни в каком повторении она не нуждается. Но мне вот что кажется странным: несмотря на то что весь мир знает ее, он ее знать не хочет и почти всегда предпочитает вести себя так, точно никакая она не истина. Миру не нравится слышать о том, что люди, ведущие светскую жизнь, жизнь завидную, жизнь полную привилегий, большую часть времени так же несчастны, как и все остальные, – не нравится вопреки очевидности того, что так тому и быть надлежит, ведь мы же договорились: деньги и слава счастья не приносят. Нет, мир предпочитает тешиться мыслью, сознавая при этом всю ее ложность, что богатство и слава служат надежной защитой от любого несчастья, а если кто норовит доказать обратное, так пусть он лучше помалкивает. Да ведь и сам я такой же. Очень немалую часть времени я улыбаюсь и признаю, что я – черт знает какой везунчик, что я счастлив, как пчелка, извалявшаяся в пыльце. Бóльшую часть времени. Но не когда пишу книгу, подобную этой. Не когда понимаю, что должен попытаться быть с вами настолько честным, насколько это возможно. В том, что касается других людей, я могу, как уже было сказано, плутовать и понарошничать, однако автобиография требует, по меньшей мере, поползновений на самораскрытие и искренность. И потому я обязан признаться, что, как ни глупо это звучит, большую часть моей жизни я провел в плену у безжалостной, не желавшей прислушиваться к доводам разума совести, которая терзала меня и не позволяла ощущать счастье. Чего там было больше – совести или циклотимии, особо пикантного биполярного расстройства, которое у меня диагностировали и к которому мы (урра!) больше в этой книге не обратимся, – этого сказать не могу. Я буду с превеликим удовольствием перебирать в ней все доступные мне нравственные, психологические, мифические, духовные, нервические, гормональные, генетические, диетические и экзогенные объяснения моих несчастий.

Надеюсь, вы извините меня за не способное никого поразить признание в том, что я часто страшусь и терзаюсь. Большая часть этих несчастий проистекает, полагаю, из того, что мое телесное «я» становится либо отвратительным мне – из-за отсутствия в нем привлекательности, – либо слишком настырным в предъявляемых им требованиях калорий и всяческих вредоносных субстанций. И потому я, пожалуй, продолжу рассказ о «Коулхерне» и связанных с ним ужасах восьмидесятых годов.

Мне кажется, что в те дни самобытование геев – простите мне этот оборот, меня и самого он заставил поежиться – заставляло их проявлять к телесному началу внимание большее, чем теперь. Небесам (в смысле и почтового адреса за облаками, и клуба в сводчатом подвале железнодорожной станции «Чарринг-Кросс») ведомо, что «телесного фашизма» хватает у нас и поныне, думаю, однако, что не совру, сказав: наше общество немного повзрослело. Тридцать лет назад жизнь гея почти целиком состояла из танцев, фланирования по барам, нарциссизма и анонимного секса. Я был геем, и потому предполагалось, что и мне положено интересоваться всем этим и все это проделывать. Отчего я и сталкивался со сложностями двух родов. Во-первых, никого я, похоже, не привлекал даже в малой мере, а во-вторых, грузные скачки на танцевальном полу и случайные эротические связи нисколько меня не интересовали.

Могло ли что-то измениться, если бы взгляд какого-нибудь сурового ночного охотника таял, стоило мне войти в дверь, от желания? Может быть, я согласился бы тогда участвовать в общем сексуальном переплясе? Не объяснялась ли моя пылкая неприязнь к собственным лицу и телу лишь моей же уверенностью в том, что ее питают и другие? Быть может, происходившее со мной было не более чем воздаянием за мое поведение – поведение ребенка, решающего, что шахматы, или история, или теннис скучны, – решающего так, прежде всего, потому, что ему не удается добиться в них мгновенного успеха?

Блез Паскаль сказал, что, если бы нос Клеопатры был короче, весь лик мира стал бы иным. Если бы мой нос был чуть красивее, я, возможно, и бросился бы в пучину самозабвенного плотского разгула – и как раз в тот период истории, когда имелись триллионы микроскопических причин для того, чтобы эта игра получила исход самый фатальный. Так что, возможно, мне следует радоваться моей непривлекательности.

Если необходимость читать мое описание меня самого, как такового, раздражает вас или причиняет вам неудобство, постарайтесь понять следующее: не испытывая в то время никакой уверенности в своей привлекательности, я, однако же, хорошо понимал, что множество мужчин, которые куда как страшнее меня, получают тем не менее столько сексуальных удовольствий, сколько им требуется. В этом деле огромное значение имеют ваши собственные представления о себе, и все-таки, когда те жесткие глаза в один обжигавший унижением миг обшаривали меня сверху донизу, чтобы, наполнившись презрением, перескочить на того, кто входил в дверь следом за мной, я страдал, тут и говорить не о чем. Разумеется, я знал, что и эти глазевшие на меня грубияны-геи сомневались в себе – и, может быть, сильнее, чем я. Ведь и их ожидало возмездие. Сами понимаете, почитать столь неулыбчивую холодность сексуальной… При всей гордости и счастье, какими наделяет меня сознание моего гейства, я, пожалуй, солгал бы, не сказав, что очень многое в тогдашнем мире геев внушало мне отвращение, отталкивало и пугало.

В том числе и то, что меня так жестоко отвергали, даже не попытавшись познакомиться. Не вдаваясь в подробности, скажу, что такое поведение казалось мне не так уж и далеко ушедшим от расизма, сексизма и любых других разновидностей предрассуждения и снобизма. «Ты не миловиден, так я тебя и знать не хочу» – это представлялось мне мало чем отличавшимся от «Ты – гей и потому мне не нравишься», или «Ты – еврей и потому мне не нравишься», или, уж коли на то пошло, «Ты учился в Кембридже и потому мне не нравишься». Конечно, каждому, кто считает себя жертвой такого рода дискриминации, следует убедиться в том, что она вообще имеет место. И прежде всего, необходимо отсеять малоприятную возможность того, что правильное истолкование чьей-то неприязни к тебе выглядит так: «Ты – занудная задница и потому мне не нравишься» – суждение, с легкостью опровергнуть которое нечего и надеяться.

Киму мир геев нравился больше, чем мне. Понятно, что Ким, глядя на него, нисколько им не обманывался, но, думаю, ему там было гораздо легче, чем когда-либо мне. К тому же он имел больше возможностей экспериментировать с этим миром, поскольку я до того погрузился в работу, что клубы и пабы ушли от меня в дальнюю даль и сократились в размерах. А тут еще и новому комедийному сериалу «Гранады» предстояло на долгие сроки увести меня из Лондона.

Полковник и Колтрейн[117]

Не полюбить Манчестер трудно. Такие обращения, как «голубчик», «детка» или «чертов идиот», могут лишь порадовать южанина, привыкшего к одинокой, неулыбчивой безлюбости Лондона и юго-востока страны. «Гранада» поселила нас в пышном и роскошном отеле «Мидленд», выдав нам крупные до полного невероятия per diem [118] – наличными, в маленьких коричневых конвертах. Я таких денег и в руках-то никогда не держал. У нас было три месяца на то, чтобы написать материал, теперь предстояло просеять его, отобрать нужное и отснять.

Хью и я были – как бы это сказать? Поражены ужасом? Потрясены? Пристыжены? Пришиблены? Скорее всего, с нами произошло все это сразу – когда мы обнаружили, что наши медленные, похоронные, ненадежные темпы сочинительства превзойдены и попраны одним-единственным человеком – истинным смерчем трудолюбия, творческих способностей и расточительности, каким оказался Бенджамин Чарльз Элтон. На каждую страницу наших неуверенных, незаконченных скетчей, кои мы, извиняясь, представили телекомпании на рассмотрение, у Бена пришлось пятьдесят. Я не преувеличиваю. И если наши творения были чахлыми, застегнутыми на все пуговицы и стеснительными, его оказались буянистыми, энергичными, красочными и самоуверенными до нахальства. Мы зачитывали наши, скорбно покашливая и ухитряясь каким-то образом вставлять их в самоуничижительные кавычки, Бен исполнял свои, играя каждую роль с нескрываемым удовольствием и почти бесноватым наслаждением. И мы, хоть и ощущали полную нашу униженность и поражение, хохотали, проникаясь безоговорочным преклонением перед поразительной одаренностью и беззастенчивым пылом, с коими он предавался актерской игре.

Бен мгновенно заметил актерскую гениальность Эммы Томпсон и проникся теплыми чувствами к большеглазой безнадежности, которую Хью сообщал своим персонажам, равно как и к основательности и масштабам его исполнительского дарования. Во мне он увидел сварливый реликт Империи и сочинил для меня персонажа по имени полковник Содом, в котором можно, сдается мне, увидеть грубый предварительный набросок генерала Мелчетта из «Черная Гадюка рвется в бой». Другая показавшаяся ему привлекательной сторона моих ограниченных актерских возможностей породила на свет – его руками – доктора де Куинси, безапелляционного и бесчувственного врача, вновь появившегося несколько лет спустя в комедийном сериале Бена «Счастливые семейки».

Очень похоже на то, что Бен собственноручно написал каждый эпизод сериала, получившего после долгих споров название «Беспокоиться не о чем». Снимался он в Манчестере и его окрестностях, режиссер, Стюарт Орм, использовал новейшее электронное оборудование, предназначенное для съемок новостных программ, а именно появившиеся незадолго до этого ручные видеокамеры, обилие их возможностей позволяло экономить на строительстве декораций, однако ценой невысокого качества картинки и звука. Мы с Хью ухитрились все же сочинить несколько скетчей и сыграть их, надеясь, что это прольет хоть немного бальзама на раны, нанесенные нашей гордости, – в одном, довольно длинном, фигурировали два персонажа, Алан и Бернард, которых мы позаимствовали из исполнявшегося «Огнями рампы» скетча «Шарады» и которым предстояло снова всплыть в «Шоу Фрая и Лори» переименованными в Гордона и Стюарта. Однако, в любом случае, это было «Шоу Бена» – к добру или к худу.

Если я скажу, что результат получился неровным, то в этом никакой несправедливой критики не будет. Ричард Армитаж, агент, взявший меня, Хью и Эмму под свое крыло, громогласно говорил о своем испуге, недовольстве и неодобрении. Особенное отвращение внушал ему взрывавшийся зад полковника Содома. Полковник питался острым карри, и в целой череде кадров я пробегал по улицам манчестерского пригорода Дидсбери, несомый по тротуарам реактивной силой пуканья, для изображения коего потребовались пиротехнические спецэффекты. По-моему, там был даже крупный план моего затянутого в полосатые штаны седалища, которое взрывалось с дымом, треском и появлением на экране рисованной звезды. Ричард брюзжал по этому поводу не одну неделю. Ему казалось, что стильная, интеллигентная, университетского пошиба комедия, которая, как он надеялся, принесет нам известность и на которой он сможет построить наши карьеры, искалечена уличным мальчишкой-кокни, сквернословом с канализационным коллектором вместо мозгов, и Ричарду это нисколько не нравилось. Кто знает, на какие брюзгливые манипуляции пускался он за нашими спинами. Он мог даже попытаться аннулировать наши контракты. Исполнительный продюсер Стив Моррисон и Сэнди Росс остались верными Бену, ибо видели в нем одаренность, безудержную и плодовитую. Тем не менее все понимали, что «Беспокоиться не о чем» не лишено недостатков, и потому решено было включить в труппу нового исполнителя. Пол Ширер, хоть обвинить его было и не в чем, покинул шоу. Полагаю, Пола, написавшего даже меньше материала, чем я и Хью, сочли более чем заменимым. Его место занял выпускник «Школы искусств Глазго» Энтони Мак-Миллан, только-только сменивший это имя на Робби Колтрейн.

Крупный, шумный и веселый, Робби сочетал в себе стиль и манеры бруклинского водителя автобуса, рок-н-ролльщика пятидесятых, автомеханика и бандита из Глазго. Непонятно как, все они идеальным образом соединялись в один непротиворечивый характер. Меня он пугал до колик, и противопоставить этому страху мне удалось только одно: я притворялся, что нахожу его немыслимо привлекательным, терся ногой о его ногу и стонал от экстаза.

– Мордатый мелкий кобель, – говорил он в таких случаях, но в общем относился ко мне терпимо.

В одном из поздних своих интервью Робби сказал, что мы с Хью казались ему высокомерными, неприятными, чрезмерно самоуверенными представителями истеблишмента, надменно взиравшими сверху вниз на него, толстого, краснощекого и вульгарного незваного гостя – совершенно как чистопородные скаковые лошади подрагивают боками, обнаруживая в своей конюшне непрошеного осла. Я не цитирую его дословно, однако уверен, что суть сказанного Робби передаю точно. Придумал ли он это, чтобы как-то оживить скучное интервью, или действительно верит в сказанное им и помнит все именно так, я не знаю. Сейчас, при моих редких встречах с ним, я неизменно веду себя дружелюбно и приязненно, но заговорить об этом интервью так никогда и не решился. Пожалуй, оно возвращает нас к вечной и, может быть, неразрешимой проблеме чувств и внешних их проявлений, к вопросу о том, какие качества, вопреки даже внутренним нашим ощущениям, приписываем мы другим. Каждому из нас кажется, что его окружают люди, вооруженные дубинками, между тем как единственное оружие, какое сами мы прячем за нашими спинами, это жалкая ватная палочка. Я знаю, как сильно терзало меня и Хью мучительное ощущение нашей никчемности, какими неуместными мы себя тогда чувствовали и как стеснялись нашего проклятого прошлого – частных школ и Кембриджа. И знаю также, что мы (я-то уж точно) были слишком горды и благовоспитанны, чтобы появляться на людях со свешенными носами и просительными физиономиями, как у обиженной собаки, умоляющей, чтобы ее пожалели и погладили. Вполне возможно, что в течение какого-то времени нам удавалось скрывать наше ощущение безнадежности так хорошо, что Робби может с чистой совестью описывать нас как придурковатых, самодовольных ублюдков, но, честное слово, я в это не верю. Может быть, Робби приятно думать о себе как о простом работяге без роду без племени, обладателе врожденного, но и самодельного, взращенного улицей таланта, брошенном в мир блеклых снобов, жеманничающих привилегированных выходцев из среднего класса. На самом-то деле Робби родился в семье врача и учился в «Гленолмонд-колледже», самом, вероятно, элитном учебном заведении Шотландии, о котором в 2008 году был снят превосходный документальный фильм «Гордость и привилегия». Среди его выдающихся выпускников числятся 13-й герцог Аргайлский, маркиз Лотианский, принц Георг-Фридрих Прусский и 9-й граф Элджинский, вице-король Индии. То, что Робби сумел поступить в «Школу искусств Глазго» как Энтони Роберт Мак-Миллан, обладатель такого же выговора, как у принца Чарли, и выйти из нее Робби Колтрейном, говорящим совершенно как Джимми Бойл, это действительно достижение из редких. Временами я думаю, что и мне стоило бы попробовать проделать нечто в этом роде.

«Беспокоиться не о чем» с его взрывающимися задницами появилось на экранах в июне 1982 года и было показано лишь в том регионе, который обслуживала «Гранада». Мы же вернулись в Лондон, чтобы посвятить июль, август и сентябрь сочинению нового сериала, который должен был называться «На природе».

Компьютер 1

В один выдавшийся у меня свободным манчестерский вечер я бродил по торговому центру «Арндейл», переходя от магазина к магазину, и вдруг обнаружил, что недоуменно взираю на столпившихся у витрины одного из них, «Ласкис», подростков. Я подошел, заглянул поверх их плеч за стекло…

Полчаса спустя я уже ковырялся в задней панели телевизора, стоявшего в моем номере отеля «Мидленд». И после десяти минут разочарований и замешательств на телеэкране появился текст:

Наши рекомендации