ИНТЕРЬЕР МИНИСТЕРСТВА АВИАЦИИ – ВЕЧЕР, 1940 4 страница
На самом деле удовольствие, которое ты получаешь на сцене, вовсе не связано с наслаждением зрительской любовью, вниманием и обожанием. Не связано оно и с властью над публикой, которую ты (как тебе кажется) обретаешь. Ты просто ощущаешь себя совершенно живым и до изумления совершенным, поскольку понимаешь: ты делаешь именно то, ради чего тебя послали на землю.
Не так давно я сопровождал в Кению нескольких родившихся на севере белых носорогов. Их перевозили из зоопарка Чешской Республики, кроме которого они ничего в жизни не видели. Безумно трогательно было смотреть, как эти животные поднимают тяжелые головы, чтобы взглянуть в огромное небо над саванной, как впитывают звуки и запахи среды обитания, к которой гены приспосабливали их в течение миллионов лет. Быстрые, неверящие всхрапы, помахивания рогами из стороны в сторону, подергивание шкур на боках – все говорило: они самым нутром своим понимали, что оказались там, где им и полагается быть. Не стану уверять вас, будто сцена – это моя саванна, однако я испытывал на ней нечто подобное тому порожденному окончательным возвращением домой приливу облегчения и счастья, который, похоже, ощутили носороги, впервые унюхавшие воздух Африки. Остается лишь пожалеть, что профессиональный «взрослый» театр не позволяет нам подниматься на такой же уровень радости и исполнения желаний. После трех, самое большее пяти представлений студенческий спектакль прекращает свое существование и ты переходишь к чему-то новому. Что я и проделывал. Опять и опять.
Пасхальный триместр – это время, когда Кембридж вдруг оживает и обращается в одно из чудеснейших на земле мест. Как писал выпускник «Сент-Джонз-колледжа» Уильям Вордсворт, «о счастье – в это утро быть живым, но юным быть – стократное блаженство!» Писал он не столько о Майской неделе, сколько о Французской революции, однако высказанная им мысль более справедлива в отношении первой, и, готов поспорить, на самом-то деле он думал, скорее, о парковых приемах, чем о гильотинах.
«Гонки на приз Темзы» устраиваются на Кеме два раза в год, по ходу их лодка каждого колледжа норовит врезаться в какую-нибудь из соперниц, вывести ее из соревнования и вырваться вперед. Для настоящей регаты, в которой лодки идут бок о бок, река слишком узка, что и привело к появлению этих речных «толкучек», проводящихся в Великопостный триместр и в Майскую неделю. Стоять среди зрителей на речном берегу и криками подбадривать команду моего колледжа – это, вероятно, самое «нормальное» из того, что я проделывал в три моих кембриджских года.
Выше по реке лежат «Зады» – луга и парки, обретавшие весной и в начале лета красоту, при виде которой и самый суровый пуританин застонал бы и затрясся от упоения. Солнечный свет на камне мостов; ивы, склоняющиеся к воде, чтобы поплакать и поцеловать ее; юноши и девушки, или юноши и юноши, или девушки и девушки, которые, отталкиваясь шестами, плывут к лугам Грантчестера на плоскодонках, за коими тянутся, охлаждаясь, привязанные веревками бутылки сухого вина; «В лодках не целоваться» – как мило, что вы нам об этом напомнили, хо-хо. Приглядитесь к финалистам такого заплыва, посмотрите, как они устраиваются под каштанами, как раскладывают книги и тетради, как курят, выпивают, болтают, флиртуют, целуются и читают. В две июньские недели, невесть почему именуемые «Майской неделей», на каждой лужайке каждого колледжа устраиваются парковые приемы. «Обеденные клубы» и общества, другие клубы, доны и студенты побогаче снабжают эти приемы пуншем и «Пиммзом»,[53] пивом и сангрией, коктейлями и шампанским. Блейзеры и фланель, застенчивые проявления мелкого снобизма и претенциозности, разрумянившаяся молодежь, молодежь избалованная, привилегированная, счастливая. Не будьте к ней слишком строги. Отбросьте мысль о том, что все эти юнцы – жуткие пьяницы, несносные, не знающие жизни позеры, коим следует дать хорошего пинка под зад и добавить к нему оплеуху. Отнеситесь к ним с жалостью и пониманием. Пинки и оплеухи они еще получат, и очень скоро. В конце концов, посмотрите на них сейчас. Всем им уже за пятьдесят. Некоторые состоят в третьем, в четвертом, в пятом браке. Дети их презирают. Они алкоголики или лечатся от алкоголизма. Наркоманы или лечатся от наркомании. Морщинистые, седые, лысые – их помятые, вытянувшиеся лица смотрят на них каждое утро из зеркал, и в покрывающих эти лица складках не найти ни следа широких, радостных, упругих улыбок, некогда их освещавших. Жизнь каждого пошла прахом, потратилась впустую. Ни одно из веселых ее обещаний так никогда и не принесло плодов, на которые можно оглянуться с гордостью или хотя бы с удовольствием. Они нашли работу в Сити, в торговом банке, у биржевого брокера, в юридической фирме, в бухгалтерской фирме, в химической компании, в театральной компании, в издательской компании – да в какой угодно. Свет и сила, страстность, веселость и вера очень быстро испустили в них дух, одно за другим. Взыскательный мир перемолол их глупенькие надежды и мечты, и те развеялись, как развеивается под жестокими лучами солнца утренний туман. По временам эти мечты возвращаются к ним ночами, и они испытывают такой стыд, гнев и разочарование, что их обуревает желание покончить с собой. Когда-то они смеялись и обольщали или смеялись и обольщались – на древних лужайках среди древнего камня, – а теперь ненавидят нынешнюю молодежь и ее музыку и презрительно фыркают, завидев что-нибудь новое, незнакомое, и останавливаются, поднимаясь по лестнице, чтобы перевести дух.
Господи, Стивен, ты-то с чего вдруг так разнылся? Далеко не каждая жизнь завершается убожеством, одиночеством, крахом.
А то я не знаю. Вы правы. Однако со многими происходит именно это. Энтропия и распад возраста выглядят особенно страшными, когда ставишь их рядом с лирическими грезами кембриджской Майской недели, какой бы банальной, устаревшей, неверной и нелепой ни представлялась ее идиллия. Это сцена, которую так любили изображать классические живописцы: золотистые девы и юноши резвятся в Элизиуме, разбрасывая цветы, наслаждаясь вином и взаимными объятиями и не замечая гробницы, на которой покоится череп, не прикасаясь ни разу к вырезанной на ней надписи «Et in arcadia ego [54]». Да и зачем к ней прикасаться? Тень ее уже очень скоро падет на них, и они в свой черед станут грозить своим детям пальцем, говоря: «Я, знаете ли, тоже когда-то в Аркадии жил…» – и дети их тоже слушать не будут.
Многие кембриджцы и оксфордцы прочитают это и не поймут ни слова. Огромное число студентов презрительно сторонилось чего-либо близкого к блейзеру или стакану «Пиммза», большинство их никогда не выстраивалось вдоль берега реки в день «Майской толкучки», не пило «пунша плантатора» в «Саду Хозяина», не плавало на плоскодонках от Пама до Грантчестера, не помогало санитарам «скорой» промывать чей-то желудок в «Воскресенье самоубийц». Так ведь и Кембриджей существовало многое множество, и я просто стараюсь припомнить мой, каким бы тошнотворным он ни казался.
Спектакли были ничуть не хуже этих приемов. Театральный клуб «Куинз-колледжа» носил название «BATS»[55] – предположительно, потому, что, когда в конце семестра он давал в «Клойстер-Корт» представление на открытом воздухе, бывшее одной из самых популярных и приметных особенностей Майской недели, над актерами кружили в небе и повизгивали летучие мыши. В тот год ставилась «Буря», и режиссер, второкурсник «Куинза» по имени Иэн Софтли, дал мне роль Алонзо, короля неаполитанского. Высокий и басистый, я почти неизменно получал роли королей или облеченных властью господ преклонных лет. Юных любовников, пленительных дев и красивых принцев играли студенты, которые выглядели в точности на свои годы. Я этим качеством не обладал, но, с учетом того, что всем студентам было от восемнадцати до двадцати двух, тот, кто выглядел старше своих лет, получал преимущество – во всяком случае, при распределении ролей.
Ныне Иэн Софтли ставит кинофильмы – «Крылья голубки», «Пятый в квартете», «Хакеры», «Чернильное сердце» и так далее, – а в то время он был кудрявым студентом, с черными волосами и привлекательным обыкновением носить белые брюки. В труппу входили Роб Уайк, аспирант, которому предстояло стать моим близким другом, и игравший Просперо совершенно поразительный актер и еще более поразительный человек Ричард Маккинни. Он писал в то время докторскую диссертацию «Торговые гильдии и религиозные братства в государстве и обществе Венеции 1620-х» и, хоть добрался только до середины ее, уже бегло говорил не только на итальянском, но и на венецианском, а это совсем другой язык. Ожидая, когда соберется труппа (он, как и я, всегда отличался пунктуальностью), Ричард быстрым шагом прохаживался взад-вперед, выпевая каждую ноту увертюры к моцартовскому «Дон Жуану». Если ко времени ее окончания кворума еще не наблюдалось, Ричард переходил к вступительной арии Лепорелло и продолжал исполнять оперу, идеально воспроизводя по памяти каждую ее партию, пока не собирались все актеры. Однажды Ариэль, что-то такое напутавший со временем и местом сбора, опоздал на полчаса (возможности послать текстовое сообщение или позвонить в то время не существовало), и, когда он наконец появился, красный и запыхавшийся, Ричард прервал пение и гневно повернулся к нему:
– Сколько сейчас времени, как по-твоему? Уже и Командора убили, и Оттавио поклялся на его крови, что отомстит.
Актером Ричард был великолепным – для человека столь молодого (редеющие надо лбом волосы и притворная сварливость тянули лет на пятьдесят, хотя больше двадцати трех или четырех быть ему никак не могло). Короля Лира он играл просто поразительно, а за его помешательством на темпе и на громкости голоса («Все, что требуется, – говорил он, – это подойти к краю сцены и заорать во все горло») крылась истинная артистичность. Однажды он устроил всей труппе выволочку за то, что она затянула представление на пять лишних минут. «Не-мать-вашу-простительно! Каждая добавочная секунда – это новая струя мочи, орошающая могилу Шекспира».
Как-то раз я увидел Иэна Софтли сидевшим на корточках перед Барри Тейлором, который играл Калибана.
– Ты знаешь такого панковского поэта – Джона Купера Кларка? – негромко спросил Иэн, вникая грустным взором в глаза Барри.
– Э-э, да…
– Я думаю, что мы можем наделить Калибана чем-то вроде его уличного буйства. Чем-то вроде его гнева, так?
– Э-э…
– Ой, забудь об этом, – вмешался в разговор Ричард, прогуливавшийся туда-сюда, крепко сцепив за спиной руки. – Просто выйди к краю сцены и повизжи от души, полепечи какую-нибудь невнятицу.
При всем моем уважении к Иэну и Джону Кларку Куперу, я думаю, что ни один из актеров, исполнявших роль Калибана за прошедшие со времени создания «Бури» 400 лет, более толкового совета не получал.
В одно из утр я заметил на улице плакат, извещавший о выставке в Музее Фицуильяма. Там собирались показать рисунки, картины, гравюры и письма Блейка, которые, вследствие их чувствительности к свету, долгое время пролежали в закрытых ящиках. Я рассказал о выставке Ричарду и спросил, пойдет ли он.
– Уильям Блейк? – ответил Ричард. – Рисовать не умел, раскрашивать тоже.
Сейчас Маккинни – профессор истории Эдинбургского университета. Надеюсь, его там ценят по достоинству.
Как-то раз меня остановил посреди «Волнат-Три-Корта» Дэйв Хаггинс:
– Знаешь, этим вечером на ваш спектакль приедет моя мама.
– Правда? – Дэйв к театральному миру не принадлежал, а зачем маме смотреть спектакль, в котором не участвует ее сын?
– Да. Она актриса.
Я порылся в памяти, пытаясь найти в ней какие-либо сведения об актрисе по фамилии Хаггинс. И не нашел никаких.
– Э-э… ладно. Это хорошо.
– Ага. И папа тоже.
– Слушай, а я могу их знать?
– Да вряд ли. Разве что по псевдонимам. Она – Анна Масси, а он – Джереми Бретт.
– Н-но… Боже милостивый!
Анна Масси решила посмотреть на мою игру? Ну, не то чтобы на мою, но все же – посмотреть спектакль, в котором я играю.
– Но отца твоего на спектакле не будет, так?
– Нет, они разведены. Он гей.
– Правда? Правда? А я и не… Ладно. Господи. Чтоб я пропал. С ума сойти.
И я затрусил дальше, онемев от волнения.
Мы отыграли под порхающими летучими мышами не то четыре, не то пять представлений; Ариэль носился по двору, Калибан визжал и лепетал, я басил, Просперо выходил вперед и орал во все горло, Анна Масси благосклонно аплодировала.
А тем временем я помогал готовить Майский бал.
Так уж сложилось, что «Покровительницей» – она же «Визитерша» – «Куинза» становится, что вполне отвечает его названию, та, кому выпадает в данное время исполнять обязанности королевы, – а став «Визитершей», эта женщина остается ею до своей кончины. С 1930-х до 1950-х королевой была, разумеется, Елизавета, супруга Георга VI. После его смерти она, получившая титул королевы-матери, продолжала исполнять эту должность. Что и привело ко всему дальнейшему.
Мы с вами находимся на заседании комитета по подготовке Майского бала. Большую часть времени занимает, как и следовало ожидать, обсуждение разного рода частностей: как устроить рулетку, не нарушив закона об азартных играх, кому надлежит сопровождать группу «Бумтаун Рэтс» до шатра, в котором она будет переодеваться, хватит ли льда в шампанском баре – в общем, обычные административные пустяки. Затем председатель обращается ко мне:
– Ты уже получил приглашения в «Магдалину» и «Тринити»?
– Да – и в «Клэр» тоже.
Одна из приятных сторон работы в комитете Майского бала состояла в том, что ты получал бесплатные билеты на Майские балы других колледжей. Помимо нашего, я собирался побывать на балу «Клэр» – одного из красивейших кембриджских колледжей, на первом курсе которого училась моя двоюродная сестра Пенни, – и на двух самых великолепных: в «Тринити» и в «Магдалине». Великолепие их было таким, что на этих балах присутствовали ведущие колонок светской хроники и фотографы из «Татлера» и «Харперс Куин». На балы «Клэр» и «Куинза» можно было являться и в обычных костюмах, но «Тринити» и «Магдалина» настаивали на фраках. Для компаний, сдававших напрокат фраки, эти балы были золотым дном. Один только «Кингз», в котором учились и мужчины, и женщины, кичась своей радикальностью и прогрессивностью, Майских балов не устраивал. Его летний прием носил уныло буквалистское название «Июньский праздник Кингза».
– Хорошо, – говорит председатель комитета. – Ах да. Еще одна мелочь. Я получил записку от доктора Уолкера – насчет того, что, если королева-мать вдруг умрет, колледжу придется объявить недельный траур, на время которого любые развлечения и праздники будут отменены, а уж Майский бал тем более. Ты не мог бы выяснить, как нам застраховаться на этот случай?
– Застраховаться? – Я постарался произнести это небрежно и бесстрастно – так, точно страхование было моим привычным занятием еще с младенческих лет. – А… ну правильно. Да. Конечно. Хорошо.
Заседание заканчивается, я вхожу в будку телефона-автомата и начинаю обзванивать страховые компании.
– «Сан лайф», могу я вам чем-то помочь?
– Да. Я по поводу страхового полиса…
– Что вы хотите застраховать – жизнь, машину, вашу компанию, собственность?
– Ну, вообще-то, ни то ни другое.
– Страховка от несчастий на море, во время путешествия, медицинская?
– Опять-таки, нет. Мне нужна страховка на случай отмены праздника.
– Приостановки?
– Э-э… это так у вас называется? Пожалуй, да, приостановки…
– Подождите, пожалуйста…
Я жду, и в конце концов в трубке раздается усталый голос:
– Особые услуги, чем могу быть полезен?
– Я хочу застраховать празднование… По-моему, у вас это называется «приостановкой».
– Да? Празднование какого рода?
– Ну, прием.
– На открытом воздухе, так?
– В общем, это бал. Все происходит главным образом на лужайках, в палатках, но кое-что и в здании.
– Понятно… И вы хотите застраховаться на случай дождя. Приостановка будет частичной или полной?
– Нет, на случай не дождя, а определенного события в королевской семье.
– Простите?
– Да не за что. Я имею в виду… ну, в общем, мне нужна страховка на случай смерти королевы-матери.
Я слышу, как трубка падает на стол, потом мой собеседник дует в нее.
– Похоже, линия неисправна. Мне послышалось… ладно, неважно. Вы не могли бы повторить ваши слова?
Сейчас, в двадцать первом веке, в мире осталось, скорее всего, не больше двух страховых компаний, но в 1979-м их насчитывались десятки. Я обзваниваю все, о каких что-либо слышал, и с десяток тех, о коих не слышал ничего. И в каждой, как только я добираюсь до страхового агента, которому удается понять, что мне требуется, он просит меня перезвонить попозже. Я решаю, что этим агентам необходимо проконсультироваться с начальством. По-видимому, страхование от приостановки – дело не самое простое.
Разумеется, такое страхование – это род азартной игры. Вы делаете ставку (которую страховые компании называют премией) и, если ваша лошадь приходит первой (сгорает ваш дом, или у вас крадут машину, или умирает член королевской семьи), получаете выигрыш. Соотношение между премией и тем, что вы получаете, определяется сопоставлением ценности страхуемой вещи (денежным возмещением) и шансов на то, что она может пострадать, или статистической вероятностью такого исхода. Букмекеры используют для определения своих цен форму и родословную лошади плюс историю ставок на нее; страховые компании – аналогичную смесь рыночных тенденций, собственной истории и списков прецедентов, которые называются у них «актуарными таблицами». Это я понимаю. Если бы я пожелал получить страховку от приостановки по причине снегопада и гололеда, они поинтересовались бы ценностью Майского бала и поняли, что в случае его отмены им пришлось бы раскошелиться на 40 000 фунтов стерлингов. Они выяснили бы также, что в начале июня метели случаются крайне редко, даже в Кембридже, и потому взяли бы с меня малую часть от малой части одного процента денежного возмещения: 20 фунтов – это не бог весть что. Но с другой стороны, только идиот надумает страховаться на случай события столь маловероятного. Что им взять за страховку от дождя, страховщики решили бы, посоветовавшись с метеорологами, изучив местную таблицу осадков и обнаружив в итоге, что шансы дождя составляют, ну, скажем, пятьдесят на пятьдесят, отчего премия подскочила бы до 20 000 фунтов. Но опять-таки, каким нужно быть идиотом, чтобы устраивать в Англии с ее переменчивой погодой летний прием, который придется отменить, если вдруг разверзнутся небеса? Полисы на случай приостановки выписываются не так чтобы часто, однако в тех случаях, когда дело касается таких природных катастроф, как изменение погоды, пожары и землетрясения, существуют вполне очевидные способы принятия связанных с ними решений о ценах. А вот смерть матушки монарха… как прикажете вычислять ее шансы? Даже при том, что матушке уже семьдесят девять лет.
Я решил дать компаниям три часа – каждой, – а по истечении оных позвонить, чтобы выяснить их котировки.
Заглядывали ли служащие в семейную историю клана Боуз-Лайон, дабы выяснить сроки жизни его членов? Или, может быть, звонили в «Кларенс-хаус», справляясь о здоровье, диете и режиме прогулок королевы-матери? Учитывали ее широко известную любовь к джину и «Дюбонне»? Я могу лишь воображать, какие совещания проводили они в своих конторах.
Актуарии каждой компании, в какую я перезванивал, придерживались, похоже, до крайности мрачных взглядов на способность старушки протянуть ближайшие несколько месяцев: шансы, что она доживет до середины июня, составляли, по их мнению, 20, 25, 23 процента. Соответственно, и премии ими запрашивались немереные. Даже самая дешевая, 20-процентная премия, – далеко выходила за пределы наших возможностей. Весь мой бюджет состоял из 50 фунтов.
– Боюсь, – сказал я председателю комитета, вернувшись к нему после того, как произвел последний звонок, – нам остается только молиться за здравие ее величества. А если она все же умрет, я постараюсь утаить случившееся от колледжа, пусть даже мне придется выкрасть из него все газеты и радиоприемники и запереть их в каком-нибудь подвале.
– Может быть, и придется, – ответил председатель, и молодое чело его покрылось морщинами тревоги.
Не думаю, что со времен Боудикки[56] за жизнь королевы молились с таким усердием. Как это ни печально, королева-мать скончалась, но – на наше тогдашнее счастье, – спустя двадцать три года. И, покинув сей мир в 2002 году, она заботливо сделала это в марте, погрузив колледж в траур, который завершился задолго до Майской недели. Именно за такие проявления доброты и участливости многие и любили эту женщину на всем протяжении ее долгой, полной событий и исполненной энергии жизни. Где-то в 1990-х я, сидя рядом с ней на званом обеде, надумал было поблагодарить ее от имени колледжа за заботливость, с которой она отложила свою кончину, однако стеснительность и здравый смысл удержали меня от этого.
Еще одной приметной особенностью кембриджского Пасхального триместра (ибо так именовался там третий триместр учебного года) было «Майское ревю» – представление, которое устраивал клуб «Огни рампы». За 130 лет своей истории он вывел в люди целые поколения авторов и исполнителей комического жанра. А его майское представление в театре «Артс» обратилось в ежегодный ритуал. Если вы были человеком «респектабельным», то относились к нему пренебрежительно. «Наверняка они в этом году ерунду какую-нибудь покажут» – так полагалось вам сказать своему спутнику или спутнице, увидев извещающую об этом представлении афишу, да еще и нос наморщить. И фраза эта неукоснительно произносилась каждый год. Ее можно было услышать, когда «Огнями рампы» руководил Джонатан Миллер, или Питер Кук, или Дэвид Фрост, не говоря уже о Клизе, Чепмене и Айдле и минуя Дугласа Адамса, Клайва Андерсона и Грифа Риса Джонса, Дэйва Баддьела и Роба Ньюмена, Дэвида Митчелла и Роберта Уэбба – в общем, во все года по нынешний включительно. Если же вы были человеком обычным, вам такие циничные замечания даже в голову не приходили, а день «Майского ревю» представлялся еще одним интереснейшим днем кембриджского календаря. Я не был ни респектабельным, ни даже обычным – просто слишком занятым «Бурей» и прочим, чтобы позволить себе потратить время на это представление.
Услышав, что кто-то набирает актеров для постановки «Царя Эдипа», намереваясь показать его в Эдинбурге, я решил сходить на прослушивание. Я побасил, повышагивал, поразмахивал руками и повитийствовал перед режиссером, Питером Рамни, и ушел с ощущением, что, похоже, малость переборщил. На следующий день в моем почтовом ящике обнаружилась записка от Питера, предложившего мне сыграть Эдипа. И до конца триместра я носился по Кембриджу, гудя, точно жук в бутылке.
Наверное, в какой-то из дней этого триместра мне пришлось и экзамены сдавать. «Предварительные» – по-моему, так они называются. Ничего о них не помню. Ни где они происходили, ни какие на них предлагались вопросы. Должно быть, я их сдал, поскольку ни каких-либо осложнений для меня, ни строгих бесед с университетским начальством за ними не последовало. Моя жизнь в Кембридже протекала очень приятно и без всяких помех со стороны «учебного процесса»: университет, хвала небесам, это не то место, в котором тебя подвергают профессиональному обучению, никакая подготовка к трудовой жизни и карьере тебе там не грозит, в университете ты получаешь образование, а это совсем другая история. Настоящее образование подстерегает тебя не в лекционной аудитории и не в библиотеке, а в жилищах друзей с их нешуточными шалостями и радостными разговорами. Вино может быть наставником более мудрым, чем чернила, а упражнения в остроумии зачастую лучше учебников. Такой, во всяком случае, была моя теория, и я старательно следовал ей. Столь безмятежный и возвышенный взгляд на образование уже начинал выводить из себя наше новое политическое руководство. В конце концов, Тэтчер была инженером-химиком и юристом, а и то и другое требовало лишь качеств мистера Грэдграйнда[57] и их тренировки, но не требовало никакого образования, – что она и показала. А наша разновидность свободного обучения, как они это называли, наша приверженность к элитарной традиции гуманитарных наук, наше заносчивое афинское сибаритство представлялись им дурной травой, которую должно выполоть с корнем. Так что дни этой травы были сочтены.
Настал день Майского бала «Куинза» 1979 года. Я облачился во фрак, который арендовал на неделю, и изготовился к… ну, в общем, к балу. Мы – счастливые, раскрасневшиеся, гордые и возбужденные члены комитета – встретились за полчаса до начала праздника, чтобы выпить шампанского. Десять минут спустя я, сражаясь за каждый вдох, уже лежал с кислородной маской на лице в летевшей к больнице «Адденбрук» карете «скорой помощи». Проклятая астма. На то, чтобы понять причину этих приступов, у меня ушло еще два года. Как правило, они настигали меня на свадьбах, празднованиях чьих-то именин, «охотничьих балах» и прочих торжествах в этом роде. Поскольку там хватало цветов, окруженных облачками летней пыльцы, мне даже в голову не приходило, что лицо мое синеет, а легкие отказываются работать всего-навсего из-за шампанского. Аллергия из разряда нелепых, но человек же не сам их выбирает.
Укол адреналина, сделанный мне в «Адденбруке», подействовал мгновенно и так живительно, что к десяти я уже возвращался на такси в «Куинз», и только два лежавших в карманах респиратора, выданных на всякий пожарный случай, отчасти портили покрой моих брюк. Меня переполняла решимость не пропустить ни одной из оставшихся минут праздника.
Майские балы традиционно заканчиваются завтраком, и многие их участники любят встречать утреннюю зарю на Кеме. Я еще и в том юном возрасте был сентиментальным, слюнявым дураком, слезливым до безобразия. Таким остался я и поныне и, наверное, никогда не увижу в картине летнего утра на реке, по которой молодые люди в арендованных нарядах катают на плоскодонках своих любимых, ничего кроме мучительной романтичности, пронзительной прелести и красоты, от которой у меня замирает сердце.
Каледония 1[58]
По окончании триместра я, как обычно, поехал в Северный Йоркшир, чтобы некоторое время преподавать там латынь, судить матчи второй футбольной сборной «Кандэлл-Мэнор», готовить спортивные площадки к Дню спорта и – в то немногое свободное время, какое у меня оставалось, – учить роль Эдипа и реплики нескольких персонажей пьесы Чарльза Маровица «Арто на Родосе», в постановке коей я, возможно, по глупости согласился участвовать. Говорю «по глупости», потому что в течение двух недель мне приходилось – после того как над «Арто» опускался занавес, – пулей лететь туда, где через полчаса должно было начаться представление «Эдипа», и так каждый день. Давние завсегдатаи Эдинбурга говорили, что я всякий раз поспевал едва-едва, ведь мне приходилось снимать один сложный костюм и облачаться в другой, смывать один сложный грим и накладывать другой, новый, однако это «поспевать едва-едва» мне больше всего и нравилось.
Под конец лета Эдинбург на три недели обращается в мировую столицу студенческого театра. Мне еще предстояло играть на этом именуемом «Фринджем»[59]фестивале каждый год из последовавших пяти. Большинство тех, кто на него приезжает, мгновенно влюбляются и в город, и в фестиваль. Первый дня два ваши икроножные мышцы побаливают от непривычно крутых подъемов и спусков по улицам Эдинбурга, его бесчисленные каменные ступеньки и узенькие переулки застают эти ноги врасплох, – особенно если вы привыкли к простым, ровным улицам городов Восточной Англии и их сидячему, по преимуществу, образу жизни, – и не просто застают врасплох, но поражают их, кажутся им надругательством. Веющая стариной мрачность высоких жилых домов Эдинбурга, их каменные лестницы и пугающе пустые фронтоны внушали мне чувство, что я могу в любую минуту увидеть Бёрка и Хэра,[60] мастера Броуди[61] или мистера Хайда, поднимающимися, ворча что-то, по каменным ступеням Грассмаркета. Никого более страшного, чем подвыпившие молодые люди, державшие в руках большие полистироловые тарелки, наполненные печеной картошкой с сыром, по ним, разумеется, не поднималось. В те дни продаваемый на вынос печеный картофель был наипростейшей разновидностью пищи, которой студенты набивали свои животы. Шотландия и вправду казалась совершенно другой страной. Другой была здесь диета: помимо картошки и курятины, торговавшие ими навынос магазинчики предлагали и более изысканные specialité du pays [62] – батончики «Марс», «Фургонные колеса» и шоколадки «Кёрли-Вёрли», все основательно прожаренные. Другими были шотландские банкноты, язык, климат, свет – даже сигареты «Кенситас» и те казались незнакомыми. Наиболее популярным напитком было здесь «хэви» – это такое горькое пиво, во всяком случае, нечто пенистое, навевающее смутные представления о пиве.
По всему городу, на каждой стене, витрине, фонарном столбе или двери красовались афиши, извещавшие о показах драм, комедий и не имеющих точного определения действ, которые могли сочетать в себе все что угодно – цирк, мюзик-холл, сюрреалистские игры с мыльными пузырями и уличный балет под барабанную музыку, маоистские акробатические танцы, транссексуальные оперетты и жонглирование цепными пилами. Исполнители этих представлений одевались почуднее и носились по улицам, предлагая добродушным, но несговорчивым прохожим свои программки и пригласительные билеты. В день открытия по Принцес-стрит медленно проплывало, двигаясь на восток, шествие. Где-то в городе – так нас, во всяком случае, уверяли – проходил настоящий, официальный фестиваль: профессиональные театральные труппы и оркестры давали в красивых концертных залах и театрах спектакли и концерты для взрослых, но мы ничего такого не видели и знать не знали, мы были «Фринджем», огромным грибовидным организмом, который пронизывал своими нитевидными отростками всю плоть Эдинбурга, проникая в самые жалкие ночлежки, в немыслимые сараи, в халупы, в склады и на пристани, в каждую церковь, в любое функциональное пространство, если, конечно, в нем находилось место для начинающего фокусника и хотя бы трех стульев.