ИНТЕРЬЕР МИНИСТЕРСТВА АВИАЦИИ – ВЕЧЕР, 1940 8 страница
Клубная комната «Огней рампы» была длинной и низкой, на одном конце ее располагалась сцена с осветительным оборудованием, на другом – подобие бара. По стенам висели плакаты давних ревю и фотографии прежних членов клуба. Все они, в их спортивных и твидовых куртках, черных свитерах или ветровках, ученых очечках в черной оправе на носах и с зажатыми в губах сигаретами, выглядели людьми куда более взрослыми, чем мы, куда более умными, одаренными и уж тем паче искушенными. Они походили скорее на французских интеллектуалов «с Левого берега» или авангардных джазистов, чем на студентов из комедийной труппы. Питер Кук, Джонатан Миллер, Билл Одди, Джон Клиз, Дэвид Фрост, Джон Берд, Джон Форчен, Элеанор Брон, Мириам Маргулис, Дуглас Адамс, Джермен Грир, Клайв Джеймс, Джонатан Линн, Тим Брук-Тейлор, Эрик Айдл, Грэхем Чепмен, Гриф Рис Джонс, Клайв Андерсон…
«Здесь приходит конец традиции», – бормотали мы с Хью, поглядывая на них в поисках вдохновения и обнаруживая, что они на нас тоже поглядывают. Такая традиция, такая богатая история, как у «Огней рампы», была отчасти источником вдохновения и поддержкой, а отчасти неодолимым препятствием и невыносимым бременем.
Ни Хью, ни я и на миг не задумывались всерьез о какой-либо карьере в комедии, драме или иных отраслях шоу-бизнеса. Я, если бы мне удалось сдать выпускные экзамены с отличием, скорее всего, остался бы в Кембридже, написал докторскую диссертацию и посмотрел, что я в силах предложить миру науки. В самых потаенных уголках моей души теплилась надежда, что, какую бы работу ни предложил мне университет, я смогу – сверх нее, под ней или сбоку – писать пьесы и книги. Хью уверял, что подумывает о месте в полиции Гонконга. В этой коронной колонии разразилась пара коррупционных скандалов, и, полагаю, он воображал себя подобием Серпико – человеком в измятых белых шортах, одиноким честным копом, который делает грязную, грязную работу… Что касается Эммы, никто из нас не сомневался, что она, окончив университет, вступит на путь, ведущий в мир звезд. У нее и агент уже имелся. Устрашающий господин по имени Ричард Армитаж, водивший «бентли», куривший сигары и щеголявший итонским галстуком, подписал с ней контракт и внес ее в списки актеров, представляемых его компанией «Ноэл Гей Артистс». Помимо прочих, эта компания представляла и Роуэна Аткинсона. Так что будущее Эммы было определено.
Из сказанного вовсе не следует, что ни я, ни Хью никаких честолюбивых надежд не питали. Питали, но в странно негативной форме, по которой были большими специалистами: мы надеялись, что не выставим себя дураками. Что наше шоу не назовут худшим из показанных «Огнями рампы» за многие годы. Что нас не станут высмеивать и поносить в колледже и в университетских газетах. Что мы не покажемся никому дурачками, мнящими себя профессиональными звездами шоу-бизнеса. Что мы не провалимся.
В первые две недели знакомства мы дописали до конца сценарий «Снежной королевы». Я сочинил также монолог для Эммы, получившей роль помешанной, противной, плохо пахнувшей Чародейки. Кэти играла героиню, Герду, а Ким, поднявшийся до роли Первой Дамы Пантомимы, оказался словно для нее и рожденным и играл нечто вроде удивительной тещи Леса Даусона. Я изображал тупицу-англичанина по имени Монтгомери Фозерингтон-Фитцуэлл, девятого графа Сомнительного Свойства, которому, по счастливой случайности, петь ничего не приходилось. Австралиец Адам Стоун из «Сент-Катеринз» играл Кая, друга Герды, Аннабель Арден исполняла заглавную роль Снежной королевы, а чрезвычайно смешной первокурсник Пол Симпкин – круглолицего шута. Еще одного талантливого молодого человека по имени Чарльз Харт мы определили в хор. Впоследствии он приобрел славу и незначительное, если честно сказать, состояние как либреттист мюзиклов Эндрю Ллойда Уэббера «Призрак оперы» и «Любовь не умрет никогда». Грег Сноу, наш способный любого насмешить до упаду знакомый из «Корпус-Кристи», также участвовал в хоре и то забавлял Хью, то приводил его в отчаяние своей манерностью и даром стервозности, который Грег развил до уровня высокого искусства.
Хью приложил руку к музыке, я – палец к текстам двух-трех песенок, однако бóльшую часть ее написал и аранжировал студент по имени Стив Идис, подружка которого, Кэти Белл, несмотря на ее подверженность жестоким приступам астмы, танцевала и пела в хоре как обезумевшая канканистка.
Пантомима получила вроде бы хороший прием, и к наступлению Великопостного триместра мы с Хью уже начали писать тексты «Ночного ревю», для которого Хью придумал название «Воспоминания лисы». Хью раздражало, что никто, похоже, не замечает содержавшейся в нем отсылки, однако название представлялось достаточно хорошим и тем, кто о Зигфриде Сассуне[85]слыхом не слыхивал. Названия, как все мы довольно быстро обнаруживаем, штука фантастически бесполезная. Вы можете давать их так, как американские индейцы дают имена своим детям – по первому, что увидите из окна: «Бегущий Бык», «Длинное Облако» или «Припаркованные Машины». Да хоть бы и «Первое, Что Я Увидел Из Окна». И вообще говоря, мне это нравится. Как-то раз я обнаружил в клубной комнате «Огней рампы» потрепанную тетрадку. На обложке ее было от руки написано: «Названия, предлагаемые для ревю Майской недели». В эту тетрадку заносили приходившие им в голову названия представители нескольких поколений. Больше всего мне понравилось «Капитан Отсос-Дудкин». Я с самого начала заподозрил, что придумал его Эрик Айдл. Много лет спустя я спросил его об этом; он такого названия не помнил, но согласился, что оно вполне в его духе, и даже вызвался принять авторство на себя – особенно если ему будут светить за это какие-нибудь отчисления.
Более-менее напротив «Киз-колледжа» находился ресторанчик «Каприз». На протяжении нескольких поколений это непритязательное заведение привлекало студентов хорошими дешевыми ужинами и долгими, ленивыми воскресными завтраками. В один прекрасный день оно совершенно неожиданно закрылось и окуталось строительными лесами. А через две недели открылось снова, обратившись в нечто такое, чего я никогда не видел и не посещал: гамбургер-бар. По-прежнему называвшееся «Капризом», оно стало обителью нового гамбургера «Капризник» – двух говяжьих котлет, густо политых островато-сладковатым сливочным соусом, увенчанных ломтиками корнишонов и прихлопнутых сверху третьей палубой в виде посыпанной кунжутным семенем булочки; все это подавалось на тарелках из пенополистерола и сопровождалось жареной картошкой, которая теперь называлась «фри», и взбитым мороженым, именовавшимся «молочным коктейлем». На кассах «Каприза» были отведены для каждого из блюд особые кнопки, позволявшие бойким продавцам в бумажных шапочках нажимать одну, скажем, для «Капризника», другую для молочного коктейля или «фри» – и цены каждого блюда автоматически складывались в общую. Мы входили в «Каприз», точно в космический корабль пришельцев, и, как ни стыдно мне в этом признаться, я полюбил его до безумия.
Установился целый ритуал. Проведя предвечерние часы в А2 за игрой в шахматы, разговорами и курением, мы – Хью, Кэти, Ким и я – покидали «Куинз», доходили до Тринити-стрит и вступали в «Каприз», а из него отправлялись в клубную «Огней рампы», радостно помахивая парой бумажных пакетов, наполненных нашей добычей. Я с наслаждением расправлялся с двумя «Капризниками», стандартной порцией «фри» и банановым молочным коктейлем. Обычный заказ Хью состоял из трех «Капризников», двух больших «фри» и того, что не доедали более субтильные Кэти и Ким. Годы занятия греблей и аномально высокий расход калорий, коего они требовали, наделили Хью колоссальным аппетитом и способностью скоростного переваривания пищи, и поныне приводящими в оторопь каждого, кому случится понаблюдать за этим процессом. Я нисколько не преувеличу, сказав, что он может уничтожить бифштекс весом в 24 унции за время, которое уйдет у меня, также едока не из самых медлительных, на то, чтобы отрезать от точно такого же бифштекса два кусочка, прожевать их и проглотить. Когда Хью возвращался в его гребной год с реки, Кэти готовила для него одного мясную запеканку по рецепту, рассчитанному на шестерых, и добавляла к ней сверху четыре зажаренных яйца. И Хью приканчивал это блюдо, пока она возилась со своим супом и салатом.
Телесная крепость, коей Хью обзавелся, готовясь к университетским «Гребным гонкам», меня, можно сказать, зачаровывала. Дистанция, которую лодки проходят на этих соревнованиях, намного, намного длиннее стандартной, и для одоления ее требуется огромная выносливость, сила и напряжение воли.
Помню, я как-то сказал ему:
– По крайней мере, репетируя ее каждый день, ты, наверное, наслаждался ощущением собственной подтянутости.
– М-м, – отозвался Хью, – во-первых, я сказал бы «тренируясь», а не «репетируя», а во-вторых, никакой подтянутости никто в это время не ощущает. На тренировках выкладываешься настолько, что все остальное время пребываешь в состоянии вялого, тупого оцепенения. Оказавшись на воде, ты рывком приводишь себя в действие, но, когда все кончается, цепенеешь снова. В общем и целом все это – бессмысленная, дурацкая мука.
– И потому ее лучше оставить каторжникам и галерным рабам, – сказал я.
Но как гордился бы я собой, если бы смог когда-нибудь совершить нечто, сопряженное с такими же редкостными усилиями, устрашающим трудом, запредельным, диким напряжением сил, каких требуют подготовка к «Гребным гонкам» и участие в них.
В клубной Хью, покончив с последними крохами «Капризника» и остатками молочных коктейлей, садился за пианино, а я наблюдал за ним с еще пущими восхищением и завистью. Он наделен безошибочным музыкальным слухом, позволяющим безо всяких нот играть что угодно с полной и безупречной гармонизацией. Собственно говоря, нот он читать и не умеет. Гитара, пианино, губная гармошка, саксофон, ударные – я слышал, как Хью играл на всем этом, слышал, как он пел блюзовым голосом, за обладание коим я отдал бы обе ноги. Наверное, меня это должно было донимать, однако на самом деле я безумно гордился им.
Мне до чрезвычайности повезло в том, что при всей красоте, талантливости, забавности, обаянии и уме Хью, он ни единого раза не породил во мне ни малейшего эротического возбуждения. Какой катастрофой могло бы стать оно для нас обоих, каким мучительным затруднением, каким гибельным бедствием для моего счастья, его спокойствия и общего нашего будущего комедийных партнеров. А так наше мгновенно возникшее расположение и симпатия друг к другу развились в глубокую, неисчерпаемую и совершенную взаимную любовь, которая за последние тридцать лет лишь усилилась. Он – лучший и умнейший человек, какого я когда-либо знал, как пишет Ватсон о Холмсе. Пожалуй, на этом мне лучше и остановиться, пока я не залился, как последний дурак, слезами.
Комедийные титры[86]
В клубной я впервые и выступил в «Курильщиках», лихорадочно сочинив большую часть моих текстов и терзаясь страхом насчет того, что вечер окажется слишком коротким для них. В то время скандал, разгоревшийся в связи с Энтони Блантом и «Кембриджскими шпионами»,[87] еще оставался предметом пересудов, и я сочинил, помимо прочего, сценку, в которой дон, коего изображал я, вербовал студента, Кима, в агенты секретной службы. Сочинил я и череду коротких номеров – большей частью гэгов, требовавших физического действия. Все, казалось мне, прошло в тот вечер, словно по волшебству, хорошо, доволен я был до упоения и наполнился новым могучим чувством уверенности в себе – словно открыл в моем теле целый набор мышц, о существовании которых до той поры даже не подозревал.
Несколько дней спустя я получил письмо от помощника режиссера «Недевятичасовых новостей» – нового скетч-шоу Би-би-си, как раз в то время создававшего Роуэну Аткинсону и его сотоварищам общенациональное имя. Один из продюсеров этого шоу, прошедший школу «Огней рампы» Джон Ллойд,[88] находился, когда я выступал в «Курильщиках», в зале, видел мои гэги и решил, что они могли бы сгодиться для «Недевятичасовых». Не соглашусь ли я продать их?
Придя в лихорадочное возбуждение, я уселся за машинку и отстучал следующее:
Пописав в общественной уборной, мужчина подходит к раковине, моет руки и начинает озираться в поисках полотенец. Таковые отсутствуют. Он пытается найти хоть что-то, чем можно вытереть руки. И опять ничего. Тут он замечает другого мужчину, стоящего спиной к нему у стены. Первый подходит ко второму и бьет его коленом в пах. Второй складывается вдвое и выдыхает струю жаркого от боли воздуха, в которой наш герой радостно сушит мокрые руки.
Ну да, я знаю. На бумаге этот номер выглядит так себе, однако он сработал на славу и в вечер «Курильщиков», и когда неделю или месяц спустя Мэл Смит и Гриф Рис Джонс показали его в «Недевятичасовых новостях». В ходе лет этот номер повторяли множество раз, да еще и включали в разного рода сборники «Лучшее того-то и сего-то». А я к концу десятилетия привык получать от Би-би-си чеки на менявшиеся самым нелепым образом суммы. «Сумма платежа: 1,07 фунта» – и тому подобное. Самая малая составляла 14 пенсов – за продажу прав Румынии и Болгарии.
Сразу после того, как я отослал этот текстик, в А2 появился – ради обычной игры в шахматы, кофе и трепотни – Хью. Я с гордостью поведал ему новость о том, что стал автором телевидения. Лицо Хью вытянулось.
– Ну, это означает, что мы твой гэг использовать больше не сможем, – сказал он, а глаза его добавили то, что вслух он из вежливости произносить не стал: «Кретин безмозглый».
– О. Про это я не подумал. Конечно. Проклятье. Черт. Жопа.
Шансы продать мое произведение телевидению взволновали меня до того, что мысль о невозможности его дальнейшего использования нами мне и в голову не пришла. «Не подумать» – одно из умений, в котором мне нет равных. И все же, увидев свое имя в титрах, бежавших по экрану после завершения эпизода, в котором показали тот гэг, я едва не задохся в крепких объятиях счастья.
Когда пришло время показа в ЛТК нашего «Ночного шоу» – «Воспоминания лисы», – в нем выступили Эмма, Ким, Пол, Хью и я, а кроме того, Хью добавил к нашей труппе высокую, светловолосую, худощавую и чрезвычайно одаренную девушку, которую звали Тильдой Суинтон. К миру кембриджской комедии, как таковому, она не принадлежала, однако актрисой была великолепной – стать и властность Тильды сделали ее превосходным судьей в скетче об американском суде, который Хью сочинил с моей, совсем небольшой, впрочем, помощью.
Какое все-таки удовольствие – вспоминать эту парочку студентов изображающими американцев на сцене ЛТК. Если бы тогда кто-то сказал нам, что в один прекрасный день Хью получит «Золотой глобус», сыграв в телевизионном сериале американца, а Тильда – «Оскара» за роль американки в художественном фильме,[89] мы приняли бы его за сумасшедшего.
Кук[90]
В предыдущий триместр Джо Уэйд, бывшая тогда Секретарем «Лицедеев», обратила мое внимание на то, что в Высокопостном триместре ее клубу, основанному молодым Алистером Куком в 1931 году, исполнится пятьдесят лет.
– Нам следует устроить прием, – сказала Джо. – И пригласить его.
Алистер Кук был известен своим тринадцатисерийным документальным фильмом, книгой «Персональная история Соединенных Штатов» и уже многие годы передававшимся по радио, любимым всеми циклом передач «Письма из Америки». Мы отправили ему на американское отделение Би-би-си письмо с вопросом, не собирается ли он в ближайшие месяцы посетить Британию и не сможет ли стать нашим почетным гостем на обеде, который мы устраиваем в честь полувекового юбилея театрального клуба, именно им, как он, быть может, помнит, и основанного. Этот клуб, добавили мы, ныне крепок и здоров как никогда и завоевал больше эдинбургских призов «Первый на Фриндже», чем любое другое университетское театральное общество страны.
Он написал в ответ, что в Британию приезжать не планировал. «Однако планы можно и изменить. Ваше письмо доставило мне такое удовольствие, что я непременно к вам прилечу».
В трапезной «Тринити-Холла» Кук сидел между мной и Джо, делясь с нами чудесными воспоминаниями о тех пришедшихся на конец двадцатых и начало тридцатых годах, которые он провел в «Джезус-колледже». Рассказывал о жившем прямо над ним Якобе Броновски:[91] «Он пригласил меня сыграть с ним в шахматы, а когда мы уселись за доску, спросил: “Вы в какие шахматы играете – в классические или в ультрасовременные?”».
Рассказывал о дружбе с Майклом Редгрейвом, который сменил Кука на посту редактора «Гранты», самого интеллектуального студенческого издания Кембриджа. И, рассказывая, записал на салфетке несколько слов. Когда пришло время тоста за «Лицедеев» и следующие пятьдесят лет их существования, Кук встал и, пользуясь этими не то тремя, не то четырьмя словами, как шпаргалкой, произнес тридцатипятиминутную речь, выдержанную в лучшем стиле «Писем из Америки».
Майкла Редгрейва и меня страшно сердило то, что Кембридж запрещал женщинам появляться на сцене. Мы устали от игравших Офелию смазливых итонцев из «Кингза». И считали, что пришло время все изменить. Я обратился к директрисам «Гертона» и «Ньюнема» с предложением создать новый, серьезный театральный клуб, в котором женщинам разрешено будет исполнять на сцене женские роли. Директриса «Гертона» приходилась не то тетушкой, не то кузиной, не то еще кем-то П. Г. Вудхаузу, женщиной она была устрашающей, но доброй. После того как она и директриса «Ньюнема» убедились в том, что побуждения наши чисты, эстетичны и благородны, каковыми они, разумеется, были только отчасти, обе согласились разрешить своим студенткам выступать в театре – так и появились на свет «Лицедеи». Едва по Кембриджу пошли разговоры о новом, позволяющем женщинам играть на сцене театральном клубе, сотни студентов-мужчин начали осаждать меня, умоляя дать им роль в нашей первой постановке. Помню, я проводил прослушивание. На него пришел студент «Питерхауса», прочитавший монолог из «Юлия Цезаря». «Скажите, – спросил я у него настолько благодушно, насколько смог, – что вы изучаете в университете?» «Архитектуру», – ответил он. «Вот за нее и держитесь, – сказал я. – Уверен, архитектор из вас получится великолепный». Студент этот и вправду получил диплом с отличием, однако теперь, всякий раз как я встречаюсь с Джеймсом Мейсоном,[92] он говорит мне: «Черт, надо было послушаться вас и держаться за архитектуру».
Легкость, плавность и обаятельность его речи совершенно заворожили зал. Алистер Кук был из тех людей, которые словно бы и рождаются только для того, чтобы свидетельствовать о тех или иных событиях. Известно, что в 1968-м он был в отеле «Амбассадор» и, когда Роберта Ф. Кеннеди сразила пуля, находился всего в нескольких ярдах от него. Он рассказал нам и еще об одном своем соприкосновении с политическим роком, которое произошло во время долгих каникул, последовавших за основанием «Лицедеев».
Я отправился с другом в пешую прогулку по Германии. Тогда это было в порядке вещей. С книгами, перевязанными кожаными ремешками и заброшенными за спину, мы бродили по лугам Франконии, останавливаясь во всех тавернах и гостиничках, какие попадались нам по пути. Как-то поздним утром мы оказались в маленькой баварской долине и нашли отличную пивную в заросшем геранями и лобелиями саду при милейшем старинном постоялом дворе. Пока мы сидели за столиком, попивая из кружек светлое пиво, по саду начали рядами расставлять стулья. Мы решили, что здесь вот-вот начнется какой-то концерт. Потом приехали две машины «скорой помощи». Водители и санитары вылезли из них, позевали, закурили, распахнули задние дверцы своих машин и замерли у них с таким видом, точно ничего необычного в их появлении нет. Начали собираться люди, и вскоре все стулья были заняты, а десятки тех, кому они не достались, стояли за ними или сидели, скрестив ноги, на траве перед маленькой временной сценой. Мы терялись в догадках о том, что же здесь должно сейчас произойти. Толпа явно предвкушала нечто волнующее, однако никаких музыкантов видно не было, а самым странным казалось нам присутствие санитаров. И наконец, к саду подъехали два огромных, открытых лимузина, «мерседесы», до отказа и даже сверх него набитые мужчинами в какой-то форме. Они повыскакивали на траву, а один из них, коротышка в длинном кожаном пальто, поднялся на сцену и заговорил, обращаясь к собравшимся в саду людям. Почти не зная немецкого, я не понимал большей части того, что он говорил, однако одну то и дело повторявшуюся им фразу уловил: «Fünf Minuten bis Mitternacht! Fünf Minuten bis Mitternacht! – Пять минут до полуночи! Пять минут до полуночи!» Выглядело все очень странно. Прошло совсем немного времени, и в толпе начали падать в обморок женщины, и санитары стали укладывать их на носилки и уносить в свои машины. Что же это был за оратор, если слова его с гарантией отправляли людей в обморок, чем и объяснялось заблаговременное появление машин «скорой помощи»? Закончив речь, оратор пошел по проходу между стульями и, дойдя до нашего столика, зацепил меня, высунувшегося, чтобы получше разглядеть его, в проход, локтем за плечо. Я едва не свалился со стула, но он успел схватить меня за то же плечо и удержать. «Entschuldigen Sie, mein Herr! – сказал он. – Прошу прощения, сэр!» Потом я не один год, увидев этого оратора в кинохронике, а он появлялся в ней все чаще, поскольку известность его разрасталась, сообщал сидевшей рядом со мной девушке: «Однажды Гитлер извинился передо мной и назвал меня сэром».
Когда вечер завершился, Алистер Кук крепко пожал мне на прощание руку и сказал:
– Рука, которую вы пожимаете, однажды пожала руку Бертрана Рассела.
– О! – ответил я, должным образом пораженный.
– Нет-нет, – продолжал Кук, – это еще не все. Бертран Рассел знал Роберта Браунинга. А тетушка Бертрана Рассела танцевала с Наполеоном. Вот как близки все мы к историческим личностям. Нас отделяют от них лишь несколько рукопожатий. Никогда не забывайте об этом.
Перед тем как уехать, он сунул в мой карман конверт. В конверте лежал чек на 2000 фунтов, выписанный на кембриджских «Лицедеев». К чеку была приложена записка: «Малую часть этих денег надлежит потратить на постановку спектакля, все остальное – на вино и бессмысленное бесчинство».
Колесницы 2
Одним февральским утром в А2 вошел, помахивая каким-то письмом, Хью.
– Вы ведь участвовали здесь в съемках фильма, так? – спросил он у меня и Кима.
– Ты это об «Огненных колесницах»?
– Ну да. В конце марта состоится премьера и прием в отеле «Дорчестер», и они хотят, чтобы их развлекали «Огни рампы». Что скажете?
– Оно и имело бы смысл, если бы сначала нам показали фильм. Тогда мы могли бы сделать о нем сценку или хоть как-то его обыграть.
Хью заглянул в письмо:
– Нам предлагают приехать в Лондон утром тридцатого, побывать после полудня на предварительном показе для критиков, потом порепетировать в бальном зале отеля и выступить во время торжественного обеда.
В Лондон мы приехали за день до события, я позвонил маме и рассказал ей о происходящем.
– А, «Дорчестер», – сказала она. – Сто лет в нем не была. Собственно, последнее его посещение я помню очень хорошо. Мы с твоим отцом пошли туда на бал, а он сорвался, потому что пришло сообщение об убийстве Джона Кеннеди и веселиться всем расхотелось.
В назначенный день основной состав «Огней рампы» расселся по практически пустому залу кинотеатра, где должен был состояться предварительный показ. Все мы полагали, что нам предстоит увидеть малобюджетную английскую стыдобищу. Выходя из зала, я смахнул со щеки слезу и сказал: «Либо у меня голова не в порядке, либо это фантастически здорово».
По-моему, все со мной согласились.
Мы на скорую руку состряпали вступительный скетч, в котором должны были выбегать на сцену, двигаясь, как при замедленной съемке. Стив Идис, обладавший слухом не худшим, чем у Хью, сумел запомнить сочиненную Вангелисом основную музыкальную тему фильма и с легкостью воспроизвел ее на фортепиано.
После того как мы промаялись пару часов в небольшом зале отельного ресторана, отданном в тот раз в распоряжение так называемой «старшей прислуги», нас наконец пригласили на сцену.
– Господа, леди и джентльмены, – сказал в микрофон распорядитель вечера, – они блистали в двадцатых и продолжают веселить нас в восьмидесятых. Кембриджские «Огни рампы»!
Наше замедленное появление под музыку из фильма, которую с пылом исполнил Стив, приняли очень хорошо, и мы, воодушевленные хохотом и аплодисментами публики, перешли к обычным нашим сценкам. И в какой-то момент обнаружили, что теряем публику. Шумок, шепотки, бормотание, потом заскрипели по полу ножки отодвигаемых стульев. Мужчины в смокингах и женщины в вечерних платьях начали торопливо перемещаться в дальнюю от сцены часть бального зала и… ну… попросту говоря… покидать его.
Нет, но не могли же мы играть настолько плохо, верно? Мы не только показывали эти сценки в Кембридже, но и давали вечера в Хаммерсмите, в «Студии Риверсайд». Я готов был поверить, что кому-то мы могли прийтись не по вкусу, однако такое массовое бегство смахивало на заранее отрепетированное оскорбление. Я встретился взглядом с Хью – глаза у него были дикие, вытаращенные, точно у прижатой к земле леопардом газели. Думаю, и мое лицо мало чем отличалось от его.
Обливаясь потом и волоча ноги, мы покинули сцену, уступив ее Полу, который бравой поступью приближающегося к гильотине аристократа направлялся, чтобы произнести свой монолог, к микрофону. За кулисами нас встретила Эмма, прошептавшая:
– Кто-то стрелял в Рональда Рейгана!
– Что?
– Все шишки «Твентис Сенчури Фокс» побежали к телефонам…
Поздно вечером я позвонил маме.
– Ну, значит, решено, милый, – сказала она. – Никто из членов нашей семьи больше в «Дорчестер» и носу не покажет. Америка нам ничего плохого не сделала.
Хор сбивает актера с роли[93]
А между тем в Кембридже Бриджид Лармур приступила в «Обществе Марло» к постановке «Бесплодных усилий любви». Это был прямой драматический эквивалент «Ревю Майской недели», которые показывали «Огни рампы», спектакль с большим (по любым меркам) бюджетом, ставившийся на сцене театра «Артс» – прекрасного профессионального театра с залом на пугающие 666 мест. Сочетание моей убедительной риторики и врожденного обаяния Бриджид позволило уговорить Хью сыграть первую его шекспировскую роль – Фердинанда, короля Наварры. Моему персонажу Шекспир дал в dramatis personae [94] лучшую, быть может, из всех его характеристик такого рода: «Дон Адриано де Армадо, причудливый испанец». Вот только причудливым испанцем я не был. Невесть по какой причине все мои попытки изобразить испанский акцент давали либо русский, либо итальянский, либо их дворняжью помесь. Мексиканский у меня худо-бедно получался, отчего мой Армадо стал необъяснимо причудливым мексиканцем. Главную роль, Бирона, исполнил замечательный второкурсник Пол Шлезингер, племянник великого кинорежиссера Джона Шлезингера.
Пьеса открывается длинным монологом Короля, объявляющего, что он и трое главных его придворных на три года отказываются от общества женщин и посвящают себя искусству и наукам. Очень скоро выяснилось, что у Хью и Пола имеются серьезные проблемы с неуправляемым смехом. Стоило им встретиться на сцене глазами, как оба утрачивали способность не то что говорить, но даже и дышать. На нескольких первых репетициях им это сходило с рук, а затем я заметил, что Бриджид начинает волноваться. Ко времени генеральной стало окончательно ясно, что Хью не сможет выговорить ни единого слова из своего вступительного монолога, если только не убрать Пола со сцены, что лишит сюжет всякого смысла, или не найти еще какое-то изобретательное решение этой проблемы. Угрозы и поношения никаких результатов не дали.
– Простите, – говорил каждый из них, – мы стараемся не смеяться, но тут что-то химическое. Вроде аллергии.
И тогда Бриджит пришла в голову счастливая мысль: пусть все участники этой сцены – Король, Бирон, Дюмен, Лонгвиль, вельможи и слуги – произносят вступительные слова вместе, подобием греческого хора. Неведомо почему, но это сработало, смех прекратился.
На последовавшей за премьерой вечеринке я услышал, как большой ученый, выдающийся знаток Шекспира поздравляет Бриджид с мыслью представить первый монолог Короля своего рода общей клятвой.
– Великолепная концепция. Вся сцена словно ожила. Блестяще.
– Спасибо, профессор, – даже не зарумянившись, отозвалась Бриджид. – Мне показалось, что так будет лучше.
Она встретилась со мной глазами, и лицо ее расплылось в широкой улыбке.
«Подпольные записи» и миг торжества[95]
Начался последний триместр. Еще один Майский бал. Последние «трайпосы» по английской литературе. «Ревю Майской недели». Вручение дипломов. Прощай, Кембридж, здравствуй, мир.
Для последних «Огней» перед началом работы над настоящим шоу «Курильщиков» я завербовал моего старого знакомца Тони Слаттери – и оказалось, что он чувствует себя на сцене как рыба в воде. Он буквально рвал публику на части песнями, которые пел под гитару, и замечательными монологами собственного сочинения. По словам давно обратившегося в фаталиста уборщика нашего зала, одна из зрительниц, слушая Тони, буквальным образом уписалась от смеха.
– Существует такое понятие, – сказал он, потряхивая над влажной подушкой кресла баночкой с чистящим порошком, – слишком смешно.
Я попытался уговорить присоединиться к нам и Саймона Била, однако он уже пел и играл в стольких постановках, что каждый его день был заполнен. Хотя я думаю, что он, скорее всего, считал комедийное шоу не вполне для себя подходящим. Мы завербовали Пенни Дуайер, с которой я работал в нескольких постановках «Лицедеев», – она умела петь, танцевать, выглядеть смешной и вообще делать едва ли не все на свете – и получили труппу, куда входили также я, Хью, Эмма и Пол Ширер. Нам предстояло сыграть «Ревю Майской недели» и затем отправиться с ним в Оксфорд и Эдинбург.