ГЛАВА I. Наука конкретного
Долгое время нам доставляло удовольствие ссылаться на языки, где отсутствуют термины для выражения таких понятий, как дерево или животное, хотя там можно найти все необходимые слова для подробного инвентаря видов и разновидностей. Однако, привлекая на помощь эти факты для подтверждения мнимой неспособности "примитивов" к абстрактному мышлению, с самого начала упускались другие примеры, свидетельствующие о том, что богатство абстрактных выражений не является достоянием лишь цивилизованных языков. Так, в чинук, языке северо-запада Северной Америки, абстрактные выражения используются для обозначения множества свойств либо качеств живых существ и вещей. "Такой способ, — как говорит Боас, — здесь встречается чаще, чем в каком-либо дротом известном мне языке". Предложение: "Злобный мужчина убил бедного ребенка" • — передается в чинук посредством: "Злоба мужчины убила бедность ребенка". Чтобы выразить мысль о том, что женщина пользуется слишком маленькой корзинкой, говорится: "Она вкладывает корни лапчатки в малость корзинки для раковин" (Boas 2, р. 657— 658).
Впрочем, в любом языке дискурс и синтаксис предоставляют резервы, необходимые для возмещения пробелов словаря. И тенденциозный характер аргументации, приведенной в предыдущем абзаце, вполне очевиден, если принять во внимание, что и противоположная ситуация, то есть такая, в которой наиболее общие термины берут верх над специфическими наименованиями, также использовалась для подтверждения интеллектуальной скудости дикарей: "Из растений и животных индеец дает наименования только полезным либо вредным видам; прочие классифицируются без различия как птица, вредоносная трава и т. д." (Krause, р. 104).
Сравнительно недавний наблюдатель подобным же образом полага- ет, что туземец дает наименования и воспринимает их только в отноше- нии своих потребностей: "Я вспоминаю еще о веселье, вызванном среди моих друзей на Маркизских островах... интересом (на их взгляд, совершенно глупым), проявленным ботаником нашей экспедиции 1921 г. к "вредоносным травам" без наименования ("без употребления"), которые он собрал и о которых желал узнать, как они называются" (Handy et Pukui, р. 119 n. 21).
Однако Генди сравнивает это безразличие к конкретике с тем, какое в нашей цивилизации специалист выказывает к феноменам, не относящимся непосредственно к сфере его интересов. И когда его сотрудница- туземка подчеркивает, что на Гавайях "каждая ботаническая, зоологическая либо неорганическая форма, о которой известно, что она имеет наименование (и персонализирована), это вещь... употребимая", она при этом добавляет: "тем либо иным образом" — и уточняет, что если "несчетное разнообразие живых существ моря и леса, метеорологических или морских феноменов не имеют названия", то это обусловлено тем, что их не считают "полезными или... достойными интереса". Эти последние термины не эквивалентны, поскольку один из них располагается в практическом плане, а другой — в теоретическом. Продолжение текста это подтверждает, усиливая второй аспект за счет первого: "Жизнь — это опыт, наделенный строгим и точным значением" (ibid., р. 119).
На деле концептуализация варьирует с каждым языком, и, как хорошо заметил в XVIII в. редактор статьи "Имя" в энциклопедии, использование более или менее абстрактных терминов является не функцией интеллектуальных способностей, а выражением интересов, не одинаково маркированных и детализированных в каждом отдельном сообществе в рамках национальной общности. "Поднимитесь в обсерваторию; там каждая звезда — не просто звезда вообще, это звезда созвездия Козерога, или Центавра, или Большой Медведицы и т. д. Зайдите в манеж, там у каждого коня есть собственное имя — Брильянт, Шалун, Горячий и т. д.". Впрочем, если бы даже замечание о так называемых примитивных языках, приведенное в начале главы, пришлось воспринимать в буквальном смысле слова, мы не смогли бы прийти к заключению о недостатке общих идей: слова "дуб", "бук", "береза" и т.д.— суть не менее абстрактные выражения, чем слово "дерево"; и из двух языков, один из которых располагает только этим последним термином, а другой многими десятками или сотнями терминов, обозначающих виды и разновидности, именно второй, а не первый при таком рассмотрении наиболее богат понятийно. Как и в специальных языках*, разрастание понятий соответствует неослабному вниманию к свойствам реальности, наиболее пристальному интересу к тем различениям, которые можно ввести. Эта жажда объективного познания образует один из наименее учитываемых аспектов мышления тех, кого мы называем "примитивными". Если оно (это мышление) редко направляется к реальностям того же уровня, к каковым привязана современная наука, то подразуме-
* Имеются в виду "языки" наук. — Прим. перев.
вает все же сопоставимые интеллектуальные действия и методы наблюдения. В обоих случаях мир является объектом мысли, по меньшей мере настолько же, как и средством удовлетворения потребностей.
Каждая цивилизация имеет тенденцию к завышенной оценке объективной направленности своего мышления, которая как бы никогда не отсутствует. Когда мы ошибочно полагаем, что дикарь исключительно руководствуется своими органическими либо экономическими потребностями, то упускаем из виду, что он адресует нам тот же самый упрек и что его собственная жажда познания выглядит для него более сбалансированной, чем наша: "Использование природных ресурсов, которыми располагали туземцы на Гавайях, было почти полным; гораздо большим, чем в нынешнюю коммерческую эпоху, которая беспощадно эксплуатирует определенные продукты, на какое-то время дающие финансовую выгоду, пренебрегая и часто разрушая все остальное" (Handy et Pukui, р. 213).
Бесспорно, товарное земледелие не тушуется перед ученостью ботаника. Но, пренебрегая вторым и принимая во внимание только первое, старая гавайская аристократия опять-таки повторяет ошибку в отношении туземной культуры в ущерб собственной выгоде, подобно тому, как это сделал Малиновский, когда утверждал, что интерес первобытных людей к тотеми-ческим растениям и животным вдохновляется лишь позывами их желудка.
* * *
Вот ответ для Океании двух уже цитированных авторов на замечание Тессмана в связи с фангами Габона, отметившего "точность, с какой они распознают малейшие различия видов внутри одного и того же рода" (с. 71): "Обостренные способности туземцев позволили им точно замечать родовые черты всех живущих природных видов, суши и моря, равно как и едва уловимые изменения природных явлений — ветра, освещенности, характера погоды, ряби на воде, изменения в прибое, водные и воздушные течения" (Handy et Pukui, р. 119).
Столь простой обычай, как жевание бетеля, предполагает у хануну Филиппин знание четырех разновидностей орехов арековой пальмы и восьми заместительных продуктов, пяти разновидностей бетеля и пяти заместительных продуктов (Conklin 3): "Вся или почти вся деятельность хануну требует интимной непринужденности в обращении с местной флорой и точного знания ботанических классификаций. В противоположность мнению, что общества, живущие в экономике пропитания, используют лишь малую долю местной флоры, здесь эта доля составляет около 93%" (Conklin 1, р. 249).
He менее верно это положение и в отношении фауны: "Хануну классифицируют местные формы птичьей фауны по 75 категориям... они различают около 12 видов змей... 60 типов рыб... более дюжины морских и пресноводных раков, столько же типов пауков и многоножек... Тысячи форм насекомых сгруппированы в 108 поименованных категорий, из них 13 для муравьев и термитов... Они различают более 60 классов морских
моллюсков и более 25 — земляных и пресноводных моллюсков... 4 типа пиявок, пьющих кровь..."; всего учтен 461 зоологический тип (ibid., р 67—70).
По поводу филиппинских пигмеев один биолог выразился следующим образом: "Характерная черта негритосов, отличающая их от соседних с ними христиан равнин, состоит в их неисчерпаемых познаниях растительного и животного царства. Это знание включает в себя не только специфическое отождествление феноменального числа видов растений, птиц, млекопитающих и насекомых, но также осведомленность о привычках и нравах каждого вида..." "Негритос полностью интегрирован в свою среду, и, что еще более важно, он непрестанно изучает все, что его окружает. Часто я видел, как какой-либо негритос, не уверенный в распознавании растения, пробовал на вкус его плод, обнюхивал листья, отламывал и изучал стебель, осматривал особенности местонахождения. И только приняв в расчет все эти данные, он объявлял, знает либо нет это растение".
Показав, что туземцы интересуются также и не употребляемыми ими растениями, ввиду значимых отношений, связывающих эти растения с животными и насекомыми, тот же автор продолжает: "Обостренное наблюдательское чутье у пигмеев, их ясное осознание отношений между растительной и животной жизнью... ярко иллюстрируются их дискуссиями о нравах летучих мышей. Тидидин живет на высохшей листве пальм, дикидик — под листьями дикого банана, лит- лит — среди бамбука, колумбой — в полостях древесных стволов, бонанаба — в густых деревьях и так далее".
"Итак, негритосы пинатубо знают и различают нравы 15 видов летучих мышей. Тем не менее верно и то, что их классификация летучих мышей, как и классификация насекомых, птиц, млекопитающих, рыб и растений, покоится главным образом на физических сходствах и различиях".
"Почти все мужчины с большой легкостью перечисляют специфические и описательные наименования не менее чем 450 растений, 75 птиц, почти всех змей, рыб, насекомых и млекопитающих и даже 20 видов муравьев*... и ботаническая наука мананамбал — колдунов-целителей того и другого пола, постоянно использующих растения в своем искусстве, совершенно изумительна" (R. В. Fox, р. 187—188).
Об одном отсталом племени островов Рюкю написано: "Даже ребенок часто может отождествить вид дерева по мельчайшему фрагменту древесины и, более того, пол этого дерева, в соответствии с идеями, поддерживаемыми туземцами относительно пола растений; и это — на основе наблюдения внешнего вида древесины, коры, запаха, твердости и других подобных характеристик. Туземцам знакомы дюжины и дюжины рыб и ракушек, а также присущие им черты, повадки, а в рамках каждого типа — половые различия..." (Smith А. Н„ р. 150).
Обитателям пустынного региона в Южной Калифорнии (лишь несколько разрозненных семей белых живут здесь до настоящего времени)
* Также и 45 сортов съедобных грибов (1. с., р. 231) и, в плане технологии, 50 различных типов стрел (ibid., р. 265—268).
- индейцам каюлла, числом в несколько тысяч, не удавалось истощить природные ресурсы; они жили в изобилии. Поскольку в этой стране, выглядевшей обездоленной, они знали не менее 60 пищевых и 28 других растений с наркотическими, стимулирующими либо лекарственными свойствами (Barrows). Один информатор-семинол отождествлял 250 растительных видов и разновидностей (Stiirtevant). Описано 350 растений, известных индейцам хопи, более 500 — у навахо. Ботаническая лексика субанун, живущих на юге Филиппин, далеко превосходит 1000 терминов (Frake), а у хануну — приближается к 2000. Поработав только с одним габонским информатором, М. Силланс недавно опубликовал этнобота-нический каталог, включающий в себя почти 8000 терминов на языках либо языковых диалектах 12 или 13 соседних племен (Walker et Sillanns). Результаты, по большей части не опубликованные, полученные Марселем Грийолем и его сотрудниками в Судане, обещают быть столь же впечатляющими.
Чрезвычайная близость к биологическому окружению, страстное внимание к нему, точные познания его как показатели установок и предрасположенностей, отличающих туземцев от белых визитеров, часто поражали исследователей. У индейцев тева Нью-Мексико: "Малейшие отличия отмечаются... у них есть названия для всех видов хвойных деревьев региона; однако в этом случае отличия мало видны, и нетренированный человек из числа белых был бы не в состоянии их различить... Поистине ничто не препятствовало бы выразить какую-либо ботаническую черту на языке тева" (Robbins, Harrington et Freire-Marreco, p. 9,12).
В едва ли не романтическом повествовании Е. Смит Бовен с удовольствием рассказывает о своем смятении, когда по прибытии в одно африканское племя она захотела начать с изучения языка. Ее информаторы нашли вполне естественным собрать для начальной стадии обучения огромное количество ботанических образчиков, которые, показывая ей, они называли, но которые исследовательница была не в состоянии отождествить не столько ввиду их экзотического характера, сколько из-за того, что никогда не интересовалась богатством и многообразием растительного мира, тогда как туземцы считали, что такая любознательность у нее имеется.
"Эти люди — земледельцы: для них растения столь же важны, столь же близки, как человеческие существа. Что до меня, то я никогда не жила на ферме и я даже не очень уверенно отличаю бегонии от далий или от петуний. Растения, подобно уравнениям, имеют предательское обыкновение казаться ясными, а быть трудными либо казаться трудными, а быть ясными. Вследствие чего я запутываюсь в ботанике, как и в математике. Впервые в жизни я оказываюсь в общности, где десятилетние дети не превосходят меня в математике, но все же я нахожусь в таком месте, где у каждого растения, дикого либо культурного, имеется название и вполне определенный способ употребления, где каждый мужчина, каждая женщина и каждый ребенок знают сотни видов. Никто из них не захотел бы поверить, что я не способна, даже если захочу, узнать об этом столько же, сколько знают они" (Smith Bowen, р. 22).
Совершенно иная реакция у специалиста, автора монографии, где он описывает около 300 видов и разновидностей лекарственных либо ядовитых растений, используемых некоторыми племенами в Северной Родезии: "Я всегда был удивлен усердием, с каким люди Булавайо и соседних регионов принимались говорить о своих лекарствах и ядах. Были ли они польщены тем интересом, который я выражал к их методам? Рассматривали ли они наши беседы как обмен информацией между коллегами? Или они хотели выставить напоказ свои знания? Каковы бы ни были причины, они никогда не заставляли себя просить. Я вспоминаю об одном старом черте Лушази, принесшем охапки сухих листьев, корней и стеблей, чтобы научить меня их употреблению. Был ли он гербаристом или колдуном? Я так и не мог проникнуть в эту тайну, но я с сожалением констатирую, что никогда не буду обладать его знанием африканской психологии и его способностью лечить себе подобных: взятые вместе, мои медицинские познания и его таланты составили бы весьма полезное сочетание" (Gilges, р. 20).
Приводя отрывок из своих путевых записных книжек, Конклин хотел проиллюстрировать тот тесный контакт между человеком и окружающей средой, который туземец постоянно демонстрировал этнологу: "В 6.00 под легким дождем Лангба и я выехали из Парины в направлении Бинли... В Аразаасе Лангба попросил меня срезать несколько полос коры 10х50 см с дерева анапла килала (Albizia procera (Roxb. Benth.) — для предохранения от пиявок. Натерев внутренней стороной коры лодыжки и стопы, уже влажные от растительности, политой дождем, мы приготовили розовую пену, которая была превосходным репел- лентом. На тропинке недалеко от Айпуда Лангба неожиданно остановился, проворно вонзил в землю свой посох у края тропинки и вырыл маленькую травку — таваг кугун буладлад (ВисЬпега urticifolia R. Вг.). Она послужит, как он сказал, приманкой... в ловушке для пиявок. Чуть позже, когда мы пошли быстро, он сделал еще одну остановку, чтобы выкопать маленькую земляную орхидею (едва заметную под покрывавшей ее растительностью), называемую лиямлиям (Epipogum roseum (D. Don.) Lindi.), — растение, используемое для магической борьбы с насекомыми-паразитами насаждений. В Бинли Лангба озаботился тем, чтобы не испортить сбор; он порылся в своей дорожной сумке, сделанной из сплетенных пальмовых листьев, отыскал апуг, гашеную известь и табаку (Nicotiana tabacum L.), которые он хотел предложить жителям Бинли в обмен на другие ингредиенты жевательной смеси. После обсуждения заслуживающих уважения достоинств местных разновидностей перечного бетеля (Piper betle L.) Лангба получил разрешение срезать черенки сладкого батата (lpomoea batatas (L.) Poir.) двух разных вегетативных форм, камути инасванг и камути лупав... На небольшом участке земли мы срезали по 25 черенков со стеблей (длиной около 75 см) каждой разновидности, тщательно их завернули в огромные свежие листы культурного растения сагинг саба (Musa sapientum compressa (Bico) Teodoro), чтобы они сохраняли влагу до нашего прибытия к Лангба. По пути мы жевали стебли тубу минама, сорт сахарного тростника (Saccharum officinarum L.). Однажды мы остановились, чтобы набрать
немного бунга, упавших арековых орехов (Areca catechu L.), а в другой раз - собрать и поесть плодов, похожих на дикую вишню, с нескольких кустов бугнай (Antidesma brunius (L.) Spreng). К середине второй половины суток мы достигли Марарима, и на всем протяжении нашего пути наибольшая часть времени прошла в обсуждении изменений в растительном мире за последние десять лет" (Conklin 1, р. 15—17).
Такое познание, как и соответствующие ему лингвистические средства, распространяется также на морфологию. В языке тева имеются особые термины почти для каждой части тела птиц и млекопитающих (Hendersson et Harrington, р. 9). Для морфологического описания листьев деревьев и растений используется 40 терминов, имеется 15 различных терминов, соответствующих разным частям растения.
Для описания составных частей и свойств растений хануну употребляют более чем 150 терминов, коннотирующих категории, по свойствам которых они идентифицируют растения и "обсуждают между собой •сотни черт, играющих различительную роль для растений, а часто и соответствующих таким значимым свойствам, как лекарственные и пищевые" (Conklin 1, р. 97). Пинатубо, у которых насчитывается более 600 наименованных растений, "не только обладают чудесными знаниями этих растений и способов их употребления; они используют около 100 терминов для описания их частей и характерных аспектов" (R. В. Fox,
P. 179).
Ясно, что настолько систематически развитое знание не может быть функцией лишь практического употребления. Подчеркнув богатства и точность зоологических и ботанических познаний индейцев северо-востока США и Канады: монтане, наскапи, микмак, малесит. пенобскот, —этнолог, изучивший их наилучшим образом, продолжает: "Здесь можно было бы ожидать знания о том. что составляет повадки крупной дичи, которая дает пищу и сырье для туземного производства. Неудивительно... что охотник-пенобскот из Мэн располагает лучшими практическими познаниями о повадках и характере лося, чем самый крупный эксперт-зоолог. Но когда мы оцениваем подлинное достоинство того усердия, с каким индейцы берутся за наблюдение и систематизацию научных фактов, относящихся к низшим формам животной жизни, то позволительно выказать некоторое удивление".
"Весь класс рептилий... не представляет собой никакого экономического интереса для этих индейцев; они не потребляют мясо ни змей, ни лягушек и не используют их кожу, за исключением весьма редких случаев изготовления магических средств от болезни или от колдовства" (Speck 1, р. 273).
И, однако, как показано Спеком, индейцы Северо-Востока разработали настоящую герпетологию с терминами, различными для каждого рода рептилий, и другими — для видов и разновидностей.
Природные продукты, используемые сибирскими народами в медицинских целях, иллюстрируют своим точным определением и той специфической ценностью, которая им придается, усердие, изобретательность, внимание к деталям, к тонким различиям, присущие наблюдателям и теоретикам в обществах этого типа: пауки и белые черви проглатываются (у ительменов и якутов) от бесплодия; жир черного скарабея (у
осетин) — от водобоязни, раздавленный таракан, куриная желчь (у русских Сургута) — от опухоли и грыжи; отмоченные красные черви (у якутов) — от ревматизма; желчь щуки (у бурятов) — от глазных болезней; слизень, рак, употребляемые живьем (у русских Сибири), — от эпилепсии и любых других заболеваний; прикосновение к телу клювом дятла, кровью дятла, вдыхание в нос порошка из высушенного дятла проглатывание яйца кукши (у якутов) — соответственно от зубной боли от выпадения и болезней волос, от туберкулеза; кровь куропатки, лошадиный пот (у ойротов) — от грыж и бородавок; голубиный бульон (у бурятов) — от кашля; порошок из измельченной лапы птицы тилегус (у казахов) — от укуса бешеной собаки; высушенная летучая мышь, подвешенная на шею (у русских Алтая) — от лихорадки; капли воды, взятой из сосуда, подвешенного к гнезду птицы ремиз (у ойротов), —от глазных болезней. Буряты считают, что мясо медведя обладает семью терапевтическими качествами, его кровь — пятью, сало — девятью. мозг — двенадцатью, желчь — семнадцатью и шерсть — двумя. И еще в отношении медведя: калары собирают его затвердевшие экскременты сразу после выхода зверя из зимней спячки для лечения от запоров (Зеленин, с. 47—59). В исследовании Лёба мы найдем столь же богатый репертуар у одного из африканских племен.
Исходя из таких примеров, которые, вероятно, можно позаимствовать во всех регионах мира, мы легко можем сделать вывод, что виды животных и растений известны туземцам не потому, что они полезны: напротив, их объявляют полезными или интересными, поскольку ранее они были уже известны.
* * *
Можно возразить, что такая "наука" не может быть полезной в практическом плане. Но она и не выдвигает на первый план практическую пользу. Она отвечает интеллектуальным побуждениям, прежде чем или вместо того, чтобы удовлетворять нужды.
Вопрос заключается не в знании того, излечивает ли прикосновение клюва дятла от зубной боли, но, возможно, в определенной точке зрения: чтобы "совместно действовали" клюв дятла и человеческий зуб (конгруэнтность, ее терапевтическая формула, наряду с прочим, образует и гипотетическое приложение) и чтобы посредством такой группировки вещей и существ ввести в мир начало порядка. Классификация, какой бы она ни была, ценна сама по себе — это лучше, чем отсутствие всякой классификации. Как пишет один современный теоретик таксономии: "Ученые сносят сомнения и неудачу, тут уже ничего не поделаешь. Но беспорядок — это единственная вещь, с которой они не могут и не должны мириться. В целом задача чистой науки — привести к наиболее высокому и наиболее сознательному уровню редукцию хаотического способа постижения, начавшегося в низшем и действительно бессознательном плане с началом самой жизни. В определенных случаях можно задаться вопросом, является ли разработанный тип порядка объективной чертой феноменов или приспособлением, сконструирован-
ным ученым. Этот вопрос непрестанно поднимается по поводу таксономии животных... Однако фундаментальный постулат науки — то, что сама природа занимается упорядочиванием и... если верно, что систематика отражает такое упорядочивание, то термины систематики и теоретической науки можно рассматривать в качестве синонимов" (Simpson, р. 5).
А ведь это требование порядка лежит в основании мышления, называемого нами первобытным, поскольку оно лежит в основании всякого мышления; признав наличие этих общих свойств, нам будет легче приступить к тем мыслительным формам, которые представляются весьма чуждыми нам.
"Каждая сакральная вещь должна быть на своем месте", — глубокомысленно заметил один туземный мыслитель (Fletcher 2, р. 34).
Можно даже сказать, что именно пребывание на своем месте делает ее сакральной, поскольку при нарушении, хотя бы даже мысленном, этого оказался бы разрушенным весь мировой порядок; следовательно, вещь, занимая принадлежащее ей место, способствует поддержанию его. Тонкости ритуала, которые могут показаться бесполезными, когда их рассматривают поверхностно и извне, объясняются заботой о том, что можно было бы назвать "микрораспределением": не упустить никакое существо, объект или аспект, с тем чтобы отвести ему место внутри какого-либо класса. В этом отношении особенно показательна церемония хако у индейцев пауни, потому что она достаточно хорошо проанализирована. Моление, сопровождающее переход через реку, делится на несколько частей, относящихся к различным моментам: когда путники вступают в воду, когда движутся в ней, когда вода полностью покрывает их ноги; призыв к ветру разделяет моменты, когда прохлада ощущается только частями тела, погруженными в воду, затем — другими и, наконец, всей кожей: "только тогда мы можем продвигаться в безопасности" (ibid., р. 77—78). Как уточняет информатор, "мы должны обращаться со специальными заклинаниями ко всем вещам, которые встречаем, так как Тирава, верховный дух, пребывает в каждой вещи, и все, что мы встречаем на протяжении пути, может помочь нам... Нас наставили уделять внимание всему, что мы видим" (ibid., р. 73—81).
Эта забота об исчерпывающем наблюдении и о систематической инвентаризации отношений и связей может иногда привести к результатам добротного научного качества: например, у индейцев блэкфут, диагносцирующих приближение весны по степени развития бизоньих плодов, извлекаемых из утробы самок, убитых на охоте. И все-таки нельзя отделять подобные успехи от стольких других соотнесений такого же рода, которые наука объявляет иллюзорными. Но разве не верно, что магическое мышление, эта "гигантская вариация на тему принципа причинности", как говорили Юбер и Мосс (Hubert et Mausse 2, р. 61), отличается от науки не столько незнанием или пренебрежением детерминизмом, сколько требованием более властного и более прямолинейного детерминизма, который наука может счесть безрассудным или поспешным? "Рассматриваемое в качестве системы естественной философии, оно {колдовство} подразумевает некую теорию причин: неудача проистекает
от колдовства, действующего сообща с природными силами. Поднимет ли человека на рога буйвол, сломается ли чердак, опоры которого подточены термитами, и упадет человеку на голову, или он подхватит цереброспиналь-ный менингит, азанде станут утверждать, что буйвол, чердак или болезнь — это причины, соединяющиеся с колдовством, чтобы убить человека. За буйвола, чердак, болезнь колдовство не в ответе, поскольку они существуют сами по себе; но ему присуще быть тем особенным обстоятельством, которое ставит их в деструктивную связь с определенным индивидом. Чердак бы обвалился во всех случаях, но именно из-за колдовства он упал в данный момент, когда внизу отдыхал данный человек. Среди всех этих причин только колдовство допускает коррективное вмешательство, так как оно идет от личности. Нет возможности выступить против буйвола и чердака, даже если их также признать в качестве причин, они не значимы в плане социальных связей" (Evans-Pritchard 1, р. 418—419).
Итак, с этой точки зрения первое различие между магией и наукой заключается, вероятно, в том, что одна из них постулирует всеобщий и полный детерминизм, в то время как другая действует, различая уровни, и только некоторые из них допускают формы детерминизма, непреложные, как считается, для других уровней. Но нельзя ли пойти дальше и рассмотреть строгость и точность, подтверждаемые магическим мышлением и ритуальной практикой, в качестве выражения бессознательного постижения истины детерминизма как способа существования научных феноменов, приняв, таким образом, что детерминизм в целом угадывался и осуществлялся до того, как быть познанным и почитаемым? Магические верования и обряды оказались бы тогда выражением веры в науку, которой еще предстоит родиться.
Более того. По своей природе эти антиципации* могут порой не только увенчаться успехом, но и предвосхищать — как самое науку, так и методы, усваиваемые ею на продвинутой стадии ее развития, а также и ее результаты. Если, конечно, верно, что человек сначала брался за наиболее трудное — систематизацию на уровне чувственных данных, к чему наука долгое время поворачивалась спиной и что она лишь начинает возвращать на надлежащее место. В истории научной мысли такой эффект антиципации проявлялся, впрочем, в несколько приемов; как показал Симпсон (с. 84—85) на примере, заимствованном из биологии XIX в., этот эффект обусловлен тем, что научное объяснение всегда соответствует открытию какого-либо "устройства", и всякая попытка такого рода, даже вдохновленная ненаучными принципами, может наткнуться на истинное устройство. Это даже предсказуемо, если принять, что число структур конечно: собственно "помещение в структуру" обладало бы тогда действенностью, каковы бы ни были принципы и методы, которыми оно вдохновлялось, Современная химия сводит разнообразие вкусов и запахов к пяти различно сочетаемым элементам: углероду, водороду, кислороду, сере и азоту. Составляя таблицы присутствия и отсутствия их, оценивая дозировки и пороги, она приходит к учету различий и сходств между качествами, которые некогда она бы изгнала за пределы своей сферы как
*Антиципация (от лат. anticipo — предвосхищаю) — понятие, означающее способность в той или иной форме предвосхищать события.— Прим.. ред.
"вторичные". Но эти сближения и различения не удивительны для эстетического чувства: они его обогащают и высвечивают, обосновывая те ассоциации, которые им уже угадывались и относительно которых становится благодаря этому более понятно, почему и при каких условиях можно их открыть, пользуясь прилежно лишь одной интуицией. Так, для логики ощущений табачный дым может оказаться пересечением двух групп вещей: одной, охватывающей жареное мясо и коричневые корки хлеба (как табак, они суть соединения азота); и другой, в которую входят: сыр, масло и мед — ввиду наличия в них диацетила. Дикая вишня, корица и херес образуют одну группу, вовсе не только по впечатлению, но и по разумению, поскольку все запахи канадского чая ("винтергрин"), лаванды и банана объясняются присутствием эфира. Интуиция, как таковая, вероятно, побуждает объединять в одну группу лук, чеснок, капусту, репу, редис и горчицу, хотя ботаника отделяет лилейные от крестоцветных. Удостоверяя свидетельства органов чувств, химия доказывает, что эти совершенно разные семейства могут быть объединены в другом плане: они содержат серу (К. W.). Первобытный философ или поэт мог бы, вероятно, обнаружить эти группировки, вдохновляясь рассмотрением, чуждым для химии или для другой научной отрасли: этнографическая литература обнаруживает множество подобных группировок, имеющих не меньшую практическую и эстетическую ценность. Однако это не только результат ассоциативного исступления, порой сулящего успех благодаря простой игре случая. Симпсон еще более вдохновенно, чем в вышеупомянутом отрывке, где он начинает эту интерпретацию, показал, что потребность в организации (упорядочении) является общей для искусства и для науки, вследствие чего "таксономия, которая и есть упорядочение в высшей степени, обладает выдающейся эстетической значимостью" (1. с., р. 4).
Отныне нас будет меньше удивлять, что эстетическое значение, уже одними своими ресурсами, может открывать дорогу таксономии и даже предвосхищать некоторые из ее результатов.
* * *
Тем не менее мы не возвращаемся к вульгарному тезису (впрочем, приемлемому в ограниченной перспективе), согласно которому магия — это робкая и невнятная форма науки, поскольку мы лишились бы всякого средства для понимания магического мышления, если бы стремились свести его к какому-либо моменту или этапу технической и научной эволюции. Подобно предвосхищающей тело тени, которая в своей бесплотности в каком-то смысле столь же полна, завершена и когерентна, как и твердое существо, которому она лишь предшествует. Магическое мышление — это не дебют, начало, набросок или часть еще не воплощенного целого; оно формирует вполне отчетливую систему, независимую от другой системы, которая будет образовывать науку, за исключением формальной аналогии, сближающей их и делающей из первой нечто вроде метафорического выражения второй. Итак, вместо того чтобы противопоставлять магию и науку, стоило бы расположить их параллельно, как два способа познания, не равных по теоретическим
и практическим результатам (ибо при таком подходе верно, что наука достигает больших успехов, чем магия, хотя магия предуготавливает науку в том смысле, что и она иной раз преуспевает), но не по роду ментальных операций, которыми обе они располагают и которые отличны не столько по своему характеру, сколько по типу явлений, к каковым они прилагаются.
На деле эти отношения проистекают из тех объективных условий в которых проявляются магическое и научное познание. История последнего достаточно коротка, чтобы мы были хорошо о нем информированы; однако то, что возраст современной науки насчитывает лишь несколько столетий, ставит проблему, по поводу которой этнологи недостаточно размышляли; неолитический парадокс — вот вполне подходящее для нее название.
Именно в неолите человек утверждает господство великих искусств цивилизации: гончарства, ткачества, земледелия и доместикации животных. Сегодня никому и в голову не пришло бы объяснять эти огромные достижения неожиданной аккумуляцией серии открытий, совершенных случайно либо обнаруженных наблюдателем, пассивно регистрировавшим определенные природные явления*.
Каждая из техник предполагает столетия активного и методичного наблюдения, проверки смелых гипотез, отвергаемых либо доказываемых посредством неустанно повторяемых опытов. Отметив скорость, с какой растения из Нового Света акклиматизировались на Филиппинах, были восприняты и получили наименование от туземцев, которые во многих случаях, кажется, даже открыли их употребление в качестве лекарства, строго соответствующее их традиционному употреблению в Мексике, один биолог интерпретирует данный феномен следующим образом: "Растения, листья или стебли которых имеют горький привкус, обычно используются на Филиппинах от болей в желудке. Любое вводимое растение, имеющее такое свойство, вскоре будет опробовано. Благодаря тому что большая часть жителей Филиппин постоянно проводит опыты над растениями, они быстро научаются в категориях собственной культуры распознавать возможное употребление привезенных растений" (R. В. Fox, р. 212—213).
Чтобы преобразовать сорняк в культурное растение, дикого зверя — в домашнее животное, выявить в том и другом пищевые или технологические качества, которые первоначально полностью отсутствовали или, возможно, о них едва подозревали; чтобы сделать из нестойкой глины, склонной к разрыхлению, распылению или растрескиванию, прочную и герметичную посуду (предварительно найдя среди множества органических и неорганических материалов тот, что наиболее пригоден для обезжиривания, а также — подходящее топливо, температуру и время обжига, степень продуктивного окисления); чтобы разработать тех-
* Пытались узнать, что произойдет, если медную руду подмешать в горн: из множества разнообразных опытов установлено, что совершенно ничего не случится. Наиболее простая процедура, к какой, вероятно, пришли, чтобы получить расплавленный металл, состоит в том, чтобы интенсивно раскалить тонко растолченный малахит в глиняной чашке, сверху закрытой опрокинутым горшком. Уже один такой результат заключает случай в пространство печи какого-либо гончара, специалиста по глазурованию (Coghlan).