VII. Не миловать (девиз Коммуны), пощады не давать (девиз принцев)
В то время как все эти события разыгрывались возле Таниса, нищий брел по дороге в Кроллон. Он спускался в овраги, исчезал порой под широколиственными кронами дерев, то не замечая ничего, то замечая что‑то вовсе недостойное внимания, ибо, как он сам сказал недавно, он был не мыслитель, а мечтатель; мыслитель, тот во всем имеет определенную цель, а мечтатель не имеет никакой, и поэтому Тельмарш шел куда глаза глядят, сворачивал в сторону, вдруг останавливался, срывал на ходу пучок конского щавеля, жевал свежие его листочки, то, припав к ручью, пил прохладную воду, то, заслышав вдруг отдаленный гул, удивленно вскидывал голову, потом вновь подпадал под колдовские чары природы; солнце пропекало его лохмотья, до слуха его, быть может, доносились голоса людей, но он внимал лишь пенью птиц.
Он был стар и медлителен; дальние прогулки стали ему не под силу; как он сам объяснил маркизу де Лантенаку, уже через четверть лье у него начиналась одышка; поэтому он обогнул кратчайшим путем Круа‑Авраншен и к вечеру вернулся к тому перекрестку дорог, откуда начал путь.
Чуть подальше Масэ тропка вывела его на голый безлесный холм, откуда было видно далеко во все четыре стороны; на западе открывался бескрайний простор небес, сливавшийся с морем.
Вдруг запах дыма привлек его внимание.
Нет ничего слаще дыма, но нет ничего и страшнее его. Дым бывает домашний, мирный, и бывает дым‑убийца. Дым разнится от дыма густотой своих клубов и цветом их окраски, и разница эта та же, что между миром и войной, между братской любовью и ненавистью, между гостеприимным кровом и мрачным склепом, между жизнью и смертью. Дым, вьющийся над кроной деревьев, может означать самое дорогое на свете – домашний очаг и самое страшное – пожар; и все счастье человека, равно как и все его горе, заключено подчас в этой субстанции, послушной воле ветра.
Дым, который заметил с пригорка Тельмарш, вселял тревогу.
В густой его черноте пробегали быстрые красные язычки, словно пожар то набирался новых сил, то затихал. Дым подымался над фермой «Соломинка».
Тельмарш ускорил шаг и направился туда, откуда шел дым. Он очень устал, но ему не терпелось узнать, что там происходит.
Нищий взобрался на пригорок, к подножью которого прилепились ферма и мыза.
Но ни фермы, ни мызы не существовало более.
Тесно сбитые в ряд пылающие хижины, вот что осталось от «Соломинки».
Если существует на. свете зрелище более печальное, чем горящий замок, то это зрелище горящей хижины. Охваченная пожаром хижина невольно вызывает слезы. Есть какая‑то удручающая и нелепая несообразность в бедствии, обрушившемся на нищету, в коршуне, раздирающем земляного червя.
По библейскому преданию, всякое живое существо, смотрящее на пожар, обращается в каменную статую; и Тельмарш тоже на минуту застыл, как изваяние. Он замер на месте при виде открывшегося перед ним зрелища. Огонь творил свое дело в полном безмолвии. Ни человеческого крика не доносилось с фермы, ни человеческого вздоха не летело вслед уплывающим клубам; пламя в сосредоточенном молчании пожирало остатки фермы, и лишь временами слышался треск балок и тревожный шорох горящей соломы. Минутами ветер раздирал клубы дыма, и тогда сквозь рухнувшие крыши виднелись черные провалы горниц; горящие угли являли взору всю россыпь своих рубинов; окрашенное в багрец тряпье и жалкая утварь, одетая пурпуром, на мгновение возникали среди разрумяненных огнем стен, так что Тельмарш невольно прикрыл глаза перед зловещим великолепием бедствия.
Каштаны, росшие возле хижин, уже занялись и пылали.
Тельмарш напряженно прислушивался, стараясь уловить хоть звук человеческого голоса, хоть призыв о помощи, хоть стон; но все было недвижно, кроме языков пламени, все молчало, кроме ревущего огня. Следовательно, люди успели разбежаться?
Куда делось все живое, что населяло «Соломинку» и трудилось здесь? Что сталось с горсткой ее жителей?
Тельмарш зашагал с пригорка вниз.
Он старался разгадать страшную тайну. Он шел не торопясь, зорко глядя вокруг. Медленно, словно тень, подходил он к этим руинам и сам себе казался призраком, посетившим безмолвную могилу.
Он подошел к воротам фермы, вернее к тому, что было раньше ее воротами, и заглянул во двор: ограды уже не существовало и ничто не отделяло его от хижины.
Все увиденное им прежде было ничто. Он видел лишь страшное, теперь пред ним предстал сам ужас.
Посреди двора чернела какая‑то груда, еле очерченная с одной стороны отсветом зарева, а с другой – сиянием луны; эта груда была грудой человеческих тел, и люди эти были мертвы.
Вокруг натекла лужа, над которой подымался дымок, отблески огня играли на ее поверхности, но не они окрашивали ее в красный цвет; то была лужа крови.
Тельмарш приблизился. Он начал осматривать лежащие перед ним тела, – тут были только трупы.
Луна лила свой свет, пожарище бросало свой.
То были трупы солдат. Все они лежали босые; кто‑то поторопился снять с них сапоги, кто‑то поторопился унести их оружие. Но на них уцелели мундиры – синие мундиры; в груде мертвых тел и отрубленных голов валялись простреленные каски с трехцветными кокардами. То были республиканцы, которые еще вчера, живые и здоровые, расположились на ночлег на ферме «Соломинка». Этих людей предали мучительной смерти, о чем свидетельствовала аккуратно сложенная гора трупов; людей убили на месте и убили обдуманно. Все были мертвы. Из груды тел не доносилось даже предсмертного хрипа.
Тельмарш провел смотр этим мертвецам, не пропустив ни одного; всех изрешетили пули.
Те, кто выполнял приказ о расстреле, по всей видимости, поспешили уйти и не позаботились похоронить мертвецов.
Уже собираясь уходить, Тельмарш бросил последний взгляд на низенький частокол, чудом уцелевший посреди двора, и заметил две пары ног, торчащих из‑за угла.
Ноги эти были обуты и казались меньше, чем все прочие; Тельмарш подошел поближе. То были женские ноги.
По ту сторону частокола лежали две женщины, их тоже расстреляли.
Тельмарш нагнулся. На одной женщине была солдатская форма, возле нее валялась продырявленная пулей пустая фляга. Это оказалась маркитантка. Череп ее пробили четыре пули. Она уже скончалась.
Тельмарш осмотрел ту, что лежала с ней рядом. Это была простая крестьянка. Бледное лицо, оскаленный рот, глаза плотно прикрыты веками. Но раны на голове Тельмарш не обнаружил, Платье, превратившееся от долгой носки в лохмотья, разорвалось при падении и открывало почти всю грудь. Тельмарш раздвинул лохмотья и увидел на плече круглую пулевую ранку, – очевидно, была перебита ключица. Старик взглянул на безжизненно посиневшую грудь.
– Мать‑кормилица, – прошептал он.
Он дотронулся до тела женщины. И ощутил живое тепло.
Других повреждений, кроме перелома ключицы и раны в плече, он не заметил.
Тельмарш положил руку на сердце женщины и уловил робкое биение. Значит, она еще жива.
Он выпрямился во весь рост и прокричал страшным голосом:
– Эй, кто тут есть? Выходи.
– Да это никак ты, Нищеброд, – тут же отозвался голос, но прозвучал он приглушенно.
И в ту же минуту между двух рухнувших балок просунулась чья‑то физиономия.
Следом из‑за угла хижины выглянуло еще чье‑то лицо.
Два крестьянина успели во‑время спрятаться, только им двоим и удалось спастись от пуль.
Услышав знакомый голос Тельмарша, они приободрились и рискнули выбраться на свет божий.
Их обоих до сих пор била дрожь.
Тельмарш мог только кричать, говорить он уже не мог; таково действие глубоких душевных потрясений.
Он молча показал пальцем на тело женщины, распростертое на земле.
– Неужели жива? – спросил крестьянин.
Тельмарш утвердительно кивнул головой.
– А другая тоже жива? – осведомился второй крестьянин.
Тельмарш отрицательно покачал головой.
Тот крестьянин, что выбрался из своего укрытия первым, заговорил:
– Стало быть, все прочие померли? Видел я все, своими глазами видел. Сидел в погребе. Вот в такую минуту и поблагодаришь господа, что нет у тебя семьи. Домишко‑то мой сожгли. Боже мой, господи, всех поубивали. А у этой вот женщины дети были. Трое детишек! Мал мала меньше. Уж как ребятки кричали: «Мама! Мама!» А мать кричала: «Дети мои!» Мать, значит, убили, а детей увели. Сам своими глазами видел. Господи Иисусе! Господи Иисусе! Те, что всех здесь перебили, ушли потом. Да еще радовались. Маленьких, говорю, увели, а мать убили. Да она жива, скажи, жива ведь? Как, по‑твоему, удастся тебе ее спасти? Хочешь, мы тебе поможем перенести ее в твою пещерку?
Тельмарш утвердительно кивнул головой.
Лес подступал к самой ферме. Не мешкая зря, крестьяне смастерили из веток и папоротника носилки. На носилки положили женщину, попрежнему не подававшую признаков жизни, один крестьянин впрягся в носилки в головах, другой в ногах, а Тельмарш шагал рядом и держал руку раненой, стараясь нащупать пульс. По дороге крестьяне продолжали беседовать, и их испуганные голоса как‑то странно звучали над израненным телом женщины, которая в лучах луны казалась еще бледнее.
– Всех поубивали.
– Все сожгли.
– Святые угодники, что‑то теперь будет?
– А все это длинный старик натворил.
– Да, это он всем командовал.
– Я что‑то его не заметил, когда расстрел шел. Разве он был тут?
– Не было его. Уже уехал. Но все равно, все делалось по его приказу.
– Значит, он всему виной.
– А как же, ведь это он приказал: «Убивайте, жгите, никого не милуйте».
– Говорят, он маркиз.
– Маркиз и есть. Наш маркиз.
– Как его звать‑то?
– Да это же господин де Лантенак.
Тельмарш поднял глаза к небесам и прошептал сквозь судорожно стиснутые зубы:
– Если б я знал!
Часть вторая
В Париже
Книга первая
Симурдэн