Библия-Миллениум. Книга II

Лилия Ким

ВАВИЛОН

Существует странная, плохо прикрытая выдумками морали игра в почтение к смерти. Смерть — на­иболее древняя из реалий человеческого бытия, неизбежность которой ясна с самого рождения, но, тем не менее, каждый ее приход служит сигналом к началу театрального действа.

Обычай хоронить покойников вырос из необходимости убирать гниющее мясо, дабы оно не привлекало своим запахом хищников и не травмировало сородичей видом разложения. Появление могил является первым признаком культуры — это в любом учебнике можно найти (вторым является наличие канализации).

Такое сугубо практическое мероприятие с развитием «цивилизации» переродилось в пышные празд­нества по поводу смерти ближнего, на которых умершему оказывают столько почестей, говорят столько прекрасных слов, скольких он никогда не удостаивался, будучи живым. Как можно заметить теперь (в настоящее время), наиболее старательно копят деньги «на приличные» похороны (с цветами и с музыкой) бедные люди, надеясь хоть в конце жизни «пожить как следует».

Мы не говорим о внезапной смерти, то есть такой, когда ее прихода никто не мог ждать и тем более желать. Возникающее в связи с такой смертью чувство бессилия, невозможности что-либо изменить связано, в первую очередь, именно с крушением планов, мыслей и надежд, что связывали переживающего и умершего.

Диалог двоих людей — это лингвомистический акт, в котором каждый сообщает другому его будущее в понятных знаках и символах. И эта сообщенная, предсказанная, обозначенная картина будущего мгновенно рушится с наступлением внезапной смерти, оставляя после себя руины растерянности.

Оплакивают в этом случае не смерть, а свои надежды, планы и прогнозы — то есть свою будущую жизнь, которая умерла, так и не начавшись. Такое своеобразное душевное выскабливание.

Но смерть, которая заранее известила о своем приходе старостью, сердечным приступом, инсультом или неизлечимой болезнью, — ожидаема. Ожидаема — но все же…

В квартире № 23 дома № 6 корпуса № 2 умер мужчина в возрасте 47 лет. Причина смерти банальна до невозможности — у покойника в течение восьми лет было предынфарктное состояние, которое во время очередной ссоры с женой наконец-то пришло к своему логическому завершению — инфаркту. Самая простая смерть, какую только можно придумать.

И вот он, уже десять минут как покойник, лежит, раскинув руки, касаясь пальцами газеты. Ноги в синих шлепанцах в черную клетку, тело в майке непонятного цвета, претендующего на серый, все остальное в немыслимо удобных, потертых, рваных в паху тренировочных брюках. Лежит такой удивленный Никифор Петрович с посиневшим лицом, блестящим от пота. Пока признаки жизни и смерти еще причудливо перетасовались между собой, вызывая некоторую сумятицу реакций. И что же мы видим? Первая сцена такова…

[+++]

Разводящий руками врач «скорой помощи» в голубом костюме, склонившаяся над трупом медсестра, словно еще что-то можно сделать. Закрывшая руками рот, застывшая на вдохе супруга в грязном фланелевом халате, тупо глядящий на труп отца сын. В сущности, еще никто из родственников не осознал, что человек с предынфарктным состоянием умер-таки от инфаркта, а, скажем, не от рака или бом­бы террориста.

Первая сцена — немая. Жене предстоит играть роль вдовы впервые, но она к ней готова с рождения, ее лицо выражает скорбь. Брови нахмурены, глаза расширены, закрывает рукой рот. Сын осознает себя в роли наследника — потому его лицо скорби не выражает, он просто не знает, как себя вести. Падать на труп отца — глупо, тем более что горя он не ощущает, уходить к себе в комнату досматривать фильм как-то неудобно. Вот он и стоит, как растерянный фо­­нарный столб посреди поля.

Мысли жены: «Господи! Умер-таки! А хоронить не на что, только дочке свадьбу справили…»

Мысли сына: «Наверное, можно поменяться с матерью комнатами и привести к себе… Нет, сейчас об этом не надо… Черт, нашли же родители время ругаться! Знали же, что у отца сердце… А может быть, она специально?» — и сын с подозрением покосился на мать.

Мысли врача: «Туалет… Черт, как бы спросить… Не время сейчас…»

Мысли медсестры: «Такой молодой… Как мой отец… Нужно ему позвонить».

Финал сцены: сын обнимает мать, она склоняется на его плечо, утирая слезы, причем оба стоят лицом к двери, провожая отступающего задом, переми­нающегося с ноги на ногу врача и медсестру с пе­чаль­ным лицом.

В дверях врач вдруг останавливается, решительно поворачивается, долго смотрит на родственников, явно собираясь что-то спросить. Родственники перестали плакать, может быть, есть какая-то надежда… Врач деловито хмурит брови и явно не решается ска­зать.

— Да… вот еще, — врач поднял указательный палец вверх. — Больной перед смертью потел?

Мать и сын переглянулись. Больной потел не только перед смертью, но и в течение всей жизни, и причем весьма обильно.

— Д-да, — проговаривает мать, окончательно растерявшись. Она вдруг испугалась почему-то, что ее обвинят в непреднамеренном убийстве. — Но это нормально! Он всегда потел. Ходил, вонял тут, не знали, что дел… — женщина вдруг осеклась на полуслове и зажала себе рот, виновато покраснев.

— Хорошо. Очень хорошо! — заключил врач и стремительно удалился.

Медсестра в голубом костюме «скорой помощи» старалась выглядеть соболезнующей, мямля на хо­­ду, что скоро приедут из морга и все… сделают. На этом твердом, словно торчащем из ровного места, «сделают» присутствующие вздрагивают. Смерть осознана. Но пока только смерть, а не ее последствия.

[+++]

Сцена вторая полна суеты. Деловитые служащие морга упаковывают жильца квартиры № 23 в черный полиэтиленовый мешок, задают вдове организационные вопросы. Сын сидит на кухне, обдумывая дальнейшие планы. Впрочем, планами это вряд ли можно назвать, скорее, размышления о том, что отец умер несвоевременно, не успев решить вопро­сы с его трудоустройством, с его свадьбой… Похороны оттянут его женитьбу как минимум на год. Да и финансово… Придется занимать, но у кого? Он воп­росительно смотрит на мать, та читает в его глазах смятение, подходит и обнимает, разражаясь вдруг рыданиями. Она вдова, ей сорок шесть лет. Она весит девяносто три килограмма, у нее морщины, седые волосы. Муж этого не замечал в силу привычки, но другие… Она больше никогда не выйдет замуж, будет, как эти ужасные, одинокие, озлобленные старухи возле подъезда… Она рыдает, отчаянно цепляясь за сына — он ее единственная опора, но надолго ли? Вопрос с его свадьбой был практически решен, но ­теперь… Она останется ведь совсем одна, будет мешать, будет обузой, он возненавидит ее!

— Господи! Да как же это!..

Сын смыкает руки на спине матери, неловко поглаживая ее.

— Да… — растерянно выдыхает он.

Так они и сидят, обнявшись, в поисках опоры и во власти недоверия друг к другу. Обнявшиеся дикобразы — как бы согреться, не уколовшись?

Мать поднимает глаза на своего мальчика: «Ну что он может! Для него это…» Она не знает, что это для ее сына, но должно быть горе. Но и у нее должно быть горе, а хоронить кто будет?

Сын смотрит на мать. «Мне все придется сделать… Ей тяжело… Наверное…»

Последствия смерти осознаны. Наступает сцена третья — приспособления к изменившимся условиям и оповещения родственников.

[+++]

— Я позвоню, — отстраняет сын мать, берет трубку и ищет в телефонной книге новый номер своей сестры. Не находит, потом понимает, что ищет под своей фамилией, а у сестры теперь другая.

— Алло? Это ты? Папа умер…

В трубке молчание — на том конце провода только начинают отыгрываться на бис те сцены, что уже с успехом прошли в квартире № 23 дома № 6 корпуса № 2.

— А как мама? — через паузу раздается голос сестры, слишком уж потрясенный для правдоподоб­ности.

— Мама? — сын, находящийся уже на третьей стадии — приспособления, — отвечает: — Мама жива.

Мать удивленно поднимает голову, слезы высыхают.

— Дай мне трубку!

Она берет трубку и не знает, что говорить. Вместо этого вдруг внезапно разражается рыданиями. Ей хочется, чтобы ее горе было услышано. Она отвечает на вопрос «как она» слезами. Ей плохо — вот как, она потеряла мужа. А ее дочь, между прочим, отца, и она плачет, рыдает, роняя на трубку слюни.

— Господи! Да как же это!..

Трубка пристыженно молчит.

— Мама! Ну не плачь, мы же знали, что у него… — дочь на своем конце провода входит во вторую фазу — осознания последствий. Что для нее смерть отца? Утрата кормильца? Нет — она работает, живет с мужем. Утрата любимого мужчины? Нет — она недавно вышла замуж. Утрата друга, которому можно открыть сердце, излить душу, действительно близкого человека, который больше уже никогда ей не поможет? Нет — они никогда не были особенно близки. Да, отец обеспечивал ее, да, он оплатил ее свадьбу, но не более. Теперь эти его функции исполняет муж, отцу найдена замена. Он умер, но давно было понятно, что немного осталось, но она должна…

— Господи! Мама… Ну ты держись. Я сейчас приеду.

Мать перестает плакать. Ей совсем не хочется сидеть с дочерью всю ночь. Она устала, наплакалась, у нее распухли веки. Она хочет спать!

— Поздно…

Реакция дочери: «Что она имеет в виду? Я приезжала когда могла! В конце концов, у меня семья, работа! Я уделяла ему достаточно времени. Никто не может обвинить меня в том, что я была плохой дочерью!»

— Мама! Я любила папу!

Мать почувствовала себя пристыженной.

— Конечно… Если хочешь…

Но перевертыш заключается в том, что дочери тоже не хочется тащиться ночью на другой конец города, брать такси, платить за него половину отложенных на костюм денег. Кроме того, наверняка они захотят получить с нее часть расходов на похороны.

— Мама… я понимаю, ты расстроена… Если тебе так нужно мое присутствие… — дочь идет на попятную. Соболезнование заявлено, услышано, можно сворачивать разговор.

Но матери вовсе не нужно ее присутствие, она хочет спать! И чем сильнее дочь настаивает на визите, тем больше ее одолевает зевота!

— Нет, не нужно… Мы сами как-нибудь…

«Да что она завелась! Если я переехала от них, редко звоню, не приезжаю, это же не значит, что мне все равно! В конце концов, они моя семья! Я… долж­на быть с ними! Конечно, ей тяжело, нужно поддержать…» Дочь тяжело и настойчиво выдыхает в трубку:

— Я приеду!

Телефонные гудки подтверждают ее намерение.

Мать смотрит на сына.

— Она сейчас приедет…

Сын понимает, что спать сегодня не придется. Но это святое право сестры — приехать, раз уж па­па умер, поэтому он просто кивает головой, выпятив губы подковой. Зевая и подпирая головы руками, они сидят на кухне, слушая мерное движение секунд­ной стрелки на кварцевых часах.

Мать смотрит на свои морщинистые руки и вдруг ни с того ни с сего вспоминает молодость. Занятия любовью на даче, свадьбу, комнату в коммуналке с железной скрипучей кроватью, страсть и нежность мужа. Как он сжимал ее, вдавливая в стонущие пружины, издавая животные вздохи возле ее уха, вцепляясь зубами в ее молодое упругое плечо. Потом его го­рячее: «Дети спят!», служившее сигналом к моментальному освобождению от ночной рубашки, быстрым, привычным ласкам. Господи! Этого больше никогда не будет! Как он мог умереть так рано! Раньше ее…

Сын смотрел в окно. Через несколько часов люди проснутся, проглотят свои бутерброды и пойдут на работу. А он… Он опять посмотрит телевизор, поиграет в компьютер… А ему уже двадцать три года! Отец не успел поговорить по поводу трудоустройства! А его девушка? Для нее принципиально, чтобы он работал, чтобы они поженились! Иначе… А без нее… У него во­обще ничего своего не останется! Гос­поди!

И исполненные чувства глубокой обиды на судьбу, ее несправедливость, несвоевременность, на свое собственное бессилие, наконец, на свою собственную недальновидность — ведь это должно, должно бы­ло случиться! — оба разрыдались. Слезы лились и лились, ибо обида всегда бездонна.

— Как же это так! — повторяла мать.

— Как все… не вовремя, так рано!.. — повторял сын. — Он не должен был умирать!

И обоим было стыдно друг перед другом, потому что казалось, что другой-то как раз плачет от горя, от боли, от того, что потерял дорогого человека! Потому рыдали, не делясь своими чувствами и создавая идеальную картину осиротевшей семьи — плачущие, потерянные, судорожно вцепившиеся в собственные волосы, обезумевшие от горя родст­венники. И у лю­бого, кто бы это увидел, действительно сжалось бы сердце. Эта разом постаревшая на десять лет, растрепанная и заплаканная женщина, этот бледный, с красными глазами, худой, дрожащий молодой человек, пони­мающий, что он теперь опора стареющей матери. Ужасно. Больно. Душеразди­рающе.

Звонок в дверь. Вошедшая сестра чувствует себя очень некомфортно. Убитые горем мама и брат сидят на кухне вокруг пустого стола и не обращают на нее никакого внимания.

«Они считают меня бесчувственной! Что мне все равно!»

— Мама, ну успокойтесь! Все там будем… — родственники уставились на нее совсем зло. Что она порет? У нее отец умер!

— Хотя… хотя конечно. Кто бы мог подумать? — спохватывается не в тему выступившая сестра и, вы­двинув из-под стола третий табурет, усаживается на него, все еще в плаще и туфлях, как вошла с улицы. Раз­матывает шейный платок и закрывает голову руками.

Так они и сидят до рассвета, не решаясь покинуть друг друга и лечь спать из страха быть заподозренными в бесчувственности.

Мать, вспоминая счастливые моменты совме­стной жизни с мужем и понимая, что все это безвоз­вратно в прошлом, незаметно для себя начинает покачиваться из стороны в сторону, напевая, как ей кажется, мотивы песен, под которые она когда-то зани­малась любовью, но на самом деле издавая невнятное мычание и уставившись в одну точку.

Глядя, как ему кажется, на обезумевшую от горя мать, сын не решается встать, хотя ему мучительно хочется в туалет.

Дочь засыпает, закрывшись руками, попутно обдумывая, как она обозначена в завещании. Квартира родителей двухкомнатная, остались мать и брат. Брат собирается жениться, невесту приведет к ним. Следовательно, ей, скорее всего, ничего не достанется.

Брат вскакивает и выбегает из кухни.

Мать продолжает раскачиваться на табурете, уставившись в одну точку. Дочь берет ее за плечи и встряхивает, вытащив из блаженного переживания самых страстных и нежных моментов жизни.

— Мама! Так нельзя! Ты и себя убьешь тоже!

Матери почему-то показалось, что слова дочери прозвучали как утверждение. Убирая руки, вцепившиеся в ее плечи, она, гневно сверкнув глазами, выходит из кухни. Хлопнув дверью, запирается у себя в спальне, повалившись на кровать, пытается выжать из себя хоть одну слезинку, но вместо этого ей грезятся жаркие объятия мужа, и она блаженно засыпает.

Ее дочь остается сидеть на кухне одна, кусая губы и подпирая так и сяк рукой голову, но чувство обиды уже переполняет ее — она вошла в третью стадию. Как так? Если она вышла замуж, с ней можно не считаться? Можно говорить, что она бесчувственная эгои­стка? Можно оскорблять неверием в подлинность ее горя? Можно оставить ее без наследства?! Как так?! Они не должны так поступать! Не имеют права!

И вот в скупых рассветных лучах хмурого дождливого утра, в угнетающем грязно-сером свете, пробивающемся сквозь толстый слой облаков, она сидит, намотав на руки ужасно запутанным узлом свой бело-зеленый платок, и слезы безудержным потоком льются по ее щекам. И от того, что семья, успешно проявившая свое горе, не наблюдает этих слез, не видит ее переживаний, становится еще обиднее! Ведь как раз ее-то слезы не напоказ!..

[+++]

Сцена четвертая: похороны.

Собравшиеся друзья, родственники, просто знакомые — завсегдатаи похорон, — стоят полукругом вокруг гроба, который вот-вот опустится в раскаленную докрасна печь крематория. Самыми расстро­енными выглядят друзья, так как не их деньги, планы и надежды сейчас полетят в огонь и об­ра­тятся в белый, невесомый пепел — поэтому у них нет сожалений, нет мыслей о том, что покойный не должен был умирать. Смерть жильца квартиры № 23 дома № 6 корпуса № 2 служит им уроком. При­дя домой, они с особой неж­ностью поцелуют своих жен или мужей, поиграют или сделают уроки со своими детьми, подольше погуляют с собакой, на один день осознав неминуемую конечность жизни, ограниченность ее ресурса, ограниченность их времени. Вот и я умру… Интересно, во сколько обходятся нынче похороны? А много ли на­роду придет на мои? А закрыл ли я ок­но в машине?..

Глядя на задумчивые лица друзей покойного, знакомые чувствуют себя пробравшимися на бал обманным путем. Им нечего вспомнить о покойном, они не чувствуют горя, разве что страх. Страх оказаться над этой же огненной ямой и обратиться в ничто. А чего я достиг в этой жизни? Что от меня ос­танется после смерти? Интересно, во сколько обходятся нынче похороны? А много ли народу придет на мои? А закрыл ли я окно в машине?.. И знакомым было стыдно за свои мысли перед друзьями и родственниками ­умершего.

Родственники же стояли в центре, изо всех сил стараясь предаться думам о покойном. Но увы. Боже, я вдова! Я больше никогда не выйду замуж!.. Работа… Папа! Ну почему ты умер именно сейчас!.. Па­па! Я тебя люблю! Верь мне! Они считают меня эгоистичной, не способной испытывать горе! Но мне плохо!..

Сын изо всех сил старался удержать себя на мыслях о покойном, но его рука, в обход сознания, делала вращательные движения.

Мать внезапно отвлеклась и спросила сына громко, как будто действие происходит в переполненном супермаркете: «Ты закрыл окно в машине?»

— Нет, забыл…

И рука завертела ручку воображаемого стеклоподъемника еще быстрее.

Сестра посмотрела на обоих полными торжест­вующего презрения глазами. В этот момент ей стало ясно, что только она — одна-единственная, кто действительно любил папу и имеет моральное право быть его наследницей.

Всеобщая мысленная какофония поднималась до самых небес, мощнейшим локомотивом толкая ду­шу умершего в небытие.

[+++]

Сцена пятая: развязка.Через несколько дней по­­сле поминок сын нерешительно подошел к ма­тери.

— Мам, мы с моей девушкой… ну… мы хотим жить вместе…

Мать обернулась к нему с полными слез глаза­ми. Вот оно. Так скоро… И он, сын, покидает ее. Она опу­с­тила голову, закрылась руками и запла­кала.

— Ну что ты, мам, — сын почувствовал, что совершил тактическую ошибку, — не сейчас, конечно, но… Когда ты придешь в себя, может быть…

Гнев поднялся из самого центра души матери. Какой же он бесчувственный! Эгоист!

— Я уже никогда не приду в себя! Мне сорок шесть лет! Посмотри на меня! — Она кричала, билась в истерике, простирала к нему морщинистые руки то ли с мольбой, то ли с проклятьем. — Я никогда! Слышишь?! Никогда уже не приду в себя!

Сын погрузился в мрачное молчание. Он собрался на встречу со своей девушкой, которой ему, как маленькому, придется объяснять, что мама не может пока их принять, что все непросто, что придется все отложить, подождать еще год, а может быть, и два. В об­щем, чувствовать себя полным дерьмом! Не мужчиной!

И он молча вышел, хлопнув дверью.

Мать тяжело опустилась на стул. «Мой мальчик вырос… Сейчас приведет ее сюда… Я теперь ему не нужна… И с каждый годом буду все больше мешать…» — И она плакала и плакала, потом достала из аптечки все снотворное и проглотила, запивая вином, оставшимся с поминок.

После ее смерти между братом и сестрой разгорелась война за жилплощадь.

— Вы всегда считали меня эгоисткой, и я ею наконец стала! Я не отзову иск! — кричала сестра в лицо брату и его беременной жене.

— Как ты можешь?! Ты не должна так поступать! Ты не имеешь никакого права!

И звуки их голосов сотрясали воздух, вливаясь в гул миллионов подобных вибраций, и весь этот плот­ный, густой поток тек прямо в небо, которое серело и хмурилось, сотни лет видя одно и то же: орущих в пустоту людей, давно оглохших от собственного кри­ка. Бессмысленно было бы карать их, заставив говорить на разных языках — ни один из них и так не понимал другого. Потому небо только раздражалось, затыкая уши густыми облаками и отворачиваясь. Ведь то, что они говорят друг с другом на одном язы­ке, в сущности, ничего не меняет.

Первая Книга Царств

Абсолютное обладание любимым объектом, подчинение его себе, отсечение неприемлемых в нем качеств возможно только тем, кто сам никогда не будет принадлежать, не жаждет принадлежания, не терпит попыток обладать собой.

Этот идеал может дать величайшее счастье, открывая лик подлинной страсти. Любовь к нему — это отказ от себя, от своей личности, от своих привычек, от всего, что сделает союз невозможным. Иными словами, ради любви к нему нужно стать или НИКЕМ, или ИМ САМИМ. В первом случае любовь длится секунду, во втором — невозможна, что обрекает подлинную мужественность на вечное одиночество.

ДАВИД И ГОЛИАФ

Давид стоял перед высоким зеркалом и пытался завернуться в белую простыню на манер греческой туники, так, чтобы были видны его прекрасные широкие плечи, мускулистые руки, длинные стройные ноги. Потом простыня показалась ему явно лишней, и он ее отбросил. Серебристая поверхность зеркала подыгрывала Давиду, который принимал позы известных античных статуй и любовался своим прекрасным юношеским телом. Остановившись на позе Аполлона Бельведерского, Давид нашел-таки применение и простыне, накинув ее на плечи вместо плаща.

Давиду было всего семнадцать лет, и он мечтал участвовать в Олимпийских играх. Не в современном, коммерческом шоу, а в настоящей, подлинной греческой Олимпиаде, где атлеты состязаются обнаженными, и их увенчивают лавровыми венками, где сами боги сходят с Олимпа, чтобы созерцать торжество молодости, красоты и силы.

Больше всего потрясали Давида скульптуры, ба­рельефы и фрески, посвященные греко-римской борьбе. Мужчины, изображенные на пике напряжения, демонстрирующие мощь и напор, были в то же время удивительно гармоничны и удивительно прекра­сны, в них не было ничего низменного или грубого.

Комната Давида, без всякого сомнения, сильно отличалась от жилых помещений большинства его сверстников — вместо плакатов с изображениями модных групп или порномоделей стены украшали огромные календари, рисунки, акварели с изображениями греческих статуй. Аполлон, Гермес, Посейдон — мраморные, алебастровые и отлитые из бронзы, в бесчисленных вариантах они смотрели в вечность своими пустыми глазницами. Давида поражало их удивительное свойство: в какую точку пространства он бы ни становился, глаза олимпийских богов никогда не смотрели на него.

Замкнутость Давида и его стремление к уединению нисколько не смущали окружающих. Зависть, желание, любовь, надежды и ненависть бурлили во­круг него, словно поток мутной воды вокруг базальтового монолита. Множество людей, преимущественно женщин, многие из которых Давиду были откровенно неприятны, нагло и беззастенчиво пытались навязать ему свое общество только на том осно­вании, что он им нравится.

Давид хотел быть героем, он ощущал себя гонщиком Формулы-I, выжимающим ­последние силы из своей машины, понимающим, что это ее предел, и тем не менее желающим мчаться еще быстрее.

Высокая, гибкая фигура Давида, гордая посадка головы, светлые густые волосы и манящий, глубокий взгляд серо-стальных глаз нарушали привычный ритм сердец. Легкость, с которой он бежал, преодолевал препятствия, находил решения сложнейших задач, завораживала, заставляла окружающих мучиться комплексами и одновременно испытывать вос­хищение. Восхищение — дань, которую общество ежедневно приносило Давиду. Однако в этом мо­нолите, который казался женщинам глыбой льда, а мужчинам — огромным алмазом, рождающим во­круг себя радугу, в самой глубине массива структура еще не затвердела — в самом сердце Давида бушевала кипящая лава.

Будущему герою, естественно, снились эротические сны, у него бывали ночные поллюции, неожиданная эрекция. Во сне прекрасные юноши побеждали огромных чудовищ, наступая на них ногами, греческие борцы, обнаженные, сходились в поединках, сжимая друг друга в стальных объятиях, переплетаясь телами, тяжело дыша и покрываясь сверкающими каплями пота. Давид был то зрителем, то участником. Вот он из последних сил пытается сопротивляться, но его соперник так силен, что прижимает Давида к земле, не давая ни малейшей возможности освободиться. Пьянящее возбуждение, дух соревнования были удивительной силы. Запахи и цвета, наполнявшие сны Давида, делали сновидения реальнее жизни.

Стоит ли говорить о том, что Давид посещал спортивный зал регулярно и занимался с большим усердием, завороженно наблюдая за теми, кто, по его мнению, достиг греческого телесного идеала. Когда мимо проходил красиво сложенный мужчина, блестящий от пота, и в воздухе за ним тянулся острый, резкий, пьянящий аромат здорового мужского тела, Давид жадно втягивал этот запах, и его обладатель облекался в воображении Давида в лавровый венок героя. Мельком увиденная в зеркале спина с разворачивающимися и вздувающимися буграми мышц, стройные гладкие ноги с четким атлетическим рисунком — все это заставляло бешено колотиться сердце, а член был готов взорваться от самого легкого прикосновения. Давид стеснялся своих, как ему казалось, детских фантазий, поливал голову водой, присаживался на корточки, и только взгляд на женскую группу аэробики помогал снять возбуждение.

— У меня тоже это частенько бывает, когда на девчонок смотрю, — здоровый, как медведь, мужчина похлопал по плечу сидящего на корточках Давида, подмигнул ему и пошел дальше, слегка покачивая огромным трапециевидным торсом и крепкими, как камень, ягодицами.

Член Давида снова распрямился и уткнулся в солнечное сплетение. Давид глубоко вздохнул и уставился на женщин. Потные джейн фонды скакали, не попадая в музыкальный ритм, груди (у кого были) дергались, как наполненные водой презервативы, что в сочетании с круглыми ляжками сильно напоминало рекламу бистро, где показывают танцующих жареных цыплят. Давид не мог удержаться от смеха, представив себе вместо женщин танцующих куриц-гриль.

— Все смотришь, как пизды скачут? — обратился к нему приятный, густой, как мед, голос. Давид поднял глаза. На него смотрел мужчина, чье геометрически правильное лицо с четкими скулами, прямым носом обрамляли густые, черные с проседью волосы. Черная майка плотно облегала тело бога. Чувственные тонкие губы сложились в ироническую улыбку. Давид, приоткрыв рот и позабыв о том, что хочет быть героем, сел у ног этого мужчины с одним-единственным желанием — оставаться в таком положении вечно.

— Самуил, — представился божественный незнакомец.

Давид улыбнулся и весь, начиная с кончиков пальцев, скользнул в рукопожатие. Он даже забыл, что нужно представиться. Густая черная бровь Самуила изогнулась, как пантера перед прыжком.

— А ты?

— Да, — ответил Давид.

— Что «да»?

— Ох… я Давид, — язык ответил сам собой, словно понял, что на лопающиеся, как поп-корн, мозги рассчитывать не приходится.

— Мне сюда, — указал Самуил на тренажер, стоявший позади Давида.

— Конечно…

Не осознавая, что он делает, Давид принялся помогать Самуилу, страхуя поднятие веса и постановку рук. Так он и ходил за Самуилом все время, пока тот не сказал: «На сегодня хватит».

— А пресс? — неожиданно для самого себя выпалил Давид.

Самуил обернулся с какой-то хитрой улыбкой, хлопнул Давида по плечу и повторил:

— На сегодня все. Увидимся завтра.

[+++]

На следующий день Давид тщательно побрился, подобрал одежду в тон, причесался и пошел в тренажерный зал. Чувствуя непонятное волнение, вошел, огляделся, прошел дальше и, не увидев нигде Самуила, почувствовал разочарование. Новый знакомый не увидит, как прекрасно сегодня выглядит Давид.

— Я бегу сюда каждую свободную минуту, это — как наркотик… — услышал он за спиной обрывок разговора.

Это был все тот же здоровяк, что вчера хлопал Давида по плечу.

Через полчаса он увидел его в окружении «лучших дамских окорочков», рассевшихся на перекладине штанги, как на ­насесте. Медведь со смехом поднимал их и опускал.

Ничего не хотелось делать. Через силу пройдясь по основным группам мышц, Давид ушел. На следующий день Самуила снова не было, и многие последующие дни тоже. Давид отчаялся когда-либо встретить его снова.

Причесывая волнистые волосы, с каждым взмахом гребня юноша чувствовал все ­большее раздражение. В конце концов с гневом отшвырнув расческу, он разлохматил сверкающие золотые волны руками, покидал в сумку первые попавшиеся вещи и, насупившись, пошел на тренировку.

По дороге зашел в аптеку за фиксатором колена и в гастроном за творогом. Все его раздражало, особенно толкущиеся под ногами тетки.

В аптеке была очередь. Клуша, стоявшая перед ним, глубокомысленно прижав палец к щеке, долго молчала, а затем изрекла: «А зачем же я пришла?» Потом долго думала, спрашивала что-то, говорила, что дорого… «Ну вот, выйду и вспомню! Хотя нет, вспомню, когда домой приду!»

Давид плотно сжал челюсти, но ничего не сказал.

В гастрономе перед ним юркнула молодая мамаша. Подвижность мимических мышц роднила ее с мартышками. За руку она держала толстощекого ребенка, у которого вся физиономия была в шоколаде.

— А почему у вас к чаю ничего нет?! — с ходу наехала она на продавщицу.

Та ощетинилась и затявкала в ответ:

— Как нет? Вот целая полка! И кексы, и торты вафельные, и все что нужно…

— А… А чего-то я не вижу… А! Вижу! (Так кричал «Земля!!!» матрос Колумба, увидев Америку.) Что же мне теперь выбрать…

Ребенок дергал мамашу за руку и пытался вырваться.

— Стой спокойно! (У меня тут Америка!)

Давид потерял терпение, он опаздывал.

— Слушайте, можно я возьму, пока вы думаете!

Женщина тут же обернулась с искаженным от ярости лицом. Но, увидев Давида, расползлась в приторной улыбке, как раздавленная перезрелая дыня.

— Ой… конечно… А что мне взять, как вы думае­те? — и захлопала ресницами, отчего комочки ту­ши посыпались черными градинами.

Давид сложил губы в улыбку Мефистофеля и, наклонившись к уху кокетничающей мартышки, отчетливо выговаривая каждую букву, прошептал:

— ХУЙ!

И знаете что — мартышка широко разинула рот.

«Пизды!!!» — фанфарами гремело в голове Давида всю оставшуюся дорогу.

В таком вот настроении он вошел в залитый светом зал, и первым, кого там увидел, был Самуил. Давид сделал ­попытку скрыться, но было поздно. Самуил заметил и потертые бесформенные штаны, и длинную майку с вылинявшим рисунком, которая надежно скрывала все телесные достоинства Давида.

Самуил подошел к нему, пожал руку, обнял.

— Что-нибудь случилось? — спросил он, заметив складку между бровей Давида.

Давид весь покраснел от стыда за свой внешний вид, но, встретившись с лучащимся счастьем взглядом Самуила, только мечтательно вздохнул.

В этот момент за ними с удивлением наблюдал еще один человек — тот самый, здоровый, как медведь. А звали его ­Голиаф.

Давид не отходил от Самуила. Он был восхищен, как будто парил от счастья, такими легкими упражнения не были никогда. Он не уставал и ни в чем не хотел уступать Самуилу. Одобрение, которое тот вы­ражал, кивая, улыбаясь, приподнимая брови, превращало Давида в Геракла.

В этот вечер Давид едва добрался до постели. Ед­ва ощутил блаженство отдохновения, разливающееся по натруженным мышцам, мгновенно уснул.

Ему снился Самуил в наряде варвара, скачущий на разгоряченном вороном коне, с копьем наперевес… Затем Самуил превратился в кентавра и галопом понес Давида на своей спине через поля, леса, ­озера…

Стало как-то мокро, и Давид проснулся. Он был весь облит собственной спермой. В голове у него слегка помутилось от мелькнувшей, как молния на горизонте, догадки. Но он тряхнул головой и поспешил уснуть быстрее, чем эта молния примет хоть сколько-нибудь отчетливый вид.

На следующий день в раздевалке Голиаф грубо толкнул Давида плечом. Давид вопросительно посмотрел на него, ожидая извинений, но Голиаф молча сплюнул сквозь зубы и вышел. Давид был удивлен таким неожиданным всплеском агрессии. Чем он мог его вызывать? Почему-то ему настойчиво показалось, что это как-то связано с Самуилом… Не верящий в интуицию, Давид гнал от себя эту мысль, как назойливую муху.

[+++]

В жизни Давида наступила черная полоса. Он не мог нормально заниматься учебой, стал невыносимо рассеянным, завалил контрольный тест. Не мог полноценно тренироваться из-за участившихся придирок Голиафа, который толкался, лез вперед Давида на тренажеры, даже если было очевидно, что те ему в настоящий момент не очень нужны. Давид сменил бы зал, но…

Впрочем, Самуил все равно не появлялся. Он как будто забыл про Давида.

Чувство обиды гнало в другие спортивные клубы. Но почему-то ни один не подходил. Не то что бы там было что-то не так… Просто не нравились. Не нра­вились, и все.

Давид возвращался в свой клуб, раз за разом сталкиваясь с Голиафом, с его непонятной ненавистью, агрессией, тупым стремлением устроить ссору. И однажды он был вознагражден. Самуил вошел, загорелый, со сверкающей улыбкой. Его майка, как всегда плотно облегавшая тело, была белоснежной, словно платье невесты.

Давид замер… и все ему простил. Оказалось, что Самуил просто был в отпуске! Отдыхал, загорал и наслаждался жизнью. Пока он об этом рассказывал, мечтательно запрокинув назад свою прекрасную голову и подняв вверх божественные руки, Давид был счастлив. Просто потому, что видит Самуила, вды­хает его запах. И одновременно с этим он был не­счастен. Собственно, причина печали ему самому ка­залась нелепой — он был обижен, что Самуил… поехал отдыхать без него. Тем более что в рассказе по­стоянно мелькало «мы». Кто «мы»? Холодная змейка ревности заползла в пылающее сердце Давида и прочно обосновалась в нем.

— Воркуем? — елейно спросил проходивший мимо Голиаф. Эти слова прозвучали, словно брошенный камень, нарушивший спокойствие озера.

— Что ты ко мне пристал? — вскипел Давид. Близость Самуила стала катализатором накопившегося возмущения.

— Я к тебе не пристаю! — противно, мелко захихикал Голиаф. — Я не из вашей братии.

— Из какой еще братии? — Давид не понимал, о чем идет речь. Сосуд на его виске стал нервно пульсировать. Неясная мысль отчаянно стучалась в капитальную перегородку между сознанием и бессознательным.

— Из пидоров! Вы же голубые? Во всяком случае, ты точно! — гомофоб больно ткнул пальцем в грудь Давида.

И в следующую секунду кулак Самуила на несколько минут вырубил Голиафа из жизни.

В голове Давида поднялся пятибалльный смерч. Он грохнулся на ближайшую скамейку — сны, догадки, предчувствия пронеслись ураганным вихрем, не оставив в душе ничего целого!

«Я голубой!» — стучало в висках. Давид сжал их руками, крепко зажмурившись, словно пытаясь спрятаться, чувствуя, как его засасывает в какую-то психологическую трясину… Он уже почти утонул в ней, лицо его залилось красной краской, пот с ладоней готов был литься струйками. Давид почувствовал, что он словно выталкивается какой-то непреодолимой силой в узкую, душную трубу… Рождается!

И тут большие ласковые руки Самуила бережно вынули его из бездны.

— Это ничего… Я тоже… — и поцеловал Давида на глазах у всех.

В душе Давида все еще царило смятение, но его, словно цунами, уже накрыла следующая волна. Любопытство, желание скорее попробовать… Как у ребенка, которому принесли игрушку, какой он раньше не видел, но, увидев, понял, что на самом деле страстно ее хотел. И странно то, что эту игрушку подарил, открыл ему именно Голиаф! Давид улыбнулся, ощутив невиданный прилив сил, и алгоритм собственной сущности вдруг сам сложился в его голове, словно фрагменты разбросанной мозаики.

Они пришли домой к Самуилу, и все произошло очень красиво, легко и естественно. Самуил целовал Давида, преодолевая сначала его смущение, затем сдерживая нетерпение, придавая всему действию единый, выверенный однажды темп, направляя эмоции по нарастающей.

Наши рекомендации