Бельё разглаживалось неплохо, но это стоило немалого труда.

А батько по вечерам садил Ганьку с Наташкой себе на колени: одну на одно колено, другую – на другое. Чукал и пел песни, на ночь рассказывал сказки. Значит Витька брешет, что батько им не родной, потому что он сам гольная сирота. Так сказала Наташка, значит, так оно и есть…

Вдобавок Витькину мать бог лепил, лепил, но забыл ума дать, что получилось ни тэ, ни сэ. Ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Так сказала маты, значит, так оно и есть… И кто с такой непутёвой будет жить? Получит деньги – накупит Витьке и его младшей сестре кучу игрушек да какой-нибудь сладости подкинет, а дети потом сидят до аванса голодные. И в хате хоть шаром покати – пусто. Даже рядна поганенького нету. А вот у Ганьки батько да маты знают, как жить. Они не только работящие, но и умные. А ум в коробочке не лежит. Он в голове, и это клад в житейских делах. Тут нужно, чтоб денежки водились, и детям был кусок, и за решётку человек не попал, и на хорошем счету был у начальства, но сам не перегружался, не протянул ноги… Воровать и то нужно уметь, бездельничать и гарно жить – тоже нужен ум…

Во времена Ганьки, конечно, воровали. Залез человек с голодухи в хату, стянул кусок хлеба или кулёк с крупой, его поймают и изобьют до полусмерти: не твое – не тронь. Были, конечно, воры и другие… Карманники… Может где-то человек пристроился на продуктовом складе и тащит каждый день понемножку, чтоб семья была сыта. Нынче, конечно, воры другие. Лазят по квартирам, там, где есть доллары или дорогая дефицитная аппаратура; одурачат одинокого старика или старушку, выманят ордер на квартиру… Стариков в лучшем случае отправят куда-нибудь в деревню в хибару, а то бедолаги исчезнут бесследно… Ищи, свищи ветра в поле: был престарелый человек, жил в городе в приличной квартире, но тут дело сделали, квартиру переписали по блату, за взятку – и концы в воду…

А уж про воровство машин и говорить нечего. Воруют безбожно их, перегоняют в другие места, предварительно перекрашивая и меняя номера. Хорошо ещё, если настоящего владельца не убьют. Задают работу нашей милиции, чтобы и они не даром хлеб ели. Но есть ещё и покрупнее воры: то нападут на инкассаторов, то ограбят ювелирный магазин. Выгребут миллионов на двадцать и смотаются чёрт знает куда: не то в с страны ЭСЭНГЭ, не то в Чечню, чтоб ковать против нас оружие, не то в Америку…

Крадут, конечно, и заводы. Убьёт заместитель своего начальника – «друга», с которым несколько лет работал «душа в душу», ел и пил по ресторанам, девочек под пьяный хохот вместе по заказу вызывали. А потом раз – и нет начальника: то в машине взорвался, то пристрелят в подъезде дома. Раньше убивали по ночам, а теперь не стесняются. Уложат днём вместе с охранниками. Убивает, конечно, не сам лично заместитель; зачем же ему пачкать руки? Для этого теперь есть киллеры, наёмные убийцы… Появилась нынче такая профессия. В словарях доже такого слова нет, зато в жизни киллеры есть… Развелось этого тварья нынче предостаточно… Да, во времена Ганьки избивали человека за кусок хлеба, а за хвост селёдки садили на несколько лет. И не сиди за решеткой, а под конвоем где-нибудь вкалывай на сталинских стройках. Это теперь всё сходит с рук, как с жирных гусей вода…

Но вернёмся всё-таки в детство Ганьки. Да, батько да маты Ганьки были работящие, работящая была и родня. Вон дед сшил Наташке сборчатую тёплую шубку из старого кожуха с серым мягким воротничком. Потом им двоим выстрочил на бабушкиной швейной машинке тёплые суконные бурочки. Низ обшил кожей. А бабушка подарила сестре золотой крестик. У Ганьки тоже есть крестик, но серебряный. Сестра получила столько подарков, потому что ей исполнилось пять риков (годов), на все пальцы одной руки. Стала уже совсем здоровой дивчиной. Подмогай матери.

Да, Наташке уже стукнуло пять риков, а Ганьке нет ещё и четырёх. Она ещё дытына, и спрос с неё маленький. Собираются утром в церковь – Наташке маты не даёт драников, а Ганьке один или два кинет на стол: «На, да не стой над душой…» Есть драники нужно после посещения церкви. На молебен идут голодные. Ганька подует на «жертву приношения» и проглотит, а Наташка только жалко посмотрит, постоит около плиты, потом пойдёт к иконам, помолится. Вернётся опять к столу, а там бог уже и ей бросит один. А он тёпленький, ароматный… Ох и вкусные драники до посещения церкви!

Да, Ганьке не было и четырёх риков, но она хорошо уже знала, что не бог бросил сестре драник, а маты незаметно подкинула, чтоб сестра не так жарко молилась и не глотала голодную слюну.

Взрослые часто не дооценивают детский ум и их наблюдательность, понимание мира; пусть по-своему, но дети уже ворвались в этот богом данный им мир, видят его, осязают и судят с высоты своего детства, своего бытия и эпохи.

«Брехал Витька про батька, - думала Ганька, - обманывал и дядько Лука, что детей можно переделать на мыло. Да и маты часто брешет». Попросила как-то Ганька пряник. Мать залезла на детский топчан, потрясла какими-то тряпками на обогревателе, а Ганьку заставила молиться: «Проси у бога…» Ганька молилась, искоса поглядывая на мать. Но как не следила, а всё-таки не уловила момента, когда пряник уже оказался под подушкой. А когда она жевала очередной пряник, то маты говорила: «Вот была послушной, бог и дал. Поищите хорошенько, может, и Наташе где-нибудь положил. Если дал, то поблагодарите матерь божую…»

В основном пряники доставались Ганьке, бо она ещё дытына, а Наташка давно уже играет куклами: сама их шьёт, наряжает, поёт им песни, сказки рассказывает, подражая отцу. Наверное, эта маленькая девочка, которая рвалась так бурно во взрослую жизнь, предчувствовала, что ей не будет суждено стать не только матерью, но и взрослой девушкой, и спешила отдать дань материнскому чувству и впитать в себя вокруг её текущую жизнь. «Пока вы дышите, то не тлейте, живите», − говорят умные люди. И Наташа жила под натиском своих чувств. Да, в эту жизнь она ворвалась только на миг, только на миг… Но всмотритесь в наше время: сколько детей гибнет от болезней, от несчастных случаев на дорогах, от взрывов в переходах и в самолётах! Сколько продано детей за рубежи не то на усыновление, не то на запасные органы. Миллионами наши дети бродят по стране, попрошайничают, грязные, обтрёпанные, никем не согретые… Спят в подвалах или у каких-нибудь «тёток». А причины разные: родители пьют, наркоманят. В основном дети рождаются без отцов, нет прочных семей. Женщина может сама заработать, сама тратить деньги, не хочет «связывать руки» ни замужеством, ни детьми. Секс теперь – не позор. Меняешь женихов – и ты в почёте. Ребёнка можешь оставить в больнице или вытолкнуть ещё маленьким на улицу… Иди, воруй, добывай себе кусок хлеба, выживай в этой жизни, если можешь.

И русский народ вымирает: рождаемость ниже смертности. А смертность у нас высока. Вымирают от СПИДа, туберкулёза, рака… Каждый год уходит больше миллиона людей безвозвратно! Каждый день стреляется по одному офицеру от неустроенности: нет квартиры, низкая зарплата, скандалы в семье. Бесконечные междоусобицы за власть, заказные убийства за передел материальных благ. Да и просто тысячами гибнут люди на дорогах… Хотите судить о стране, о её правителях – посмотрите, как живут дети и старики… И… помните, что 30000 каждый год гибнет на дорогах…

Но Ганька не любила кукол, может потому, что тоже предчувствовала, что ей, пока она станет взрослой, ой как много придётся перенянчить детей. Они оборвут её слабые руки, отберут всё детство. И придёт она во взрослую жизнь где-то после восьми лет. Поэтому Ганька спешила насладиться детством, увидеть всё, всё запомнить и унести с собой эти краткие годы на всю жизнь, чтоб потом о них и вспоминать, по ним судить о своём мгновенном, сладким, как сон, прошлом…

Глава 2

Детство, детство! Как оно дорого, и мы о нём вспоминаем до слёз, до боли в сердце. В каждом из нас живёт ностальгия. Наверное, потому что терять всегда больно: завод ли, или просто кошелёк. Другому и десятка потерянная дорогá – не купит хлеб. Что посеешь, то и пожнёшь. Но мы сеем свои годы порой так бездумно, так глупо, не задумываясь, что получим в результате. А если и бывают всходы, то порой оставляют рубцы в сердце. Однако, каким бы ни было детство, счастливым или подворотним, но в нём всегда есть что-то прекрасное: первое восприятие тёплого солнца, какая-то может быть дружба, свобода или сладкий, украденный кусок хлеба. Но если не ел перца, то не оценишь и вкус яблока или пирога. Главное, чтоб было потом чем кусать, и работал хорошо желудок: всё переваривалось без боли с слёз, без сожалений…

Эх, Ганька, Ганька и милая Наташа! Мои вы девочки, выброшенные, как осенние листки, в жизнь. Будет гнать вас ветром неудержимо, в неизвестную даль… Но давайте не будем заранее лить слёзы…

Как-то Ульяна купила две куклы: голубоглазые, красивые. Девочки качались на качелях вместе с куклами, а вечером забыли их во дворе. Ночью пошёл дождь, куклы раскисли. Наташа плакала, младшая сестра только удивлённо смотрела на погибших кукол. На этот раз мать ругалась: «Шо, тяжело было забрать куклы в хату? Дэ вы бачилы, чтоб так поступали люди? Больше никогда не куплю вам ни одной игрушки…»

Да, так и было. Не получили больше игрушек ни первые две дочери, ни последующие дети, которые сыпались и сыпались, как из миски горох…

Да, Ганька пожалела тогда куклу, но и только. Её всегда тянуло внутрь двора на солому, где прыгали такие забавные воробьи и ползали большие и маленькие жуки. Ещё кружились прозрачные стрекозы, и за ними интересно было наблюдать. А какая золотистая и пахучая была солома! По ней можно было прыгать босиком, кувыркаться. Она согревала босые ноги после беготни по холодной росе.

Ганька не знала, кто и когда привёз эту солому и свалил около заброшенного сарая. Для чего? Из хозяйства у них ничего не было. Батько собирается купить корову, строит в другой загородке новый сарай. Внутри старого сарая была затхлая тишина, стоял пугающий полумрак. Зато на соломе можно было слушать жужжание мух и стрекоз, таинственные шорохи в кукурузняке на огороде. А как лепетал тополь, росший за сараем! Бесконечно что-то говорил и говорил, то жалобно, то весело. Ганька закроет глаза и слушает эту музыку детства. Ох, и хорошо же иметь шелковистую солому, тополь и… небо!

А ещё девочка любила песни отца, больше чем его сказки. Обычно они пелись по вечерам, когда батько приходил с работы не очень усталый. Мать гримела около плиты чугунками. Иногда она подпевала, но больше молчала. Хоть она и красивая, но пела неважно. Куда там ей до батька! Вот если он запоёт с бабушкой, то весь Лесозаводск их слушает. Оказывается, что красивые часто не умеют петь, а только подпевают. А Ганька слушала и слушала песни отца, гладила его широченную шершавую руку грузчика, и ей всегда почему-то хотелось заплакать от таких песен: «Сижу за решёткой в темнице сырой» или «Ревела буря, дождь гремел, во мраке молнии блестали…» Это про какого-то Ермака…

Но батько не всегда по вечерам был дома. Иногда он уходил на ночные работы разгружать вагоны. А бывало, что поздно возвращался. Тяжело перешагивал через порог, и от его одежды пахло мешками и крупой. В карманах иногда приносил пшено или перловку вместе с мусором. Во время разгрузки вагонов просыпалось кое-что на землю. Подбирать было запрещено: считалось воровством. Но отец всё-таки тайком брал с земли крупу в карманы. И девочка знала, что это хоть и воровство, но боги разрешают. Посидят они с сестрой на лавках за столом, долго перебирая по зёрнышку, зато им потом из крупы сварят суп, а может с постным маслом и кашу…

Правда, маты была не очень довольна, когда отец задерживался, и не радовалась тому, что тот приносил в карманах. Даже за спиной батька как-то вся передёргивалась. Но когда того долго не было, спрашивала скорее сама себя, поглядывая в окно на пустынную улицу: «Та дэ ж цэ опять наш батько? Может снова задержится до ночи?»

Потом она ещё долго стояла у маленького окна, какая-то притихшая, о чём-то думая… А когда хата уже тонула в сумерках, и стены издавали вечернюю акустику тоски, маты зажигала лампу-трёхлинейку. Сначала протирала стекло с отбитым верхом, вместо него скручивала бумажную трубочку и надевала на макушку стекла. В хате стоял вонючий чад. Лампа коптила, потому что прохвост-продавец продал керосин с водою. Пахло гарью ещё и потому, что бумажный колпачок сам подтлевал, не мог полностью заменить стекло.

Но плита была натоплена, дров не жалели, как на Украине. За двором валялось много всяких обрезков от брёвен. Хозяина долго ждали в чугунке на плите галушки, а то ещё и пышки, политые толчёным чесноком с солью и растительным маслом. А может даже и коржи со сладким маком, растёртым в макитре, а потом размешанном в воде. Такое было не часто, но было, когда маты приносила от бабушки кульки с провизией или после очередного посещения братьев матери: Андрея и Ивана.

От безделия и усталости вечера тянулись очень долго и тоскливо. Дети глотали голодную слюну, но маты не давала им вечерять. Ждали батька. По старым законам дореволюционной семьи все должны вместе садиться за стол. Но от плиты исходили ошеломляюще вкусные запахи, а в полутьме (фитиль лампы подкручивался до минимума с целью экономии керосина) каждая минута ожидания была пыткой: хотелось не только есть, но и спать. Мать не укладывала однако детей ещё и потому, чтобы не уснуть самой, и чтоб ей не было так скучно.

Она просила иногда старшую дочь набрать из ведра холодной воды и брызнуть изо рта ей в лицо. Наташа старалась, и вместе с водой в лицо матери летела и слюна сквозь выпавшие два зуба. Вернее, Наташе к ним привязали ниточки и выдернули. Эту экзекуцию с холодной водой, наверное, мать придумала сама. А может, так поступали на Украине, когда сидели до глубокой ночи и вышивали.

Ганьку бросала в дрожь такая процедура. И сон на некоторое время слетал с её тяжёлых, слипавшихся век. Она продирала глаза, холодно ёжилась, хотя на неё не попадало ни капли. И ей думалось, что их мать ох и отчаянная, ничего не пугается. А Ганька потом всю жизнь боялась этих брызг: на реке и даже в бане.

Но приходил батько, и жизнь с его приходом оживала: суетилась, двигалась, охала и подпрыгивала и даже тихонько смеялась, под взглядом матери и богов визжала. Отец ужинал и уставший ложился спать. Сказок в такой вечер не было.

Иногда, завернув в небольшую тряпицу кусочек чёрного хлеба, уходил снова во тьму. Мать умоляюще смотрела на него:

− Останься, обойдутся без тебя.

Но батько усмехался такой логике. Его жена понятия не имела, что такое государственная работа. Он смотрел ласково на Ульяну:

− Нельзя. Срочный груз. Будет простой вагонов. А за это по головке не гладят. Ты укладывай дочек спать, да и сама спокойно отдыхай…

Тогда мало говорили о патриотизме. На ветер пустых слов не бросали. Никто по радио и по телевизору никого не агитировал, так как радио не было у бедняков, а телевизоры ещё не создали. Шли и работали. Нужно – значит нужно. Такова жизнь. Без труда – не вытащишь и рыбку из пруда, а завтра не сваришь борщ или хотя бы жиденький суп для семьи. А для этого нужны были крепкие руки и спины мужиков и мускулистая шея работяг. А если этого нет, то иди сторожем или паяй кастрюли и зарабатывай копейки. Но паяли посуду тогда в основном китайцы, которые жили в фанзах за посёлком. А дворы мести здоровенному мужику было стыдно.

− Шо цэ ты дуже стал советским? Какое тебе дело до тех вагонов? − удивлялась Ульяна.

− Да брось такое говорить. Я не советский, хоть бывший и батрак, но из казачьего войска, рубивший в гражданскую войну то красных, то белых. Но всё бадыльем поросло. Как говорят: кто старое помянет – тому глаз вон. Глаз вырвут или нет, а лишнее говорить об этом не стоит, хоть уже и тридцатый год. Но жить как-то надо, надо кормить семью…

− Не здорово ты её кормишь, − сводила брови Ульяна. И тут же будто колола своими аргументами: − Если бы не маты, пошли бы с сумками по миру. В советских ларьках хоть шаром покати, а у китайцев всё в десятки раз дороже государственного. Изверги-Советы разрушили страну. Черным дьяволом прошлись по всей стране. − Ничего. Нам лектор говорил, что ещё белые булки будут детям к ужину…

Ульяна вздыхала и подводила итог:

− Будут, когда рак на горе свиснет. И пока те булки напекут, то нам всем очи повылазят. До советов у батька ели булки и так, и с маком, и с мэдом… Все было своё: и мясо, и яблоки…

Но отец надевал брезентовый плащ, натягивал его поверх пиджака, перешагивал через порог в сенцы. Мать закрывала все щеколды, и ночь входила в свои права. Наступало время отдыха, мрака, любви и греха… Ганька уже в полусне улавливала: маты задула лампу, подошла к своему топчану, разделась и, не помолившись, села тяжело на постель. Топчан как-то жалобно скрипнул и затих, как сказочный богатырь…

Глава 3

Нет, в такие ночи не спалось Ульяне. Одиноко и сиротливо казалось вокруг. Гнетущая тишина тёмной ночи давила её, сжимала до боли сердце, когда женщина оставалась одна со своими мыслями, от которых хотелось дико кричать, куда-то бежать и что-то делать решительное и нужное. Где её херувим, который мог бы ей помочь? Спас бы, облегчил душу…

В тишине ночи слух её улавливал далёкую, убаюкивающую музыку реки Уссури. Но этот, зовущий голос природы, не доходил до сознания Ульяны. Не нарушал давящую тишину ночи, не снимал тяжесть с души, а усугублял сильнее боль сердца.

Порою пугливо и дико по двору шарахался ветер, чужой ветер, не её Украины. Кто-то шелестел на крыше полусгнившей соломой, царапал жутковато стрихой по стеклу, встряхивая за сараем одиноким тополем, поднимая бесконечный шелест в его листве. Затем всё стихало, становилось жутким и гнетущим.

Медленно, будто нехотя, всходила луна, далёкая, равнодушная и чужая, как всё в этом краю. Она лила мутноватый свет, который тусклым пятном падал на земляной пол хатёнки, освещал стоявшие вдоль стен убогие лавки, светился холодным зеленоватым блеском на кованом сундуке, единственной её вещи. И тот, как александрит, порой мерцал в темноте.

Что делать? Как жить дальше среди чужих людей с человеком, которого не любила, а приткнулась с детьми у него как временное пристанище? Пристроилась в чужом гнезде по совету матери и батька, как пугливая птица, чтоб пережить временное неустройство. Затеряться среди людей, бежавшей с батьком с Украины. Но прошло уже больше года, а ни конца, ни края не видно этой жизни. Впереди будто выжженная бескрайняя пустыня. Душа немела от таких мыслей… Постель убогая, чужая огнём жгла ей молодое, гибкое тело. Хотелось соскочить с кровати и бежать, бежать не зная куда… Но всё-таки куда? К матери? Ей-то легче: под боком свой человек: батько. А у неё всё рухнуло. Проклятые советы раздавили её жизнь. Где материна да батькова хата? Со ставком, садом, в котором она дивкою собирала яблоки да груши. Тот сад ей теперь часто снился по ночам, что проснётся – плакать хочется, не плакать, а выть, но чтоб не видел всё это курносый и лысый Фёдор, бросивший ради неё жену Катерину и дочку Любашу… Далёкая, потерянная навсегда Родина!

Ярко, до боли, видит она себя семнадцатилетней. Любимого Петра, найкращего на всём свете. Высокий, кудрявый, черноволосый… Посмотрит – и уплывает вроде земля из-под ног. Но такой родной и такой свой…

Клялся, что всю жизнь будет любить в радости и в беде, всегда будет рядом: «Ось погодь трошке, пошлю сватов в твою хату. Хоть батько твой меня недолюбливает, но отберу я у него тебя, моя ты голубка, родная моя Уленька…»

Но было смутное время. По украинской земле проходили вооружённые банды, проклятые идолы: то красные, то белые, поливая землю кровью, разоряя не только богатые хаты, но и бедные, отбирая последний мешок зерна или в загоне порося. Был и батько Махно. Чтоб ему сдохнуть проклятому. Бил тот Махно со своими хлопцями – отважными головорезами сначала красных, а потом перемахнул и встал всем своим войском против белых. Ничего не держало махновцев на пути. Советы тоже не доверяли Махно и боялись его отважных хлопцев, прошедших огонь и воду, и медные трубы. И чтобы ослабить эту бушующую силу, часто посылали махновские войска в самые горячие точки: пусть перебьют махновских идиотов. А когда те падали от бессилия, били в спину махновцам вроде невзначай, чтобы разгромить окончательно…

Но батько Махно жил и разъезжал с хлопцами по украинским сёлам и станицам. Ворвались всем войском и в деревню, где жила Ульяна в богатой хате со светёлками, иконами и рушниками. Впереди Махно, окружённый преданной свитой, потом конница, а за ней тачанки с пулемётами, наведёнными на богатые хаты. Одна из них остановилась против двора Ульяны.

− Эй, Грицько, давай жахнем по этому кулацкому гнезду, чтоб и поганого места от него не осталось, − сказал один из махновцев, сидевший на тачанке рядом с Грицько. И он направил дуло орудия на крышу хаты.

− А ну-ка постой, Савко! Глянь яка гарна дивчина идёт к нам по двору. Чернявая да стройная, а коса до самых колен. Такая красавица яких я отродясь и не встречал, − сказал Грицько и соскочил с тачанки встречать Ульяну, высланную специально батьком, чтоб махновцы не разнесли в клочья жильё. Сказал и, схватив дивчину как пёрышко, передал другу на тачанку. И увезли Ульяну. Два дня она была у махновцев, поили водкой, обесчестили… Плакала, богом просила не трогать её, не калечить ей судьбу. Но хохотали хлопцы под пьяный бред и ухарство, плевать им было на дивчину. Таких они встречали не одну. Сегодня Ульяна, завтра Марина или Параска…

Но в первый же день ещё до вечера ворота Тараса вымазал кто-то дёгтем. Такой был обычай: обесчестили дочь – кляпай дёготь на ворота. Нашлись сразу же подлые люди. Они всегда идут рядом с нами. И часто гадости делают исподтишка, даже друзья. Это самые больные укусы, самые обидные и часто неожиданные… Такова жизнь, таковы часто бывают отношения между людьми… Смотри на соседа, улыбайся ему, а в нужную минуту и подсунь ему дулю… И ни одна душа не бросилась за махновцами отбивать красавицу своей деревни. Даже батько. Не кинулся и Петро. Трусливым оказался, а может не очень любил. Только мать Ульяны бросилась на колени перед иконами, рыдала и просила богов, чтоб защитили дочь.

Вернулась домой Ульяна через два дня, заплаканная, подурневшая. Теперь вся деревня будет тыкать в неё пальцами и смеяться в глаза. Дадут прозвище не только ей, но и её детям, даже внукам. Отвернётся от неё Петро. И другим не будет нужна. Самый поганый парубок на такой не женится… Может только какой-нибудь пройдоха?

И Петро тут же стал прохаживаться в обнимку с Крестинной мимо хаты Ульяны. Не раз, встречая Петра, плакала Ульяна, доказывала ему, что на ней нет вины. Но тот, молча, отворачивался и проходил мимо… Иди своей дорогой, бракованная… Я же не дурак, чтоб надо мной смеялась вся деревня до глубокой старости?

А через год, когда всё-таки разгромили махновцев, вернулся в деревню Савка. Понравилась ему тогда Ульяна, очень даже понравилась. Купил в другой деревне хатёнку, но недалеко от хаты Тараса и заслал сватов к Ульяне. Выбора не было. Повенчали молодых, как и положено. Но не могла простить Ульяна мужу позор и обиду даже от последнего ничтожества. Однако пришлось жить, не любя, но жить. Клялся Савка своей молодой жене в любви, но не лежала её душа к махновцу…

Родилась сначала дочка, прехорошенькая, но через полмесяца умерла от воспаления легких. Почему? А бог знает… Бог дал, бог и взял. Потом – мальчик. Но, прожив несколько месяцев, тоже умер от тех же воспалений лёгких… Дети были светлоголовые, похожие на красавца-мужа. И только Наташа родилась черненькой… Значит бог послал ей и её дочь…

Плохой женой была Ульяна, хоть и видела, что Савка не хуже Петра: любит её, умный, работящий. То батрачит где-то в кузне, то у багатеев на подворье. Война прошла, весь изрубленный, весь в шрамах, что курице негде клюнуть, остался Савка в стороне от богатых. К Тарасу не шёл в работники: «Сдохну, но не пойду к этому кровопийце. Вон сколько людей батрачит на него…»

Наши рекомендации