ГЛАВА 3. Размышления о природе доказательств в психоанализе

К проблеме завершения анализа и излечения нельзя подойти, не описав вначале характер нарушения, подвергшегося терапии. И невозможно никого убедить в правильности определения тех или иных психических нарушений, которые будут ослаблены или устранены посредством анализа, если вначале не показать, что система понятий, в которую включены эти определения — в данном контексте система понятий психологии самости, — является валидной и релевантной. Но утверждение, что психология самости действительно отвечает этим критериям, нельзя удовлетворительным образом доказать с помощью одних только логических аргументов. Без эмпирических данных можно продемонстрировать лишь внутреннюю логичность ее положений.

Прежде чем приступить к обсуждению случая, основываясь на проверке эмпирических данных о том, что психоанализ действительно нуждается в психологии самости, я бы попросил любого желающего попытаться всерьез оценить объяснительные возможности этого нового шага в теории, оставив в стороне свои сформировавшиеся убеждения, что все психологические заболевания можно адекватно объяснить в рамках понятийной системы психологии психического аппарата в целом и современной структурной модели (Эго-психологии) в частности или даже на уровне развития, характеризующемся эдиповым комплексом. Другими словами, объяснительные возможности и эвристическую ценность новой теории, нового способа рассмотрения эмпирических данных в сфере сложных психических состояний можно оценить только в том случае, если такой эксперт сумеет справиться со сложной задачей — временно оставить свои прежние убеждения и стать открытым для новых идей. (Я опускаю здесь проблему определенного эмоционального сопро-

тивления и имею в виду лишь нежелание поступиться чувством уверенности, которое вселяет привычный способ мышления.) Оценивающий эксперт должен уметь достаточно часто и на долгое время оставлять в стороне традиционные способы рассмотрения данных, чтобы иметь возможность ознакомиться с новой теорией.

Разумеется, любой новичок мог бы сказать ex cathedra[34], например, что мистер М. прервал свой анализ в момент, когда он на самом деле должен был только начаться, то есть в момент, когда стремление к слиянию с идеализированным отцом превратилось бы в эдипово соперничество, сопровождающееся страхом кастрации. Конечно, я не могу с полной уверенностью отрицать, что за нарциссическим нарушением у мистера М. скрывалась эдипова патология. Я могу только утверждать,что хотя я и остаюсь открытым для рассмотрения подобной возможности, богатый клинический опыт не позволяет мне считать ее вероятной; впрочем, иногда действительно с удивлением обнаруживаешь, что центральная эдипова патология была скрыта тем, что вначале казалось первичным нарушением самости.

Разумеется, должны быть предприняты дальнейшие исследования различных взаимосвязей, существующих между структурной патологией и патологией самости. Но они смогут пролить новый и, возможно, неожиданный свет на психологию человека лишь при условии, что разум исследователя будет открыт идее, что целый сектор человеческой психологии, в сущности, независим от эдиповых переживаний ребенка и что эдипов комплекс является не только центром психологических нарушений определенного типа, но и центром психологического здоровья, что он приобретается в процессе развития.

Оценка сравнительного значения — с точки зрения нормального развития и психопатологии — переживаний ребенка по поводу объектов, связанных с эдиповой драмой, с одной стороны, и переживаний ребенка по поводу объектов самости, связанных с драмой формирования самости, — с другой, служит основанием для возвращения к сфокусированному, беспристрастному клиническому наблюдению. Однако клинические описания, представленные в эссе и книгах, даже в форме подробных историй болезни, лишь в редких случаях могут служить убедительными доказательствами правильности конкретных интерпретаций конкретных психологических данных, и они никогда не могут служить достаточными доказательствами того, что один подход является более адекватным, более емким, более проницательным, чем другой. Огромное число переменных в психологической области обрекает чисто когнитивный подход на неудачу. Однако развитая эмпатия обученного наблюдателя создает потенциально адекватный инструмент для осуществления первого этапа (понимания) в двухступенчатой процедуре (понимания и объяснения), характеризующей глубинную психологию. То, что я считаю эмпатию обученного наблюдателя незаменимым этапом, который ведет к поддающемуся интерпретации пониманию психологической области[35], должно пролить свет на две взаимосвязанные особенности данной работы (и некоторых других моих сочинений): использование личных высказываний, таких, как: «Я все более убеждался», и акцент в моих клинических описаниях на реакциях аналитика на материал — различные выводы, к которым он приходит, постепенное убеждение в том, что один из них скорее является верным, чем другой[36]. Мои клинические данные должны побуждать к размышлению. Я хочу продемонстрировать свой подход и предложить его моим коллегам для экспериментального применения в их собственной практике. Аналитики смогут приобрести твердое убеждение в релевантности и жизнеспособности психологии самости только при том условии, что будут использовать его в собственной работе. Если описание случая помогло рассеять сомнения читателя в правильности тезиса автора, то это является свидетельством умения и интеллекта автора, но не подтверждением правильности его тезиса. Анализанд может дать полсотни подходящих ассоциаций, идеационное содержание которых привело бы к определенной интерпретации материала, однако его интонации, слова, продиктованные настроением, которое выдают его жесты и поза, укажут аналитику, что смысл материала заключается в чем-то другом.

Как же тогда аналитики приходят к правильному пониманию материала, который они наблюдают? Прежде всего глубинная психология не может подкреплять свои утверждения доказательствами, доступными таким наукам, как физика и биология, изучающим внешний мир посредством наблюдения с помощью органов чувств. Однако настоящее научное исследование в психоанализе возможно, потому что (1) эмпатическое понимание переживаний других людей является такой же фундаментальной способностью человека, как его зрение, слух, осязание, вкус и обоняние; и (2) психоанализ может справляться с препятствиями, стоящими на пути эмпатического понимания, точно так же, как другие науки научились справляться с препятствиями, стоящими на пути освоения используемых средств наблюдения — органов чувств, включая их расширение и усовершенствование с помощью различных приборов.

Возможность достижения надежных результатов в нашей области должна оцениваться с учетом двух принципов: первый относится к эмоциональному состоянию эмпатического наблюдателя, другой — к когнитивному аспекту его задачи. Первый из них можно было бы назвать принципом «нового платья короля»; он воплощает представление о том, что установление фактов в психоанализе иногда требует не столько высокоразвитого когнитивного аппарата, сколько простого бесстрашия наблюдателя. Второй принцип — назовем его принципом «розетско-го камня» — воплощает в себе представление, что валид-ность недавно выявленных значений (или их важность) должна устанавливаться по аналогии с процедурой вали-дизации, используемой при расшифровке иероглифов.

Если наблюдатель-расшифровщик видит, что многие явления можно объединить и тем самым прояснить многозначительное сообщение, посмотрев на них с других позиций, если он видит, что широкий спектр данных можно теперь понять и интерпретировать, то тогда действительно можно сказать, что его убежденность в новом способе интерпретации стала более сильной.

Кроме того, психоаналитик должен в основном интересоваться не столько причинно-следственными отношениями, сколько смыслом и значением исследуемого материала. То есть понимание им человеческих переживаний доступно для рассмотрения причины и следствия во времени и в пространстве не более, чем правомерность утверждений человека, занимающегося расшифровкой иероглифов. Выражаясь другими словами, глубинный психолог выясняет психологическую истину тремя способами: постоянно исследуя с самых разных позиций, которые он может выявить, эмпирические данные посредством эмпатии; выделяя определенные эмпатические позиции, которые позволяют ему рассматривать данные наиболее понятным образом, и, наконец, с одной стороны, устраняя препятствия для эмпатии — прежде всего в себе, но также используя примеры и находя поддержку у своих коллег, и, с другой, постоянно демонстрируя им, что новая эмпатическая позиция позволит увидеть дотоле не замечаемые психологические паттерны[37].

Следующие иллюстративные эпизоды из клинической практики — цели их представления и форма, в которой они излагаются, — должны оцениваться с учетом предыдущих замечаний. Они должны показать, что смысл и значение некоторых клинических феноменов можно понять более широко и глубоко, если рассматривать их в рамках психологии самости, а не в рамках психологии влечений, структурной модели психики и Эго-психологии.

Клинические иллюстрации

Ребенок психоаналитика

В моей практике, особенно в последние годы, мне приходилось иметь дело с несколькими пациентами, которые являлись детьми психоаналитиков[38]. Они консультировались со мной по поводу повторного анализа, поскольку считали, что их предыдущий анализ был неудачным. Они страдали от смутного ощущения того, что не живут в реальности (нередко в форме неспособности переживать эмоции), и они переживали сильную (но вместе с тем сопровождавшуюся внутренним конфликтом) потребность в привязанности к авторитетным людям из их окружения, чтобы чувствовать, что их жизнь осмысленна, более того, чтобы чувствовать себя живыми. Их нарушение, как я выяснил, генетически было связано с тем, что их родители с самого раннего возраста сообщали им — часто во всех деталях — о своем эмпатическом понимании того, что они, то есть дети, думали, желали и чувствовали. Насколько я мог судить — а в отдельных случаях у меня были веские причины на то, чтобы прийти к этому заключению, — их родители не были в целом ни холодными, ни отвергающими. Другими словами, они не прикрывали внутреннее отвержение ребенка с помощью враждебных, по сути, интерпретаций. Эти постоянные интерпретации не вызывали у ребенка чувства отверженности. При этом у ребенка не возникало и чувства того, что на него чрезмерно реагировали. Патогенный эффект родительского поведения состоял в том, что участие родителей в жизни своих детей, их требование (часто выражавшееся вполне корректно), чтобы дети знали как можно больше о том, что они думали, желали и чувствовали, в определенной степени препятствовало консолидации их самости, в результате чего дети становились скрытными и отгораживались стеной от родителей. Однако основная проблема в данном контексте заключалась в следующем. В ходе предшествовавшего анализа аналитики расценивали их явное нежелание раскрыться и их неспособность отдаться свободному ассоциированию либо как возникшее в отсутствие переноса препятствие установлению терапевтического альянса, либо как обусловленное переносом сопротивление, препятствовавшее проявлению инцестуозных либидинозных желаний, либо как проявление объектно-инстинктивного негативного переноса — как способ фрустрации (сокрушения) родителя, воспринимавшегося как соперник. В первом случае аналитики, по-видимому, реагировали, оказывая — в более или менее деликатной форме — определенное моральное давление на пациентов, призывая их проникнуться аналитической задачей; во втором и третьем случаях они пытались справиться с проблемой в том виде, как они ее видели, с помощью соответствующих интерпретаций.

Вполне можно предположить: убеждение в том, что их предыдущий аналитик ошибался, к которому в конечном счете пришли эти пациенты, есть не что иное, как проявление позитивного переноса на следующего аналитика. Однако то, как проявлялся соответствующий материал, противоречит этому выводу. На самом деле в течение всей продолжительной аналитической работы со мной эти пациенты никогда не жаловались на своего предыдущего аналитика и даже были склонны считать его подход обоснованным подобно тому, как они никогда не подвергали сомнению правомерность вмешательств со стороны родителей. Таков был их стиль жизни с ними, когда они были детьми, а потому давление и/или интерпретации аналитика, насколько они их понимали, точно так же принимались ими как обоснованные. Фактически вопреки значительному сопротивлению пациенты начали понимать — без какого-либо давления с моей стороны и даже вначале к моему удивлению, — что именно глубокий страх распада самости и побуждал их отгородиться стеной от опасности быть понятыми.

Во всех случаях, с которыми я столкнулся, предыдущие аналитики этих пациентов были компетентными, опытными и авторитетными представителями своей профессии, без сомнения, понимавшими конструктивный аспект сопротивлений, на которых я здесь фокусируюсь, или во всяком случае осознававшими, что сопротивления неизбежны и что к ним нужно относиться с уважением. Я думаю, однако, что большинство даже этих аналитиков были склонны рассматривать сопротивление, проявляемое этими пациентами, как реакцию на дефицит Эго, которое оказалось поврежденным из-за чрезмерной нагрузки в детском возрасте. Между этим воззрением и тем, которое отстаиваю я, существует, однако, важное и принципиальное различие. Понимание дефектного Эго (границы которого не были прочно установлены) заставляет аналитика занять достойную похвалы осторожную позицию (чтобы сохранить границы Эго, пока еще существующие), сопровождающуюся воспитательным подходом (попыткой сформировать когнитивное умение регулировать отношения между объектом и Эго [ср. Federn, 1947]).

Другими словами, понимание дефекта Эго ведет к необходимости применения не столько психоаналитического, сколько воспитательного подхода, каким бы психоаналитически ориентированным этот воспитательный подход ни был. Учитывая, что психический аппарат как таковой не имеет для анализанда эмпирического содержания, аналитик, осмысляющий болезнь пациента как обусловленную дефектом Эго, может разве что научить пациента осознавать перебои в работе своего дефектного психического аппарата. В свою очередь пациент может разве что попытаться с помощью сознательных усилий сопротивляться некоторым существующим патологическим тенденциям (таким, как склонность считать, что другим известны его мысли), активизируя противоположные силы (делая акцент на своем сознательном знании, что другим неизвестны его мысли).

С другой стороны, понимание специфической психопатологии самости ведет скорее к психоаналитическому, нежели к воспитательному подходу. Оно ведет к проявлению патогномического содержания опыта, в частности, к переживанию заново требований прежних психических констелляций — требований, оказавшихся скрытыми, поскольку они неэмпатически были проигнорированы объектами самости, — и он позволяет этим констелляциям быть заново пережитыми при переносе, фактически оказаться в самом центре психоаналитического процесса. Понимание патологии самости ведет в этих случаях к осознанию того, что сопротивление пациента аналитическому проникновению является здоровой силой, поддерживающей рудиментарную ядерную самость, которая была сформирована, несмотря на искаженную эмпатию родителей; оно ведет также к осознанию того, что эта ядерная самость становится все более реактивированной, то есть аналитик является свидетелем возрождения архаичной убежденности анализанда в величии своей самости — убежденности, которая осталась без ответа в детстве и, таким образом, не была доступна для постепенной модификации и интеграции с остальной частью личности; и, наконец, оно ведет кюсознанию того, что был мобилизован процесс переработки требований реактивированной ядерной самости при переносе в той или иной форме (или даже в нескольких формах) объекта самости. В большинстве случаев этот процесс переработки начинается с мобилизации архаичных потребностей в зеркальном отражении и в слиянии; когда процесс переработки продолжается, он постепенно преобразует представления пациента об архаичном величии и его желание слиться со всемогущими объектами в здоровую самооценку и благотворную преданность идеалам.

У меня нет сомнений, что центральная психопатология в рассматриваемых случаях была связана с недостаточной связностью самости (или другими формами патологии самости). Именно это центральное нарушение и сформировало ядро переноса объекта самости («зеркальный перенос в узком смысле» [см. Kohut, 197l, p. 115-125]), который спонтанно возник в психоаналитической ситуации. То, что родители этих пациентов продолжали воздействовать благодаря селективному эмпатическому восприятию на психику своих детей на последующих, вербальных стадиях их развития — то есть гораздо позже довербальной стадии, когда близкая к совершенству гармония родителей с содержанием детской психики (потребностями и желаниями младенца) действительно является предпосылкой формирования рудиментарной самости младенца, — без сомнения, доказывает, что они не были настроены в унисон со зрелыми потребностями своих детей (то есть с требованиями всей самости ребенка), хотя эмпатическое понимание ими отдельных аспектов умственных процессов у их детей часто оказывалось верным[39]. Поэтому развитие самости ребенка — ее четких контуров — было затруднено. Ребенок нуждался не в приводящих к фрагментации интерпретациях, связанных с определенными мыслительными и эмоциональными содержаниями его психики, а в интерпретациях, ведущих к более полному осознанию его постоянной потребности в повышающих связность реакциях на всю его самость. Именно детская потребность в таких реакциях (фрустрированная в детстве и поэтому усилившаяся) и возродилась при переносе объекта самости; и именно эта потребность нуждалась в интерпретации. Аналитик должен был не отвергать сопротивление самораскрытию как неблагоприятную установку, которую по возможности скорее надо преодолеть в интересах анализа (или — как пациенты начинали воспринимать это ретроспективно, — для повышения самооценки родителя-аналитика), а интерпретировать его без осуждения как важный заслон проникновению интерпретаций, заслон, с помощью которого пациент пытался защитить небольшой целостный сектор собственной самости. И именно с трудом поддерживаемый, втайне оберегаемый, сравнительно сохранный сектор самости, а не инцестуозные желания-влечения, теперь, когда его существование было подтверждено интерпретацией аналитика, оказался реактивированным при переносе объекта самости. Постепенно и вопреки сильному сопротивлению он попал в поле зрения аналитика: потребность в восхищении и признании, чтобы обрести ощущение его реальности и — вторично — стремление довести до конца незавершенный этап в развитии, подвергнуться процессам переработки (оптимальной фрустрации), которые бы обеспечили его интеграцию в зрелую личность пациента.

Из анализа мистера В.

Теперь перейдем к другим более детальным иллюстрациям, доказывающим утверждение, что расширение наших представлений — отказ от веры исключительно в психологию конфликтов и структурную модель психики, — включая систему понятий психологии самости, в некоторых случаях позволит нам увидеть психологические данные в новом свете и повысит нашу способность приводить в действие и поддерживать определенные благотворные процессы переработки в сфере нарцис-сических нарушений наших пациентов.

Мистер В.[40], холостой мужчина в возрасте около тридцати лет, поменяв несколько мест работы, в последние годы весьма успешно проявил себя как журналист. Он уже до этого прошел анализ, но захотел подвергнуться терапии еще раз. Он сказал, что его первый анализ (который закончился примерно три года назад) немного ему помог, сделав его менее беспокойным. Он чувствовал, однако, что его состояние улучшилось прежде всего не из-за ин-сайтов, достигнутых в ходе предыдущей терапии, а благодаря стабилизирующему влиянию его прежнего аналитика — предсказуемого, заботливого и доброжелательного пожилого человека.

Хотя, когда он решился на прохождение повторного анализа, его жалобы были весьма расплывчатыми, — он испытывал общую неудовлетворенность жизнью и говорил, что чувствовал себя беспокойным и «нервным» лишь иногда — я могу ретроспективно сказать, основываясь на понимании, постепенно достигнутом в процессе его анализа, что он страдал от чувства внутренней неуверенности и бесцельности собственной жизни, характерного для диффузных нарушений самости. А более определенная жалоба на случающееся иногда усиление его беспокойства и нервозности можно ретроспективно также рассматривать в связи с эпизодическим ослаблением связности его самости. Наиболее характерным проявлением психологического нарушения у мистера В. являлись рецидивы синдрома раздражительности, ипохондрии и замешательства.

Основываясь на том, что мы узнали в ходе анализа о значении эпизодически усиливавшегося у мистера В. беспокойства, особенно если он разлучался с аналитиком,— не может быть сомнений, что эти реакции всегда возникали до, во время и после его предыдущего анализа,— в ответ на события, вызывавшие у него ощущение, что его покинули. Однако в начале повторного анализа и на протяжении почти всего первого года пациент совершенно не испытывал каких-либо эмоциональных реакций в ответ на реальную или предстоящую разлуку с аналитиком и, насколько это можно было установить, никогда прежде не осознавал таких реакций: ни во время предыдущего анализа, ни в обыденной жизни. Постепенно, однако, удалось установить, что он действительно испытывал такие сильные переживания, кроме того, психологическое значение его реакций становилось все более ясным.

Первый ключ к пониманию дало сновидение, возникшее к концу первого года анализа, за несколько дней до того, как аналитик должен был уехать на неделю в Нью-Йорк, о чем случайно стало известно пациенту. Пациенту приснилось, что он летит в самолете из Чикаго в Нью-Йорк. Как он упомянул, он сидел у окна по левому борту самолета, глядя на юг. Когда аналитик указал на несоответствие в его сновидении, то есть, что, летя из Чикаго в Нью-Йорк и сидя с левой стороны самолета, он смотрел бы на север, а не на юг, пациент пришел в крайнее замешательство и настолько перестал ориентироваться в пространстве, что даже какое-то время не мог сказать, где правая сторона, а где левая. (От себя я мог бы добавить, что пространственная дезориентация, от которой он страдал в такие периоды, не всегда была столь безопасной, как в этот раз. Однажды, на втором году анализа, опять-таки предвидя разлуку с аналитиком, он подверг себя серьезной опасности, сделав неправильный поворот и оказавшись на встречной полосе оживленной автострады; этот поворот, следует подчеркнуть, он сотни раз делал правильно прежде.) По ассоциации с пространственной дезориентацией, проявившейся в его сновидении, он вспомнил о часто повторявшихся случаях в его взрослой жизни и позднем детстве (о которых он никогда не говорил раньше, хотя эти воспоминания, совершенно очевидно, не были вытеснены), когда он терял ориентацию в незнакомых местах с ужасным ощущением того, что он никогда не найдет обратную дорогу к знакомым местам.

Анализ сновидения мистера В. дал первый важный ключ к генетически-динамическому пониманию ядра его личностного нарушения. Когда пациенту было примерно три с половиной года, его родителям пришлось покинуть его, своего единственного ребенка, больше чем на год. В течение этого времени пациент, знавший дотоле лишь окрестности Чикаго, жил на ферме в Южном Иллинойсе с незнакомыми людьми, дальними родственниками его матери. Они, по-видимому, были порядочными людьми, заботились о его физических нуждах, но в остальном не обращали на него почти никакого внимания. Он вообще не видел отца в течение года, а мать всего несколько раз приезжала на короткое время. По мере продвижения анализа каждый из основных симптомов, которыми он реагировал на разлуку при переносе, вел к воспоминанию о важных предшествовавших переживаниях, связанных с тем неблагополучным периодом в его раннем детстве.

Перед разлукой, а на ранних этапах анализа также в ответ на ситуации и события, которые он эмоционально воспринимал как аналогичные разлуке, особенно когда аналитик (занимавший эмоциональную позицию приемной семьи на ферме) казался отстраненным или неэм-патическим[41] — мистер В. заполнял время сеансов в той или иной степени тревожными описаниями различных физических ощущений, которые он испытывал, и разных болезней, которые, как он считал, у него развивались. Среди его беспокойств особое место занимала его озабоченность проблемами зрения (ему казалось, что его глаза не фокусировались должным образом) и тревога по поводу геморроя. В такие периоды на ранних стадиях анализа он консультировался с офтальмологами и проктологами и даже рассматривал возможность хирургического вмешательства. На самом деле он так и не подвергся операции, а сумел экстериоризировать свои навязчивые сомнения, обратившись к экспертам, которые посоветовали ему другой способ лечения. Постепенно на более поздних этапах анализа, когда пациент стал все больше понимать отношения, существовавшие между его ипохондрическими тревогами и психологическими последствиями предстоящего расставания с аналитиком, у него стали возникать важные воспоминания о психических состояниях в детстве, которые являлись предшественниками нынешних.

Потеряв объект самости в лице аналитика, мистер В. оказался лишен психологического цемента нарцисси-ческого переноса, сохранявшего связность его самости. И, как следствие, он испытывал тревогу, которую вызывали у него ощущение того, что различные части его тела обособляются и начинают восприниматься как чужие и странные, а также потеря надежного ощущения себя единицей в пространстве, континуумом во времени, центром инициации действий и получения впечатлений.

Выбор симптомов был обусловлен не специфическими бессознательными фантазиями-желаниями, как в случае соматических симптомов при конверсионной истерии, а существовавшими ранее незначительными физическими дефектами, которым пациент не придавал большого значения, когда связность его самости не подвергалась угрозе, и которые оказывались в центре внимания, когда его самость начинала распадаться. Основная психопатология в таких случаях заключается не в проявлении усилившихся определенных сексуальных и агрессивных фантазий в соматической форме, а в ослаблении связности телесной самости в отсутствие зеркально отражающего объекта самости. Переживание тотальной самости ослабевает, и наоборот, переживание фрагментов самости усиливается — болезненный процесс, который сопровождается состоянием диффузной тревоги. Но хотя соматические симптомы не имеют какого-либо определенного значения, которое можно было вербализировать и интерпретировать, выбор симптомов не совсем случаен: некоторые части тела становятся трансмиттерами регрессивного развития от сильнейшей потребности пациента в отсутствующем объекте самости к состояниям фрагментации самости и поэтому особенно пригодны для того, чтобы становиться точками кристаллизации для ипохондрического беспокойства. Например, фантазии, выражающие желание принять отсутствующий объект самости через глаза и анус, вначале могли временно переживаться пока еще связной самостью на предшествующей стадии в детстве, когда впервые проявилась ипохондрия. Но крайне важно понимать, что глаза и анус вскоре прекращают служить исполнительными органами связной самости, стремящейся увидеть утраченный объект самости или нуждающейся в утраченном объекте самости, ухаживавшем за анальной областью. После того как самость распалась на фрагменты, оставшейся части самости, воспринимающей свою собственную фрагментацию, не остается ничего другого, как в беспокойстве искать помощь в своих попытках воссоздать себя, но при этом привязывать свои тревоги и жалобы к тому или иному фрагменту тела.

Обратимся теперь к снижению (и временной потере) некоторых основных умственных способностей мистера В.: его способности ориентироваться в пространстве, отличать правую сторону от левой, точно думать и ясно выражаться. Как объяснить эти сбои, случавшиеся в клинической ситуации и в реальной жизни и происходившие в критический период его детства, когда в его личности формировались базисные патогенные центры? При беглом рассмотрении и в терминах социальной психологии мы могли бы сказать, что в клинической ситуации эти дефекты были обусловлены лишением его символических отношений с заботливым человеком (аналитиком), который до сих пор выступал в качестве вспомогательной личности. Сходное утверждение можно было бы также сделать в отношении других ситуаций в его взрослой жизни, в которых он подвергался аналогичным лишениям, и в отношении его переживаний в четырехлетнем возрасте, когда он лишился родителей, помогавших ему в то время в осуществлении некоторых его психических функций. Однако эмпатическая позиция специалиста в области глубинной психологии, наблюдающего за проявлениями переноса, позволяет нам добавить важный новый параметр, чтобы объяснить поведение пациента. Тщательный анализ регрессий, происходивших при переносе объекта самости, показал, что ипохондрическое состояние всегда предшествовало тенденции к дезориентации и замешательству; что ипохондрическая озабоченность фрагментами телесной самости должна была достигнуть определенной интенсивности, прежде чем пациент становился склонным терять ориентацию в пространстве и испытывал трудности в вербальной экспрессии. Фрагментация самости предшествовала ухудшению функций Эго. И эта же последовательность, по всей видимости, проявлялась в детстве пациента: потеря определенных психических способностей, которая также отмечалась в то время, требовала предшествующего шага — фрагментации самости. Эти дефекты не являлись прямым следствием разлуки, они косвенно вызывались временной и частичной фрагментацией его самости. Как проявилось при переносе, сначала отсутствовал объект самости, затем наступала фрагментация (телесно-психической) самости (в форме ипохондрии и прочих симптомов, которые будут обсуждены вскоре) и, наконец, происходило снижение определенных умственных способностей, упомянутых выше. Эта последовательность в каузальной цепи соответствует принципу, согласно которому между связностью самости, с одной стороны, и оптимальной продуктивностью и креативностью личности — с другой, существует отношение взаимной поддержки, — принципу, который подтверждается, пусть даже в патологической и искаженной форме, попытками, предпринимаемыми некоторыми пациентами, столкнувшимися с серьезной фрагментацией самости, предотвратить полный распад самости путем временного, необычайного усиления в разных формах умственной и физической активности.

Именно в контексте стремления понять пессимистическую оценку пациентом себя и своего существования, когда аналитика не было рядом — его настроение не менялось резко (он не был подавлен), но его жизнь казалась обедненной, он не мог творчески мыслить, и он выполнял свою работу без желания[42], — он начал рассказывать о своей привычке часами лежать первую часть ночи без сна, чаще всего это случалось, когда аналитика не было в городе. И именно в контексте оценки изменения всего своего состояния лучшее понимание ипохондрического беспокойства и бессонницы привело к воспоминаниям о том времени, когда он оказался один в сельской местности и не мог заснуть, потому что чувствовал смутную угрозу со стороны окружения, которое он воспринимал как не оказывающее поддержки (неэмпатическое), а потому недружелюбное.

Не может быть сомнения в том, что недостаток эмпати-ческого окружения мальчик воспринимал как угрозу вследствие начинавшейся фрагментации его телесной самости и что поэтому он не был способен отказаться от сознательного контроля (не мог заснуть) из страха, что, если он перестанет бодрствовать, то его телесно-психическая самость распадется и никогда больше не восстановится[43]. Игра в фантазии, в которую он часами играл в такие периоды, демонстрирует контрмеры, к которым он прибегал, чтобы ослабить свой страх фрагментации. Лежа без сна, он представлял себе, что совершает длительные экскурсии по своему телу. Он представлял себя разгуливающим по своему телу — от носа до пальцев ног, — а затем возвращающимся к пупку, плечу, уху и т. д., тем самым удостоверяясь, что его тело не распалось на части[44]. Его путешествия из одной части тела к другой убеждали его в том, что все части тела по-прежнему на месте и что они по-прежнему соединены и контролируются самостью. Ипохондрия воспроизводила эти ранние переживания: подробно рассказывая об анусе и глазах, он не только выражал свои потребности в анальной и визуальной инкорпорации и беспокойство, что эти и другие части его тела начали восприниматься не как часть самости, но и пытался сохранить контроль над всей телесной самостью, сосредотачивая свое внимание на тех частях тела, которые от него отчуждались.

Но какими бы важными ни были переживания на ферме, можно задать вопрос, привели бы они к сохранившемуся на всю жизнь нарушению связности самости, от которого страдал мистер В., если бы не было еще более ранних переживаний — переживаний, которые не вспомнились непосредственно во время анализа. Я имею в виду влияние на ребенка личности матери в те годы, когда еще не возникла критическая ситуации разлуки. Сам факт, что она могла оставить маленького мальчика на такое долгое время, может говорить об уплощенности ее материнских чувств, а ее поведение во время визитов — ее, по-видимому, неожиданные приезды и отъезды — можно было бы интерпретировать в этом же смысле. Однако я бы не стал придавать слишком большого значения надежности этих реконструкций на основе непосредственных воспоминаний пациента о своем детстве. И даже доказательства, полученные из переживаний при переносе — на некоторых стадиях зеркального переноса и переноса-слияния, когда аналитик воспринимался как неотзывчивый, непредсказуемый, бесчувственный и холодный, — только наводили на размышления, но не вели к заключениям. Однако поведение матери, когда она приходила на аналитический сеанс вместе с пациентом, и непоследовательность ее поведения по отношению к детям, которое наблюдал и о котором рассказывал аналитику пациент, позволило более точно оценить ее личность. Аналитик пришел к выводу, что хотя она была исполнена сознанием долга и настроена на исполнение своих обязанностей, она не могла относиться к ребенку с внушающей спокойствие эмоциональностью. Она вела себя как женщина, которая, будучи глубоко неуверенной в самой себе, особенно в отношении своего собственного тела, была также неуверенной и неумелой в общении с другими, в частности с детьми, и поэтому не могла обеспечить эмоциональную поддержку маленькому ребенку, у которого формирование центрального ядра самопринятия и уверенности зависит от того, насколько мать, принимающая себя и свободно проявляющая материнскую эмоциональность, способна привить эти качества своим детям.

Как отмечалось выше, беспокойство по поводу своих физических дефектов и обращение за помощью к врачам представляли собой воспроизведение детских тревог пациента и его потребности во внимании со стороны отсутствующих объектов самости. Однако попытка исцеления, проявившаяся в его игре в фантазии, не имела непосредственного аналога во взрослой жизни. Единственным поведением во взрослой жизни, которое, по мнению аналитика и пациента, было отдаленно связано с детской игрой с телом, являлась его склонность занима

Наши рекомендации