Глава I. Коллективные представления в сознании первобытных людей и их мистический характер
Перед тем как начать исследование наиболее общих законов, управляющих коллективными представлениями низших обществ, не бесполезно будет вкратце определить основные признаки этих представлений, дабы предупредить почти неизбежные недоразумения. Терминология, употребляющаяся в анализе умственных функций, применяется к этим функциям в том их виде, в каком они обнаружены и определены философами, психологами и логиками в нашем обществе. Если допустить, что эти функции тождественны во всех человеческих обществах, то не возникает никаких затруднений: одна и та же терминология может в таком случае быть пригодна всюду с той только оговоркой, что у дикарей скорее мышление детское, нежели взрослое. Если, однако, отказаться от этого допущения — а у нас имеются самые серьезные основания считать его необоснованным, — то термины, подразделения и классификация, которыми пользуются для анализа наших умственных функций, не подходят для функций, отличающихся от наших; напротив, они будут служить только источником путаницы и ошибок. Для исследования мышления первобытных людей, которое является новым делом, нужна новая терминология. Во всяком случае необходимо по крайней мере специфицировать тот новый смысл, который должно приобрести известное количество общепринятых выражений в применении их к объекту, отличному от того объекта, который они обозначали раньше. Так, например, обстоит дело с термином «коллективные представления».
В общепринятом психологическом языке, который разделяет факты на эмоциональные, моторные (волевые) и интеллектуальные, представление отнесено к последней категории. Под представлением разумеют факт познания, поскольку сознание наше просто имеет образ или идею какого-нибудь объекта. Обычно отнюдь не отвергается то обстоятельство, что в реальной жизни сознания каждое представление более или менее касается влечений человека, стремится вызвать или затормозить какое-нибудь движение. Но при помощи отвлечения, в котором нет ничего незаконного для огромного числа случаев, мы пренебрегаем этими элементами представления и имеем в виду лишь основную связь его с познаваемым объектом. Представление по преимуществу явление интеллектуального или познавательного порядка.
Совсем не так следует понимать коллективные представления первобытных людей. Деятельность их сознания слишком малодифференцированна для того, чтобы можно было в нем самостоятельно рассматривать идеи или образы объектов, независимо от чувств, эмоций, страстей, которые вызывают эти идеи и образы или вызываются ими. Именно потому, что деятельность нашего сознания более дифференцированна, а также потому, что анализ его функций нам более свойствен и привычен, очень трудно реализовать одним усилием воображения более сложное состояние, в котором эмоциональные и моторные элементы выступают составными частями представления. Нам кажется, что эти состояния реально не являются представлениями. И действительно, для того чтобы сохранить данный термин, нам следует изменить его значение. Под этой формой деятельности сознания следует разуметь у первобытных людей не интеллектуальный или познавательный феномен в его чистом или почти чистом виде, но гораздо более сложное явление, в котором то, что считается у нас собственно «представлением», смешано еще с другими элементами эмоционального или волевого порядка, окрашено и пропитано ими, предполагая, таким образом, иную установку сознания в отношении представляемых объектов.
Кроме того, коллективные представления достаточно часто получаются индивидом при обстоятельствах, способных произвести глубочайшее впечатление на сферу его чувств. Это верно, в частности, относительно тех представлений, которые передаются члену первобытного общества в тот момент, когда он становится мужчиной, сознательным членом социальной группы, когда церемонии посвящения заставляют его пережить новое рождение, когда ему, подчас среди пыток, служащих суровым испытанием, открываются тайны, от которых зависит сама жизнь данной общественной группы. Трудно преувеличить эмоциональную силу представлений. Объект их не просто воспринимается сознанием в форме идеи или образа. Сообразно обстоятельствам теснейшим образом перемешиваются страх, надежда, религиозный ужас, пламенное желание и острая потребность слиться воедино с «общим началом», страстный призыв к охраняющей силе; все это составляет душу представлений, делая их одновременно дорогими, страшными и в точном смысле священными для тех, кто получает посвящение. Прибавьте к сказанному церемонии, в которых эти представления периодически, так сказать, драматизируются, присоедините хорошо известный эффект эмоционального заражения, происходящего при виде движений, выражающих представления, то крайнее нервное возбуждение, которое вызывается переутомлением, пляской, явлениями экстаза и одержимости, все то, что обостряет, усиливает эмоциональный характер коллективных представлений; когда в перерывах между церемониями объект одного из представлений выплывает в сознании первобытного человека, то объект никогда, даже если человек в данный момент один и совершенно спокоен, не представится ему в форме бесцветного и безразличного образа. В нем сейчас же поднимается эмоциональная волна, без сомнения менее бурная, чем во время церемонии, но достаточно сильная для того, чтобы познавательный феномен почти потонул в эмоциях, которые его окутывают. В меньшей степени такой же характер имеют и другие коллективные представления, например передающиеся из поколения в поколения мифами и сказками, или те, которыми регулируются наиболее, казалось бы, безразличные обычаи и нравы. Если эти обычаи обязательны и почитаемы, следовательно, коллективные представления, которые с ними связаны, носят императивный, повелительный характер и оказываются не чисто интеллектуальными фактами, а чем-то совершенно иным.
Таким образом, коллективные представления первобытных людей глубоко отличны от наших идей или понятий и не равносильны им. С одной стороны, как мы это скоро увидим, они не имеют логических черт и свойств. С другой, — не будучи чистыми представлениями в точном смысле слова, они обозначают или, вернее, предполагают, что первобытный человек в данный момент не только имеет образ объекта и считает его реальным, но и надеется на что-нибудь или боится чего-нибудь, что связано с каким-нибудь действием, исходящим от него или воздействующим на него. Действие это становится то влиянием, то силой, то таинственной мощью, в зависимости от объекта и обстановки, но само действие неизменно признается реальностью и составляет один из элементов представления о предмете. Для того чтобы обозначить одним словом общее свойство коллективных представлений, которые занимают столь значительное место в психической деятельности низших обществ, я позволю себе сказать, что эта психическая деятельность является мистической. За неимением лучшего я буду употреблять этот термин благодаря не его связи с религиозным мистицизмом наших обществ, который является чем-то в достаточной мере иным, а тому, что в самом узком смысле термин мистический подходит к вере в силы, влияния, действия, неприметные, неощутимые для чувств, но тем не менее реальные.
Другими словами, реальность, среди которой живут и действуют первобытные люди, — сама мистическая. Ни одно существо, ни один предмет, ни одно явление природы не выступают в коллективных представлениях первобытных людей тем, чем они кажутся нам. Почти все то, что мы видим в этих явлениях и предметах, ускользает от внимания первобытных людей или безразлично им. Зато последние видят много того в них, о чем мы не догадываемся. Например, для первобытного человека, который принадлежит к тотемическому обществу, всякое животное, всякое растение, всякий объект, хотя бы такой, как звезды, солнце и луна, представляет собой часть тотема, класса или подкласса. Поэтому каждый объект наделен определенными сродством, правами на членов своего тотема, класса или подкласса, обязательствами в отношении их, мистическими отношениями с другими тотемами и т. д. Даже в тех обществах, где не существует тотемизма, коллективные представления об определенных животных имеют, однако, мистический характер. Так, у гуичолов «птицы, полет которых могуч, например сокол и орел, видят и слышат все: они обладают мистическими силами, присущими перьям их крыльев и хвоста… эти перья, надетые шаманом, делают его способным видеть и слышать все то, что происходит на земле и под землей, лечить больных, преображать покойников, низводить солнце с небес и т. д.». Индейцы чероки верят, будто рыбы живут такими же обществами, как и люди, что у них есть свои селения, дороги под водой и они ведут себя как существа, одаренные разумом. Чероки полагают, что болезни, в частности ревматизм, обязаны своим происхождением мистическим действиям, совершаемым животными, рассерженными на охотников: приемы врачевания этих индейцев ясно выражают такую веру.
В Индонезии, а также в Южной Африке крокодил (в других местах тигр, леопард, слон, змея) — объект подобных верований и церемоний. А если мы обратимся к мифам Старого и Нового Света, героями которых выступают животные, то не окажется ни одного млекопитающего, ни одной птицы, ни одной рыбы, даже ни одного насекомого, которым не приписывались бы где-нибудь самые необыкновенные мистические свойства. Впрочем, магические обряды и церемонии, которые почти во всех низших обществах обязательно сопутствуют охоте и рыбной ловле, искупительные обряды, совершающиеся после умерщвления дичи или рыбы, свидетельствуют достаточно ясно о тех мистических свойствах и способностях, которые неизменно фигурируют в коллективных представлениях, относящихся к животным.
Так же обстоит дело и с растениями: достаточно упомянуть церемонии интихиума[6], описанные Спенсером и Гилленом, призванные мистическим путем обеспечить нормальное размножение растений; следует указать также на развитие аграрных обрядов (соответствующих охотничьим и рыболовным церемониям) везде, где низшие общества добывают всецело или частично средства к существованию обработкой почвы; наконец, можно указать на те необычайные мистические свойства, которые во многих местах приписываются священным растениям, например соме в ведической Индии [Веды — весьма древние священные индийские тексты. Это сборники песнопений и молитв, составляющих жертвенный ритуал. В культе видную роль играла сома14 — жидкость, получавшаяся из особого ластовичного растения, служившая для возлияния и причастия.] или гикули у гуичолов.
А если мы обратимся к человеческому телу? Каждый орган его, как об этом свидетельствуют распространенные каннибальские обряды, а также церемонии человеческих жертвоприношений (в Мексике), имеет мистическое значение. Сердцу, печени, почке, глазам, жиру, костному мозгу и т. д. приписывается способность оказывать определенное действие на тех, кто их ест. Отверстия тела, экскременты всякого рода, волосы, обрезки ногтей, детское место, пуповина, кровь и другие жидкие составные части тела — всем им приписывается определенное магическое влияние. Коллективные представления приписывают всем перечисленным объектам мистическую силу, и огромное число поверий и обрядов, имеющих повсеместное распространение, связано именно с этой силой. Точно так же особыми свойствами наделены и определенные части животных и растений. Иногда все то, что живет, обладает вредной мистической силой. В Индонезии «бади» называется злое начало, которое, подобно злому ангелу, пристает ко всему живущему. Фон Валь описывает это «бади» как «колдовское или разрушительное влияние, которое исходит из какого-нибудь предмета: от тигра, который промелькнул перед глазами, из ядовитого дерева, под которым пришлось пройти, из слюны бешеной собаки, из совершенного кем-нибудь деяния».
Поскольку все существующее имеет мистические свойства и эти свойства по своей природе более важны, чем те, которые познаются нами при помощи чувств, постольку различение живых существ и неодушевленных предметов не столь интересно для мышления первобытных людей, сколь для нашего. И действительно, первобытное мышление весьма часто пренебрегает этим различением. Например, скалы и утесы, положение или форма которых поражает воображение первобытных людей, легко принимают священный характер благодаря мистическим свойствам, которые им приписываются. Такая же мистическая способность признается за реками, облаками, ветрами, и части пространства, и страны света имеют мистическое значение. Когда австралийские туземцы собираются вместе в большом количестве, то каждое племя, а внутри последнего каждая тотемистическая группа занимают определенное место, которое отводится им из-за их мистического сродства с той или иной частью пространства. Факты подобного рода отмечены и в Северной Америке. Я не буду останавливаться на дожде, молнии, громе, символы которых играют столь важную роль в религиозных церемониях зуньи, австралийцев, вообще, тех народностей, самому существованию которых часто угрожает продолжительная засуха. Сама земля, наконец, является для бафиоти, в Лоанго, «не только сценой, на которой разыгрывается их жизнь, но чем-то большим. В земле пребывает и из нее исходит некое деятельное начало, которое проникает всюду, которое соединяет настоящее с прошлым… все живое заимствует свою силу из почвы… Они рассматривают свою землю как удел, который им дан во владение их богом… земля для них священна».
То же поверье мы находим у североамериканских индейцев, которые считают святотатством вспахивание земли: пахать и вскапывать землю значило бы рисковать поранить мистическую силу и тем самым навлечь на себя самые худшие бедствия.
Даже предметы, изготовленные человеком и служащие ему для повседневного употребления, имеют свои мистические свойства и становятся, в зависимости от ситуации, благодетельными или опасными. Факт этот был обнаружен удивительным наблюдателем Кэшингом, который жил среди зуньи, был усыновлен ими, его необычайная умственная гибкость позволила в конце концов мыслить подобно им. «Зуньи, — говорит он, — подобно первобытным народам вообще, представляют себе изготовленные человеком предметы живыми — на манер растений, животных, погруженных в зимнюю спячку, заснувших людей. Это своего рода приглушенная жизнь, тем не менее весьма могучая, способная проявляться пассивно своим сопротивлением и даже активно действовать тайными путями, могущая производить добро и зло. А так как известные им живые существа, животные, например, имеют функции, соответствующие их формам: у птицы крылья и она летает, у рыбы — плавники и она плавает, четвероногое прыгает и бегает и т. д., то и предметы, созданные рукой человека, также имеют разные функции в соответствии с приданной им формой. Отсюда следует, что мельчайшая деталь в форме этих предметов имеет свое значение, которое может иногда стать решающим.
Таким образом, различие в строении нижней части лап приводит к тому, что медведь, овладевая добычей, душит ее, тогда как пантера вонзает в нее когти. Подобно этому, „способности“ той или иной домашней утвари, лука, стрелы, дубины и всякого иного оружия тесно связаны с каждой деталью их формы; вот почему эти детали неизменно воспроизводятся с величайшей точностью. Кроме того, формы предметов не только наделяют их „способностями“, но и ограничивают природу и силу этих способностей. Если предметы сделаны как следует, т. е. изготовлены по тому образцу, по которому делались всегда, то ими можно спокойно пользоваться для надлежащего употребления. Рыба не может летать при помощи плавников, птица не может плавать при помощи крыльев, для плавания птица должна иметь соответствующие лапы, хотя бы на манер утиных: точно так же какой-нибудь предмет утвари, например сосуд определенной традиционной формы, может служить лишь для той цели, для которой всегда служили сосуды подобного рода; в этом случае нечего будет бояться неведомых „способностей“, которыми могла бы быть наделена новая форма».
Сказанным объясняется, по словам Кэшинга, необычайная устойчивость этих форм у первобытных народов, вплоть до мельчайших деталей орнамента, которым они украшают продукты своей промышленности, своего искусства. Индейцы английской Гвианы, например, «обнаруживают поразительную ловкость в изготовлении некоторых предметов: они, однако, никогда их не улучшают. Они делают их точно так же, как делали их предки до них». Мы здесь наблюдаем отнюдь не простой результат, как это думали раньше, верности обычаю и консерватизма, свойственных этим народам. Пред нами непосредственный результат действенной веры в мистические свойства предметов, связанные с их формой, свойства, которыми можно овладеть при помощи определенной формы, но ускользающие от контроля человека, если изменить в этой форме хотя бы малейшую деталь. Самое незначительное на вид новшество открывает доступ опасностям, оно может ~развязать~враждебные силы, вызвать гибель новатора и тех, кто с ним связан.
Точно так же всякое изменение, вносимое рукой человека в состояние почвы, новая постройка, земляные работы, закладывание шахты, сооружение железной дороги, разрушение здания или просто изменение его внешнего вида, какая-нибудь пристройка — все это может послужить причиной величайших несчастий. «Если кто-то внезапно заболевает или умирает, — говорит де Гроот, — то семья этого человека немедленно готова взвалить ответственность на кого-нибудь, кто осмелился внести изменения в установленный порядок вещей, внести какое-нибудь улучшение в свое хозяйство… Можно было бы назвать много случаев, когда семья больного или покойника брала штурмом дом подозреваемого, избивала его, разрушала его обстановку… Нет ничего удивительного в том, что китайцы не чинят своих жилищ, а доводят их до полного развала». Сооружение колокольни католической церкви в Пекине вызвало столь дружный протест со стороны населения, что пришлось отказаться от этого дела.
Эта мистическая вера тесно связана с тем, что китайцы называют fung-shui. Подобная вера встречается, однако, и в других местах. Так, например, на Никобарских островах «некоторые вожди племен муси-ланти явились ко мне и просили меня подождать с сооружением моего павильона до возвращения их людей из Чаура. Дело в том, сказали они, что вследствие этой новой работы, а также вследствие порубки дерева, совершенной г-ном Доби на их кладбище у самого берега, море разгневалось: оно подняло сильнейший ветер, на нем появились высокие волны. Все это заставило их бояться, как бы их друзья не утонули».
В Лоанго «иностранец, переселяющийся в другое место, не должен разрушать ни своих построек, ни плантаций, он обязан оставить их как есть. Вот почему туземцы протестуют, когда европейцы снимают построенные ими жилища, чтобы перенести их в другое место. На месте должны остаться по крайней мере угловые столбы… запрещается также увозить срубленные деревья, копать ямы для подземных работ и т. д. Если бы сборщик налогов вздумал для своего удобства проложить новую тропинку, он подверг бы себя серьезным неприятностям, даже если бы тропинка эта была короче и удобнее той, которой пользуются обычно». Это не простой мизонеизм, не простое отвращение к изменениям, нарушающим привычки. Со старой дорогой знают как обращаться: туземцы боятся непредвиденных, не поддающихся учету последствий, которые могли бы быть вызваны оставлением старой дороги и переходом на новую. Тропинка, как и все на свете, имеет свои мистические свойства. Туземцы Лоанго говорят про покинутую тропу, что она «мертва». Это для них метафора, как и для нас: но для них она полна смысла, ибо «действующая» тропинка имеет свои таинственные способности, как жилища, оружие, камни, облака, растения, животные и люди, — словом, как все то, относительно чего у первобытного человека имеется коллективное представление. «Все предметы имеют невидимое существование так же, как и видимое», — говорят игороты с Филиппинских островов.
Из приведенных фактов, как и из большого количества других, которые можно присовокупить к ним, вытекает следующее заключение: первобытные люди ничего не воспринимают так, как мы. Точно так же, как социальная среда, в которой они живут, отличается от нашей, и именно поэтому внешний мир, воспринимаемый первобытными людьми, отличен от того мира, который воспринимаем мы. Они, несомненно, имеют те же органы чувств, что и мы, правда, скорее, менее утонченные, чем наши, вопреки существующему предубеждению противоположного характера, и то же строение мозгового аппарата, что и у нас. Следует, однако, учитывать тот элемент, который вносится в каждое их восприятие коллективными представлениями. Каков бы ни был предмет, появляющийся в их представлении, он обязательно содержит в себе мистические свойства, которые от него неотделимы, и познание первобытного человека действительно не отделяет их, когда воспринимает тот или иной предмет.
Для первобытного сознания нет чисто физического факта в том смысле, какой мы придаем этому слову. Текучая вода, дующий ветер, падающий дождь, любое явление природы, звук, цвет никогда не воспринимаются так, как они воспринимаются нами, т. е. как более или менее сложные движения, находящиеся в определенном отношении с другими системами предшествующих и последующих движений. Перемещение материальных масс улавливается, конечно, их органами чувств, как и нашими, знакомые предметы распознаются по предшествующему опыту, короче говоря, весь психофизиологический процесс восприятия происходит у них так же, как и у нас. Однако продукт этого восприятия у первобытного человека немедленно обволакивается определенным сложным состоянием сознания, в котором господствуют коллективные представления. Первобытные люди смотрят теми же глазами, что и мы, но воспринимают они не тем же сознанием, что и мы. Можно сказать, что их перцепции состоят из ядра, окруженного более или менее толстым слоем представлений социального происхождения. Но и это сравнение неточно и довольно грубо. Дело в том, что первобытный человек даже не подозревает возможности подобного различения ядра и облекающего его слоя представлений. Это мы проводим такое различение, это мы в силу наших умственных привычек не можем не проводить такого различения. Что касается первобытного человека, то у него сложное представление еще недифференцированно.
Таким образом, даже в самой обычной перцепции, даже в самом повседневном восприятии простейших предметов обнаруживается глубокое различие, существующее между нашим мышлением и мышлением первобытных людей. Мышление первобытных людей в основе своей мистическое: причина этого ~— коллективные представления, мистические по существу, составляющие неотъемлемый элемент всякого восприятия первобытного человека. Наше мышление перестало быть мистическим, по крайней мере в том, что касается большинства окружающих нас предметов. Нет ничего, что воспринималось бы одинаково ими и нами. Человек нашей среды, говорящий на нашем языке, наталкивается на непреодолимую трудность при попытке усвоить образ мышления первобытного человека. Чем больше европеец живет среди первобытных людей, чем больше он приближается к их умственному складу, тем сильнее приходится ему чувствовать, что совершенно невозможно примениться к нему целиком.
Поэтому не следует говорить, как это часто делают, что первобытные люди ассоциируют со всеми предметами, поражающими их чувства или их воображение, тайные силы, магические свойства, что-то вроде души или жизненного начала, не следует думать, что первобытные люди загромождают свои восприятия анимистическими верованиями. Здесь нет никакого ассоциирования. Мистические свойства предметов и существ образуют составную часть имеющегося у первобытного человека представления, которое в любой данный момент являет собой неразложимое целое. Впоследствии, в другой период социальной эволюции, то, что мы называем естественным явлением, обнаружит тенденцию превратиться в единственное содержание восприятия, помимо всяких других элементов: последние примут тогда облик верований и даже в конце концов суеверий. Но до тех пор пока такая «диссоциация» не существует, восприятие сохраняет недифференцированное единство. Его можно было бы назвать полисинтетическим15[7], как слова тех языков, на которых говорят некоторые низшие общества.
Мы попадаем в тупик каждый раз, когда ставим проблему в таких выражениях: какое объяснение должно было бы дать сознание первобытных людей для того или иного естественного явления? В самой постановке проблемы заложено наличие неверной гипотезы. Постановка предполагает, что первобытное сознание воспринимает явления подобно нашему. В таком случае представляется, что оно сначала просто констатирует сон, сновидение, болезнь, смерть, восход и закат небесных светил, падение дождя, удар грома и т. д. и, побуждаемое принципом причинности, затем оно стремится отдать себе в них отчет. Однако для первобытного мышления нет явлений природы в том смысле, какой мы придаем этому термину. Первобытному человеку вовсе нет нужды искать объяснения, ибо оно уже содержится в мистических элементах его коллективных представлений. Приходится совершенно иначе ставить проблемы подобного рода. Выяснить надо не логическую операцию, при помощи которой совершается истолкование явлений, ибо первобытному мышлению последние никогда не представляются отдельно от интерпретации; требуется выяснить, каким образом явление мало-помалу высвободилось из того комплекса, в который оно раньше было заключено, каким образом оно стало восприниматься раздельно, каким образом то, что сначала служило составным элементом, сделалось впоследствии объяснением.
То обстоятельство, что коллективные представления занимают чрезвычайно значительное место в восприятии первобытных людей, не только накладывает мистический отпечаток на их восприятие, но и приводит к тому, что оно ориентировано иначе, чем наше. Наши восприятия как в том, что они улавливают, так и в том, что упускают, обусловливаются, прежде всего, нашей заинтересованностью в том, чтобы быть в состоянии рассчитывать на постоянную повторяемость явлений в данных условиях. Наши восприятия устремлены к возможному максимуму объективности, к избежанию, следовательно, всего того, что могло бы быть вредным или просто бесполезным для установления этой объективности. С этой точки зрения первобытные люди не воспринимают так, как мы. Несомненно, в известных случаях, где действует непосредственный практический интерес, они оказываются весьма внимательными и часто очень искусными в различении самых неотчетливых впечатлений, в распознавании внешних признаков какого-либо прёдмета или явления, от которого зависит их существование и, может быть, их жизнь (вспомним необычайную зоркость австралийцев, умеющих определять, где за ночь скопилась роса, которую они собирают, а также другие факты подобного рода). Однако, не говоря уже о той роли, которую играют в этих столь тонких восприятиях дрессировка и память, нужно отметить, что они отнюдь не нарушают правила: в подавляющем большинстве случаев восприятие первобытных людей не только не отбрасывает всего того, что уменьшает его объективность, но, наоборот, подчеркивает мистические свойства, таинственные силы и скрытые способности существ и явлений, ориентируясь на элементы, которые, на наш взгляд, имеют чисто субъективный характер, хотя в глазах первобытных людей они не менее реальны, чем все остальное. Эта особенность их восприятия позволяет понять известное количество фактов, объяснение которых, основанное на исключительном рассмотрении психологического или логического механизма у индивида, оказывается неудовлетворительным.
Общеизвестен факт, что первобытные люди и даже члены уже достаточно развившихся обществ, сохранившие более или менее первобытный образ мышления, считают пластические изображения существ, писанные красками, гравированные или изваянные, столь же реальными, как и изображаемые существа. «У китайцев, — пишет де Гроот, — ассоциирование изображений с существами превращается в настоящее отождествление. Нарисованное или скульптурное изображение, более или менее похожее на свой оригинал, является alter ego (вторым Я) живой реальности, обиталищем души оригинала, больше того, это сама реальность… эта столь живучая ассоциация является на деле основой идолопоклонства и фетишистского культа в Китае». В подкрепление своих слов де Гроот сообщает целый ряд рассказов, лишенных всякой правдоподобности, но которые, на взгляд китайских авторов, совершенно естественны. Молодая вдова, например, рожает ребенка от глиняной статуи своего мужа; портреты становятся живыми людьми; деревянная собака начинает бегать; животные из бумаги ведут себя, подобно живым существам; некий художник, встретив на улице лошадь определенного цвета с пораненной ногой, узнает в ней своей произведение… Отсюда очень легок переход к некоторым весьма распространенным в Китае обычаям: класть на могилы покойников фигурки животных, сжигать на них монеты из бумаги и т. д.
В Северной Америке манданы верили, что портреты, нарисованные Кэтлином, были такими же живыми, как и их оригиналы, что эти изображения заимствовали у оригиналов часть их жизненного начала. Правда, Кэтлин немножко выдумщик, его рассказы вообще должны приниматься cum grano salis[8]. Однако в данном случае верования и чувства, приписываемые Кэтлином манданам, очень похожи на те, которые обнаружены при таких же обстоятельствах и в других местах. «Я знаю, — говорил один из мандатов, — что этот человек уложил в свою книгу много наших бизонов, я знаю это, ибо я был при том, когда он это делал, с тех пор у нас нет больше бизонов для питания».
«Они заявили, — пишет Кэтлин, — что я — величайший колдун мира, ибо я творю живые существа. Они видали своих вождей живыми одновременно в двух местах: сделанные мною портреты вождей до некоторой степени были живые. Можно было видеть, как они переводили взгляд, улыбались и смеялись; но раз портреты могли смеяться, то они, наверное, могли бы говорить, если бы захотели. Значит, в них должна была быть какая-то доля жизни». Большинство индейцев не разрешают зарисовывать и фотографировать себя: они убеждены, что тем самым они отдают часть своего собственного существа и ставят себя в зависимость от того, кто завладеет этими изображениями. Они боятся также оставаться в присутствии изображения, которое, будучи живым предметом, может оказать вредное влияние.
«Мы поместили, — говорят иезуитские миссионеры, — изображения святого Игнатия и святого Ксаверия на нашем алтаре. Туземцы смотрели на них с удивлением. Они верили, что это были живые люди. Они спрашивали, не являются ли они ондаки (множественное число от вакан, сверхъестественные существа), одним словом, тем, что они считают сверхчеловеческими существами. Они спрашивали также, не является ли сень в алтаре их жилищем, не надевают ли эти ондаки украшений, которые они видели вокруг алтаря».
Точно так же в Центральной Африке я видел, как туземцы отказывались войти в помещение, где на стенах висели портреты, из страха, перед мазока (душами), которые здесь находились. Тот же автор рассказывает об одном вожде, который позволил себя сфотографировать и затем через несколько месяцев заболел. Пластинка по его просьбе была послана в Англию. Болезнь была приписана случаю, который мог произойти с фотографической пластинкой.
Таким образом, изображение может занять место оригинала и обладать его свойствами. В Лоанго ученики одного видного колдуна изготовляли деревянную статую своего учителя, вводили в нее силу и называли ее именем оригинала. Возможно даже, что они просили учителя изготовить своими руками замещающую его статую для того, чтобы пользоваться ею при магических операциях, как при жизни учителя, так и после его смерти. На Невольничем берегу мать близнецов, когда один из них умирает, устраивает для духа умершего ребенка жилище, в которое он мог бы войти, не беспокоя оставшегося в живых, и носит вместе с живым ребенком маленькую деревянную фигурку ребенка в семь или восемь дюймов длиной, грубо вырезанную из дерева, и того же пола, что умерший. Фигурки голые, как это было бы и с ребенком, только на бедрах у них поясок из жемчуга. У бороро в Бразилии «Вильгельма самым настойчивым образом просили, чтобы он не позволял женщинам видеть рисунки bull-roare (священных трещоток)[9]: женщины должны умереть, глядя на эти рисунки, так же, как если бы они смотрели на изображаемые ими предметы». Большое число подобных фактов было собрано уже Тэйлором в «Первобытной культуре».
Следует ли объяснять полученные факты, как это часто делается, с точки зрения чисто психологической, при помощи законов ассоциации идей? Следует ли вместе с де Гроотом утверждать, что перед нами здесь неспособность отличить простое сходство от тождества, или допустить, что первобытные люди подвержены иллюзии ребенка, который верит, будто кукла его живая? Прежде всего неизвестно, полностью ли и ребенок убежден, что его кукла живая. Возможно, что вера ребенка является одновременно и игрой, и искренним переживанием, подобно чувствам взрослых в театре, которые плачут настоящими слезами над несчастьями действующих лиц, зная, что сценические несчастья вовсе не реальные. Зато нет никаких сомнений в том, что верования первобытных, только что описанные мной, вполне искренни и серьезны: об этом свидетельствуют их действия. Каким же образом, однако, портрет материально и психологически отождествляется со своим оригиналом? На мой взгляд, это происходит не из-за ребяческой уверенности в полном сходстве, не из-за слабости и путанности мысли. Я не думаю также, что перед нами наивное обобщение анимистической гипотезы. Происходит это потому, что традиционные коллективные представления вносят в восприятие изображения, как в восприятие оригинала, одни и те же мистические элементы.
Если первобытные люди воспринимают изображение иначе, чем мы, то потому, что они иначе, чем мы, воспринимают оригинал. Мы схватываем в оригинале объективные реальные черты, и только черты: форму, рост, размеры тела, цвет глаз, выражение физиономии и т. д. Мы находим эти черты воспроизведенными в изображении и опять-таки видим только их. Для первобытного человека, восприятие которого иначе направлено, объективные черты и признаки, если он их и схватывает подобно нам, вовсе не исчерпывающие или наиболее существенные, чаще всего такие черты только знаки-проводники таинственных сил, мистических свойств, тех свойств, которые присущи всякому, а особенно живому существу. Поэтому для первобытного человека изображение живого существа вполне естественно представляет такое же смешение признаков, называемых нами объективными, и мистических свойств. Изображение так же живет, так же может быть благодатным или страшным, как и воспроизводимое и сходное с ним существо, которое замещается изображением. Вот почему мы видим, что изображение неведомого существа, т. е. существа устрашающего, внушает часто чрезвычайный ужас. «У меня был котелок на треножнике, изображавший льва, — рассказывает отец Эннепен, — мы им пользовались в пути для того, чтобы варить мясо… варвары никогда не осмеливались прикоснуться к нему рукой, не завернув руку во что-нибудь. Они внушили своим женщинам такой страх перед этим котелком, что те привязывали его к нескольким веткам. Иначе женщины не осмеливались ни спать, ни даже входить в хижину, если там стоял котелок. Мы хотели подарить его нескольким вождям, но те отказывались принимать его и пользоваться им, так как они верили, будто в котелке скрывается злой дух, который мог бы их умертвить». Известно, что индейцы из долины Миссисипи тогда еще не видели ни белых, ни львов, ни котелков. Изображение животного, которого они не знали, вызвало у них такой же мистический страх, какой вызвало бы само животное, если бы оно появилось.
Таким образом, то отождествление, которое кажется нам столь странным, возникает здесь вполне естественно. Оно происходит не вследствие грубой психологической иллю