Специфика терминологии погребения: бедность, метафоричность, интерпретирующий характер именования
В предыдущих главах мы уже не раз привлекали лингвистические данные: собственно обрядовые термины или связанную с обрядом лексику и фразеологию. Так, в первой главе обсуждались принадлежащие древнейшему пласту славянских языков корни *vēkъ, *sъmьrtь, *bogъ и их дериваты, соотносимые с и.-е. семантикой части, доли; слав, pọtь, klada, drevo, в связи с семантической темойя смерть - путь — вода, лестница, дерево. Широкий круг обрядовой терминологии привлекался в связи с анализом агентного плана обряда — это дериваты и.-е. *dō-, *bher- с исходной семантикой взаимности (блг. бере душа, дава душа) и синонимичные им в обрядовой реальности глаголы отпустить, принять, урвать (душу), а также семантически близкие им дериваты корней vod-/ved- и nos-/nes- (проводить, обпровáжуване; водить душу, вести душу; носить, вынос, пренáсяне).
Внимание к данным языка при анализе обряда, как и всякого текста, имеющего отношение к мифологии, неизбежно (см. [Якобсон 1965]). Характерность погребального и поминального обрядов в кругу славянской обрядности заключается в том; что это обряды максимально мотивированные. Под мотивированностью в данном случае мы не имеем в виду автоинтерпретации, комментарии исполнителей обрядовых действий (в самом деле, обильные — но нередко содержащие в себе новую относительно самого акта мотивировку или индивидуальную импровизацию информанта)[79].
Мотивированность обрядовых актов и терминов состоит в их непосредственной, можно сказать, настойчивой и прямой соотнесенности с элементами содержательного уровня, с системой славянских верований — и притом с элементами центральными, с традиционными представлениями жизни, смерти и под. Символическое поле других обрядов — как, например, святочного, — можно интерпретировать по-разному, поскольку оно само по себе сложно: связывать ли этот обряд преимущественно с «аграрно-земледельческим» полем символов, или с «солярным», или с «культом предков». Погребальный обряд не оставляет места для подобных разночтений. Его символика связана непосредственно с представлениями жизни и смерти, настолько общими для славянской картины мира, что они выражаются сходными символами в текстах далеких друг от друга жанров (волшебная сказка, загадка, заговор, суеверный меморат, баллада, лирическая песня) и в языковой семантике. Так, например, метафора смерть-сон, представленная в обрядовых актах бдения при покойном (др.-рус. бъдынъ, бдельник)или бужения его (с.-зап. блг. розбуд,блр. побужаць нябошика)имеет соответствия не только в метафорической лексике кончины (ц.-слав. успение, усопший, укр. спочити), но и в известном по славянским диалектам значении глагола жить —'бодрствовать'. Многие из таких общих семантических тем и архаичных метафор не являются исключительно славянскими и принадлежат к культурным универсалиям человечества.
Мотивированность, присущая обрядовым актам, характерна также и для его терминологии. Два отличительных свойства обрядовой терминологии похорон, о которых мы уже говорили, — это, во-первых, ее бедность и, во-вторых, ее заместительный, метафорический характер. Таблицы 1,2 наглядно показывают, как беден терминологический план обряда в сравнении с его детально разработанной предметно-действенной структурой. Для многих актов именований просто нет; нередко несколько актов называются одним словом (например, укр. карп, комашня— 1) похороны, 2) день погребения, 3)игры при покойном, 4)пир после погребения); или же исполнители используют нетерминологическую лексему, как, например, укр. карп. трiмбiтанэ< трiмбiта 'духовой музыкальный инструмент'); nomen agentis обычно избегается; в кругу обрядовых реалий терминов почти нет. Самыми богатыми представляются следующие группы терминов: 1) погост, могила, гроб; 2) смертный исход; 3) умерший: новопреставленный, все умершие вообще, «чистые», «нечистые» покойники. Эти предметные группы терминов мы и рассмотрим ниже[80]. Бедность терминологии сама по себе мотивирована на содержательном уровне обряда, причем этих мотивировок по меньшей мере две. Первая и основная — табуирование обозначений смерти и всего, что с ней связано. Принадлежность области смерти, как мы уже говорили, распространяется на все обрядовые реалии погребения и его участников, чем и объясняется их неименованность[81]. В течение обрядового времени (особенно до погребения) табуируется нейтральное «умерший», «мертвый» (дериваты *mьrēti, *umirāti, как рус. мертвец, укр. мэрц, блр. мрец, мерлецъ, блг. умирачка, чеш. mrtvola и под.). Вместо него употребляются эмоциональные эпитеты (блг. горкия, горкáта) или эмоционально окрашенные существительные (блг. сиромáхьт, клетникът) или же именования типа укр. карп, тίло, кίло.
Вероятно, с первым типом заместительных именований связаны распространеннейшие в разных славянских языках дериваты корня *bog-: чеш. nebožtίk, с.-х. ubože, укр. небóго, блр. нябóщик и др., где предметное значение нищеты (лишенности своей доли) сопровождается сильной эмоциональной коннотацией, порой вытесняющей само предметное значение (ср. рус. бедный). Табуированы во время обряда термины родства, причем заместительная лексика их представляет собой устойчивую систему (см. словарь метафорических терминов родства в русской причети [Чистов 1960, 429-430]; украинский материал [Свенщцький 1912, 1-33]). В этом отношении терминология проводит общую тенденцию обряда: скрыть реальное событие смерти за его обрядовым переживанием, сделать смерть ритуально оформленной, преобразованной, «человеческой» (ср. блр. люцка смерть и похова). Многие древние и современные термины обряда или его центральных актов соотнесены с корнями, обладающими семантикой 'скрыть', 'утаить': см. др.-рус. потаити, погрести, спрęтати, опрęтати (собрать), рус. похороны, с.-рус. хутити, укр. похова, ховати и т. п.
Второй мотивировкой бедности обрядовой терминологии погребения может быть представление о безличности и безымянности умерших в загробном мире: корни, которыми обозначаются умершие в загробном мире, весьма немногочисленны в славянских языках — в основном это ded-, rod-, nav-, dux-. Дериваты этих корней обозначают всех умерших безотносительно к их полу[82] и возрасту: родичи, дзяды и под. Характерна грамматическая форма этих терминов — pluralia tantum, подобно лат. manes (ср. тенденцию к замене единственного числа множественным в украинских плачах [Свенщцький 1912, 17]) или собирательное существительное типа орл. навье, брест, родина, родзина мэрла. Избегание nomen agentis распространяется и на «дедов»: их не называют «умершими», но «теми, кто умер», хто помер: «Хай прийдзе хто помер» (гом. [Седакова 1983,258]).
Обсуждая возможные мотивировки бедности специфически погребальной терминологии, мы уже коснулись и второго ее свойства— заместительного метафорического характера. Описательный термин должен похоронить опасное, смертоносное имя. Погребальные термины являются как бы субститутами постоянного «пустого места» в терминологии (за позднейшей описательной лексикой невозможно обнаружить семантически нечленимого термина смерти: уже древнейшая лексика — пропасти, гибнути — отчетливо метафорична). Таким образом, метафорические термины подобны загадкам, за которыми стоит отсутствие разгадки (ср. загадку о смерти; «загадка без разгадки» [Садовников 1959,235]).
Заместительная лексика обычно прозрачна по своей внутренней форме (домовка — гроб; зимовище — кладбище и т. п.). Обнаружение такой метафоры не стоит большого труда, сложность состоит в ее истолковании. Обозначения табуированного члена оппозиции жизнь/смерть часто выражаются через параллельные члены изоморфных оппозиций: ночь/день, зима/лето и др. Таким образом, самый способ скрыть табуированное имя открывает нам картину языческих представлений о смерти.
Если мы примем разделение лексики, сформированной на основе табу, на: а) слова, нейтрализующие дурное воздействие, и 6) слова, провоцирующие удачу [Зеленин 1930, 6], то окажется, что число слов второго разряда среди погребальной лексики совсем незначительно. Можно назвать: укр. божя (смерть), мине, житье (смерть; вероятно, редуцированный фразеологизм вечное житьё), рус приказать долго жить, укр. подэкувати — умереть, минск заздравный хлеб, блг. заздраве — хлеб на похоронах, гом. заздроўно (за здароўно) поднимать — поминки 40-го дня. Как во всем обряде, в его заместительной лексике доминирует пассивная, оградительная магия.
Связь метафорической лексики с содержательным уровнем настолько пряма и отчетлива, что термин может в отдельных случаях «переэтимологизироваться», переосмыслиться (подобно антропонимам Макар или Маккавеи, которым в украинских и белорусских обрядах у колодца приписывается связь с маком и веянием) и фонетически преобразоваться, чтобы внутренняя форма его стала прозрачней. Иллюстрацией такой вторичной этимологизации могут служить следующие два небольших этюда о двух терминах погребального обряда.
Полесское гом. брод ‘агония’. Славянское brоdъ, производное от bresti/bredọ, известно во всех славянских языках и сохраняет в них большую семантическую близость, которая передается и производным, оформленным разными суффиксами лексемам: блг. бродило, с.-х. brodisce, словен. brodiste, чеш. brodnice и др. По Трубачеву [ЭССЯ, 3, 37], славянский рефлекс сохраняет семантику исходного и-е. *bhrdh-. Расходящиеся значения, как легко заметить, развивают одну из двух сем исходного: 'идти' + 'вода* (рус. сиб. бродни — обувь, бродень — рыболовный снаряд, а также названия дороги вообще, переправы, судна, моста и т. п.). Значение брод 'агония' (полес гом. [ПА-75]), по письменным источникам нам неизвестно. Это обозначение предсмертной муки метафорично. В основу метафоры положено, очевидно, представление о смерти ~ пути через воду (см. главу 1). В Полесье представление о переходе вброд особенно ярко: оно засвидетельствовано в рассказе о переходе душами лужи [Седакова 1983 257] Этот образ лужи интересен тем, что он перекликается с языческими традициями класть кладки по умершим через топкие места (а не через большие чистые реки). Ср. мотивы волочебных песен («Пойдешь с нами ходить, воды бувтаць, грязи тыптаць», «По темной ночи грязи толочи»), изображающие страну умерших [Виноградова 1982. 171]. Брод и хождение по грязи неслучайно связаны с темнотой: в той же полесской быличке душа, переходящая лужу, сбивается с пути, если родные жгут в доме свет после погребения.
Сложность для истолкования брода 'агония' составляет видимое несоответствие метафорического термина его развернутому описанию: «Анхал за правым вухам, нечисць за левым. Хто з йих пераможа, той душу бярэ. Это брод называциа» (блр.). К такому описанию больше подошли бы термины, подобные арханг. торги великие, полес душу урывают и под. Но можно предположить, что здесь перед нами не механическое соединение двух разных представлений. Борьба «правой» и «левой», «чистой» и «нечистой» сил за душу в момент кончины (и собственно, до 40-го дня) несет в себе ту же идею испытания и мытарства, особой опасности момента, которая связана с мотивом «перехода воды». Соединение двух этих мотивов, отмеченность перехода (или моста) как опасного, «нечистого» места дают фольклорные сюжеты «битвы у моста с чудовищем» (сказка, былина), «падения при переходе через мост» (лирическая песня), запреты для детей глядеть под мост (так как там сидит Бука), и др. Неслучайно известны славянские образования от корня брод, обозначающие нечистую силу, например, рус. диал. бродник 'колдун*, блг. диал, бродница "русалка, которая бродит повсюду».
Но возможно и другое рассмотрение брода 'агонии'. На фоне полесского термина агонии горачка можно предположить, что перед нами всего лишь фонетическое изменение корня бред. Однако и такое истолкование не закрывает предложенной перспективы рассмотрения метафорического термина. Известно значение bredъ 'брод* (калин [СРНГ, 3,170]). Так же, как brоdъ, bredъ отчетливо соотносится с глаголом bresti/bredọ, от которого исторически является производным (см. слов, brednja 'переход вброд' при пол. brednia 'вздор' и близких ему рус, блр., укр. значениях слова).
Известно, что мотив «хождения», «бесприютного скитания» не менее значителен для славянских представлений о смерти, чем «переход через воду». Названия «нечистых», не принятых землей, типа блр. нипритомник, ходить вупором (см. ниже), передают идею наказания души, не достигшей загробного покоя. Таким образом, временное состояние брода, которое кончается для «чистых» покойников с завершением обряда, может консервироваться. Устранить такую опасность, обостряющуюся в момент агонии, призван обряд, действия которого особенно регламентированы в случае «трудной смерти» (которая сама по себе истолковывается как отягченность покойного грехами).
Белорусское грамнúчная свеча.Термин грамничная (громничная, грумничная) свеча, также укр. грумница, громница обозначает свечу, которая вкладывается умирающему в правую руку для облегчения кончины. Свеча эта в местных вариантах заготавливается разными способами: это может бьпъ венчальная свеча, четверговая (свеча, с которой слушают чин двенадцати Евангелий в Великий четверг), свеча, освященная на Сретенье — Громницу (з.-полес. [Толстая 1983, 82]) или просто свяченая свеча из пчелиного воска. Эту свечу потом хранят как средство от грома. В первой главе уже шла речь о смерти от грома и ее отмеченности в славянских поверьях. Независимо от интерпретации (от «крайне грешной» — до «самой святой»)[83] смерть от грома представляется самым ярким воплощением смерти вообще. Этим, видимо, и обусловлено вкладывание в руку такой свечи для облегчения, ускорения кончины. Естественно было бы предположить, что и сам термин является производным от корня гром. Однако это не так. Громница — всего лишь фонетическое изменение гробницы: ср. бреет, гробница — нижняя часть гроба, трупы, блг. плев, громница — гроб. Распространенность в белорусских и украинских говорах именно этой фонетической формы, громница и под. (при гроб, гр(б), говорит о том, что фонетический переход б —> м содержательно поддержан как обрядовыми актами, так и общими поверьями, в частности, значением грома в славянской традиции.
З.-полес. Громница (Грумница) 'Сретенье' требует отдельного комментария. Этот термин не одинок в кругу обозначений церковных праздников: гремящая неделя — пасхальная, громовый день — день влмч. Пантелеймона [Успенский 1982, 238]. Б. А. Успенский связывает с лексикой этого типа представление о Боге как о Громовержце преимущественно, вплоть до прямого именования пророка Ильи громом в заговоре (там же. 40].
Метафоричность погребальных терминов настолько сильна, что чистый термин вплотную смыкается с поэтическим иносказанием с устойчивым оборотом обрядовой поэзии — причети. Если укр. погрiб 'могила' — чистый термин, то погреба глубокие в с.-рус плаче — уже поэтический образ. Так же обстоит дело со свадебной терминологией, включенной в погребальную: смутне весiлле. унылая свадебка — поэтические иносказания похорон в русском и украинском плачах, тогда как укр. косов. дружби, дружки (носильщики гроба на похоронах девушки) — чистые термины. Свадебный термин княгиня "умершая девушка' является в одних случаях чистым термином, в других — членом сравнения: полес. йик бы книгиня. Столь же близки метафоры обрядового термина к перифразам загадки: «жених от рубля» — гроб; витеб. домовка — чистый термин гроба', а в загадке он описан как «домок в шесть досок». Гранила между поэтической и нейтральной номинацией в обрядовой терминологии неустойчива — и так же трудно установить границу между клишированными обрядовыми репликами и развернутыми, порой ритмически и рифменно организованными, уже собственно поэтическими текстами обряда.